355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе » Текст книги (страница 32)
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:16

Текст книги "Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе"


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 59 страниц)

Государю любо видеть страшную ненависть и неутолимую злобу, которые загораются в глазах Малюты при одном упоминании о ливонских рыцарях. Бояре не имеют такого кровного ожесточения против немцев, хотя и воевали с ними и побивали их в боях. А некоторые из них втайне желают и неуспеха в этой войне. Для дворянина Бельского немецкие рыцари – лютые враги. Да и бояре тоже. Еще бы! Бояре презирают худородность дворян, приближенных ныне ко двору! Малюта самолюбив... Это хорошо! С ним спокойно. Это – новый человек при дворе.

Иван Васильевич вдруг удивился сам на себя: почему он так долго размышляет о Малюте? Не потому ли, что теперь ему, царю, нужны люди, люди особенные, новые, такие, каких, может быть, не имел ни один из великих князей, до него живших?

Иван Васильевич с лукавой улыбкой подумал: «Царю нужны всякие люди – нужен Курбский, нужен и Малюта... А Курбскому не нужен Малюта, и Малюте не нужен Курбский... И кто-то из них один другого съест!.. Это должно случиться, но кто?»

В приходе Варвары-великомученицы ютился окруженный невысоким тесовым забором неказистый бревенчатый домик. И на дворе и снаружи жилище говорило о неряшливости его обитателей. Трудно ли прибить болтающуюся на одном гвозде доску у забора? Ничего не стоит поправить и покосившиеся ворота. Редко кто-либо из московских жителей спокойно взирал бы на облитую помоями мерзлую кучу мусора у самого крыльца. В Москве не в почете подобные непорядливые и нерачительные хозяева.

Чей же это дом? Что за люди живут в нем?

Дом этот дьяка Посольского приказа Ивана Ивановича Колымета.

Вот и сам хозяин появился на крыльце, сбегал за угол, вышел, застегиваясь, плюнул, пошел обратно в дом. Штаны сзади рваные, валенки худые.

В небольшой горнице бражничают четверо его друзей. Один – его племянник Михайла Яковлевич Колымет, тоже слуга Посольского приказа, другой – Гаврило Кайсаров, дьяк Поместного приказа, третий – слуга князя Курбского, Вася Шибанов, четвертый – дворянин, подьячий Нефедов, служивший некогда писарем у бывшего царского советника Сильвестра.

– Уф! Холодно, – потирая руки, сказал Иван Иванович, вернувшись со двора в горницу. – Дай-ка погреюсь!

И, присев на корточках около печурки, стал продолжать прерванный до того разговор:

– Не нужны, видать, мы стали... Отслужили свое... к послам не подпускают... В черном теле держат... Кто тут супротив нас – и в ум не возьму, но вижу: чести нам нет!

– Какая уж тут честь, коль нечего есть!.. Бедность нас с тобой, дядюшка, одолела... – отозвался Михайла Яковлевич.

– Когда около литовских послов в прошлые времена терлись, известно, доходишко был... лепта была, а ноне у нас с тобой в Посольском одна лебеда... С кого возьмешь? С немца? Возьмет кто-нибудь, да не мы. Есть покрупнее щуки... Им надо!

– Будто у вас запасец не накоплен? – робко спросил Вася Шибанов, молодой, румяный паренек с едва заметным пушком на губе.

Иван Иванович поводил языком под верхней губой (его постоянная привычка, когда он что-нибудь обдумывал), вздохнул, погладил ладонью себя по груди и сказал с ядовитой усмешкой:

– Кабы, как говорится, был снежок, скатили бы и комок! На кой бы мне леший в те поры Москва? Сто лет Ивану Васильевичу прослужишь, а толку из того никакого!.. Денежки – што голубушки: где обживутся, там и живут... Чай, Григорий Малюта не пожалуется... Гляди, как живет. Не дом, а благодать!.. О Басманове и говорить неча... Васька Грязной, что конь без узды... по вину и по девкам! Шурья государевы, Темрюки Черкасские, Щелкаловы, Мстиславские, Захарьины – вот кто живет! А в Посольском приказе вон и Годуновы появились: Григорий, Никита и Михаил... А наше дело што!

– Ты бы, сударь Иван Иванович, к моему князю на службу пошел, к Андрею Михайловичу? – голосом, в котором слышалось сочувствие, спросил Шибанов.

Черный, с взъерошенными волосами, головастый, какой-то весь щетинистый, грязный, Колымет насторожился:

– Ась?!!

Сделал вид, что не расслышал.

Шибанов повторил свой вопрос и добавил:

– Государь посылает князя старшим воеводою в Дерпт.

– В Дерпт? – оживился Иван Иванович.

– Да, в Ливонию...

Дядя с племянником переглянулись. На полном, упитанном лице молодого Колымета появилась радостная улыбка.

– Добро. Пора бы царьку давно до того додуматься! – сказал он. – Кабы Висковатый отпустил, то чего бы нам не пойти к князю на службу... Плохо ли! Наскучила неудачливая жизнь в Москве. Другим, видно, пришла пора сытные места уступить, – новым!.. А нам прозябание, а может, и темница... Адашевские мы, сильвестровские писаря...

– Висковатый отпустит... Его самого, князь говорит, оттирают от посольских дел, – знающе заметил Шибанов. – Он подбирает князю людей на службу... Писемский будто метит на его место.

Оживился и Гаврило Кайсаров.

– В Поместном приказе и мне не житье... И я бы пошел. Плохо стало и в нашем деле. Худородных испоместить – все одно што из пустой чаши щи хлебнуть... Дохода нет. Занедужил я от той скудости, тоска гложет по ночам – все думаю и размышляю: как буду жить?! Попроси, голубчик, князя и за меня... Челяднин отпустит, коли челом буду бить. А там, думается, народ пуганый, завоеванный... нет в нем той строптивости, што у наших дворян. Жить, думается, там можно?

– Не ведаю, какой народ там, а порадеть пред князем за вас порадею... – ответил Шибанов.

– Изопьем же чашу! – воскликнул Иван Иванович.

– За здоровье князя Андрея Михайловича!

– Да уж заодно и за милостивца нашего, князя Владимира Андреевича Старицкого!.. – провозгласил хмельной Кайсаров.

– Тише, дурень! Обалдел? – испуганно стукнул его по спине Колымет. – Спаси Бог, услышит! Што знаешь – держи за зубами. Не забегай вперед.

– Эх, брат Иван! Уж до чего тяжело. Когда же?

– Молчи! – прошипел на него Колымет. – Болтлив ты!

Кайсаров зажал себе рот ладонью. Накануне только он продал немцу Штадену список с тайной грамоты Посольского приказа голландскому послу о датском мореходе, поступившем к царю на службу. А списал ту грамоту воровски у того же самого Колымета, когда тот беспробудно спал после одной пирушки. Вдруг резнула мысль: не выдал бы Штаден! Болтают, что человек он лихой и в доверие к царю всяким способом влезает. Бывает такое, что через донос люди возвышаются. На что бы лучше теперь же убраться из Москвы в Литву... Чего ждать прихода Сигизмундова сюда?! Пожалуй, еще и убраться из Москвы не успеешь, как тебя самого сцапают. Глупцы – заговорщики-бояре, что таятся здесь!

– Князя Курбского я, как отца родного, люблю, – произнес он после некоторого молчания. – Велик он! И умен, и дороден, и воинской доблестью украшен – всем взял! Скажи-ка ему, Вася, – мол, спит и видит Кайсаров, как бы ему к тебе, князю, на службу перейти!

– На кого же опричь-то надеяться нам с тобой, Миша, в проклятой вотчине тирана московского? – сквозь пьяные слезы воскликнул дремавший дотоле подьячий Нефедов. – На кого? Двадцать лет я в подьячих хожу... Сильвестр – и тот не удостоил меня своей милостью... Князь меня хорошо знает... Ох, Господи!

– Буде хныкать! – поморщившись, посмотрел в его сторону Шибанов. – Стало быть, не за што было... Стало быть, не заслужил...

Нефедов гадко обругал Шибанова и снова стал дремать.

– Такие люди есть... – продолжал Шибанов. – Им все давай, а они ничего... И все им мало, и все они всем завидуют, у всех добро считают: кто што имеет, кто чем богат... В чужих руках ломоть велик, а как нам достанется – мало покажется. Не люблю таких!.. Не двадцать, а сто лет такой просидит в приказе и постоянно будет нищ и незнатен.

– Ладно, Вася, не мудрствуй! Молод еще ты Бог с ним! Это он так, спьяну... – похлопав по плечу Шибанова, засмеялся Иван Ивановича. – Человек он хороший. Всякие, Вася, люди бывают. Князь его знает.

– Иван Васильевич, батюшка наш государь, полюбил моего князя Андрея Михайловича, как родного. За што? За верную, непорочную службу, за усердие в делах царевых... Царь видит, кто и чего стоит... – не унимался Шибанов.

– Полно, Василий! – угрюмо возразил ему Иван Колымет. – Не верь государевой дружбе! Близ царя – близ смерти! Видал ли ты его? Молод ты еще, дите, разбираться в наших делах.

– Нет, близко царя я не видывал...

– То-то и есть. Всего три десятка с четырьмя годов ему, а зверь-зверем! Вот каков он! Глаза большие, насквозь глядят в человека... Пиявит! Ласковости никакой! Морщины... нос огромадный, крючком, будто у ястреба... Зубы волчьи – большие, белые... С таким страшно в одной горнице сидеть, а ты толкуешь о дружбе...

– Андрей Михайлович говорит о царе, будто он лицом зело лепый... И статен, и голосом сладкозвучен... «Всем бы хорош наш батюшка царь, – говорит Андрей Михайлович, – токмо властию прельстился, бояр ни во что ставит и князей перед всем народом унизил... Не к добру то!»

– А што ж и я тебе говорю! Разве народу жизнь при таком?.. – приблизившись своим лицом вплотную к лицу Шибанова, прошептал Колымет. – Не верти! Твой князь не такой, как ты думаешь. Полно тебе морочить нас. Не скрывай. Не любит он царя. Да и за што его любить?

– Народу от его лютости – гибель! – прорычал из угла Гаврило Кайсаров. – А Курбский – наш! Наш князь!

Василий Шибанов поднялся с места, красный, возбужденный.

– Грех порочить государя! Уймитесь! Народ его, батюшку, любит... Народ за него Богу молится, да не по внушению приставов, а по влечению сердца... Да и песни про царя сложены добрые, сердечные... Народ все обижают: и бояре, и князья, и того больше дворяне, пристава, волостели, целовальники... И князя моего не порочьте! Не надо. Прямой он.

– Он прямой, но токмо не с царем. Не любит он новин, – то я знаю, – недовольным голосом сказал Иван Колымет. – Ты, Вася, мало знаешь.

– Истинно так!.. Когда царь ввел в суды «излюбленных старост», кто больше всех ворчал тогда?! Твой князь да матушка Владимира Андреевича – Евфросиния.

Колымет весело рассмеялся. Захихикали и остальные его гости.

– Не знаю... – растерянно произнес Шибанов. – Малый человек я. Недавно и на службе у князя.

Шибанов встал, поклонился всем:

– Бог вам в помощь!.. Прощайте! А князю Андрею Михайловичу я о вас доложу. Он не откажет.

После его ухода Колымет и Кайсаров, потирая руки, весело рассмеялись:

– Как малое дите – Вася! Сам Курбский хорошо знает, што нам с ним по дороге!.. И просить за нас нечего. Дело и без того решенное. Эх, Вася, Вася! Птенец! Простофиля ты!

– Послушал бы, как «честит» царя Курбский в хоромах Владимира Андреевича. Он тоже был против наследования Дмитрием-царевичем престола в дни болезни царя... И с Вассианом Патрикеевым не он ли был в согласии? Вчера князь Андрей прямо от царя ходил тайком к Владимиру Андреевичу под видом монаха...

– Э-эх, кабы Иван Васильевич Богу душу отдал, да на престол Владимира Андреевича бы возвести – вот бы жизнь-то у нас получилась! – закатив мечтательно глаза, произнес Кайсаров. – В те поры и батюшка Сильвестр в вельможах бы остался, и Адашев...

– И Колычевы бы власть великую имели, а теперь Никиту на войне кто-то из своих же убил, а других – кого в темницу, кого казнили... Курбский поклялся вчера отомстить за них, – шепотом на ухо Кайсарову сказал Иван Колымет. – Обождите, еще все изменится... все повернется не туда, куда царь тянет... Есть тайное дело у меня. Всех его злодеев, льстецов и прихлебателей мы еще на плаху потащим... Сам я возьму в руки топор и головы начну им рубить... Вот как!.. Обождите.

Иван Колымет заставил поклясться Кайсарова и Нефедова, что они сохранят в тайне все, о чем он им скажет. Оба поклялись Богом, что будут хранить его слова в глубокой тайне.

Колымет сообщил шепотом: как ни охраняли пристава польско-литовских послов, а все же пан Вишневецкий, родственник бежавшего в Литву воеводы, удосужился передать ему кисет с деньгами для раздачи государевым служилым людям,имеющим мысль бежать в Литву, да и на Курбского он же намекал, чтоб те люди придерживались его. А один из них, Козлов, перешедший в польское подданство, из наших же, – он тоже был в посольстве, – и вовсе о выдаче королю нашего царя речь вел. Как токмо сам царь в поход пойдет... никто помехи чинить не будет, и Челяднин тоже. Люди свои. А царь, как слышно, собирается сам вести войско в Ливонию... Выждем год-два, а дождемся... Спасибо королевскому великому посольству – большое дело сделали!

В дверь постучали.

Колымет испуганно перекрестился: кто там? Вошел стрелецкий десятник Меркурий Невклюдов. Помолившись на иконы, он поздоровался со всеми.

– Давно не видались... Мороз, гляди, загнал?

– Нет, Иван Иванович, не мороз, а тоска-кручина.

– Што такое, дружок?

– Нелегко мне опальных в пыточную избу таскать... Душа болит. Воин я, да током сердце мое слабое... Жаль мне всех!.. Глазыньки бы мои не глядели на лютость царскую!..

– Ладно. Садись. Вот... пей!..

– Бог спасет, Иван Иванович. Благодарствую! За твое здоровьице и за упокой Григория Лукьяныча!

– Вот еще дьявол появился! Откуда наш царек Малюту выкопал? – спросил Кайсаров.

– Басманов будто во дворец его ввел... – ответил Колымет.

– Сукин сын! Какой страх на всех нагнал. Собаки – и те притихли... боятся лаять... хвосты поджали.

– Обожди, еще хуже будет, – угрюмо сказал стрелец Невклюдов. – Слыхал я – особый полк государь собирает... из дворян-головорезов... Клятвы с них будут брать, штоб от отца и матери отрекались... Окромя царя, никого штоб не признавали...

– Неужто правда? – в страхе воскликнул Колымет и Кайсаров.

– Правда.

V

Поздно вечером освободился от работы в литейной яме на Пушечном дворе пушкарь Андрей Чохов. Вышел на волю, вобрал в себя всей грудью свежий воздух. Так хорошо кругом! Словно ему, именно ему, мигнула вон та маленькая звездочка, что высоко-высоко в небе над оснеженным Кремлем. Да что говорить! Где найдешь, в какой стране, город лучше Москвы?! А Кремль? Его три белые стены – словно волнистые ступени, устланные зеленоватым, изумрудным ковром – полосами лунного света, и восходят те ступени вверх, к золоченым главам соборов, и дальше к небу.

Андрей помолился на сияющий в вышине крест и айда на усадьбу Печатного двора! Там маленький бревенчатый домик, а в том домике она, Охима. Двадцать семь лет! Такому дородному, веселому парню, как он, Андрей, не грешно иметь и зазнобу... Не первый ведь день той любви. Правда, был долго в разлуке, в походах, но любовь побеждает года...

Ночь хоть ветрена, но месячна, идти легко, легко и весело. Перешел Неглинку-реку и на холм взобрался. Вот она, диковинная хоромина Печатного двора, и расписные ворота его. Татарин-воротник – друг. Пропустил без ворчанья. «Селям алейкум!» – «Алейкум селям!»

Пробрался по сугробам в дальний угол двора к заветному домику.

– Холодно. Уф! – сказал Андрей, остановившись на пороге и отряхивая с себя снег. – Вот уж истинно: пришел Федул – ветер подул! Не серчай, что поздно.

– Буде, Федулище! Где пропадаешь? – усмехнулась Охима.

– Сёдни день святого Федула, к тому и говорю. Не серчай. Об эту пору постоянно ветры дуют. Старики пророчат: к урожаю-де. Врут или правда – не ведаю.

– Да ты садись. Полно болтать.

– Постой, – отстранил он ее. – Не торопись. Дай Богу помолиться. Видать, понапрасну тебя крестили. Была ты язычницею, ею и осталась.

Помолившись, Андрей смиренно опустил голову.

– Добрый вечер, сударыня!

Охима встала со скамьи и низко поклонилась Андрею.

Облобызались.

– Ох, матушка моя, великие дела у нас творятся... – располагаясь за столом, произнес Андрей. – Любовь – любовью, а дело свое требует.

– А ты нынче чего запоздал?

– То-то и оно. Работа!.. Хоть ночуй на Пушечном. Большое государево дело.

– Какое?

Андрей наклонился к ней:

– Молчи. Никому не говори. Государева тайна.

И совсем шепотом добавил:

– Пушки для кораблей куем, новые, широкодульные...

– Для кораблей?!

– Чего же ты удивляешься? Нарву, чай, брали не ради того, чтобы в воду глядеть. Плавать надо. Слыхала, поди: топят наши корабли... Вон к твоему же хозяину, к Ивану Федорову, станки из Дании везли заморские, а немецкие либо литовские разбойники потопили их. Пушки нам надобны малые, но убоистые... Нынче у нас на дворе сам батюшка государь Иван Васильевич был. Доброю похвалою нас пожаловал... Чего же ты сидишь? Аль нечем угостить, аль гость не люб тебе?

Ой, юница-молодица,

Подавай живой водицы!


Охима с улыбкой засуетилась, слушая парня. Поставила кувшин с брагой да чашу с грибами солеными, другую с капустой квашеной, чеснок накрошила, хлеба нарезала.

– У нас с тобой истинно княжеский пир, – сказал Андрей, потирая от удовольствия руки, и зачастил вполголоса:

Рябой кот блины пек,

Косой заяц нанес яиц,

Вывел детей – косых чертей...


Охима обняла парня, крепко поцеловала, раскраснелась:

– Ах ты, мой бубень-бубенок! Все бы тебе прибаутошничать.

К пиршеству приступили с молитвою. За стол сели чинно. Наливая третью чарку, Андрей, совсем повеселевший, играя глазами, тихо запел:

Как по сеням, сеничкам,

По частым переходичкам,

Тут и ходила-гуляла

Молодая боярыня,

Приходила, пригуляла

Ко кроваточке лисовою,

Ко перинушке пуховою...


На этот раз хмель быстро ударил в голову Андрею. Охима крепкую брагу сберегла для него. Свою чашу она только пригубила, поднимала так, для вида. Он это заметил, но ничего не сказал, хотелось самому побольше в этот вечер выпить. На Пушечном дворе ведь и в самом деле большой праздник – царь похвалил работу пушкарей-литцов; по гривне приказал выдать им. На душе весело. Пускай на воле мороз, зимняя погода! Пускай бесы воют в трубе да наметают сугробы поперек дороги. Здесь уютно. Охима ласковая, глаза ее блестят, сверкают; до самого сердца проникает их полный любви взор, а в печурке тлеют красные угольки. Тепло. Хорошо.

И опять Андрей заговорил о войне.

– Видать, самим Богом так указано. И до Ивана Васильевича воевали, и теперь воюем. Русь крепка, неподатлива. Своего никому не уступит! Э-эх, Охимушка, дорогая, люблю тебя! Никому не отдам!..

Андрей ударил кулаком по столу:

– Слыхала? Телятьев, сукин сын! Порочил меня, батожьем сек, сгубить хотел, а ныне царю изменил... Ускакал, будто заяц, в Литву... Наш брат, как был на Пушечном, так на нем и сидит, а бояре все с него утекли... Словно их корова слизнула.

Охима толкнула его:

– Буде. Што нам бояре? Есть они или нет – нам о них заботы мало. Прижмись покрепче!

– Врешь! – сердито крикнул Андрей. – Не забыл я, как меня, заместо Пушечного, плотничать послали... Кто?! Телятьев! Царь шлет в литейные ямы, а боярин гонит мост уделывать. Не забыл я, как он бродягу Кречета подкупил, штоб меня в лесу убить... За што? Што я – пушкарем был исправным, пожалован царским словом ласковым...

– Чего старину поминать?.. Да и царь-государь тебя не забыл, обиды учинял тебе немалые...

Андрей уставился с хмельной улыбкой на Охиму:

– Баба ты, баба! Царь один, а бояр сотни... Царь, коли прогневается, – тебе один ответ, а коли сотня бояр пройдется палкой по твоей спине, тогда уж лучше царь, нежели стая бояр! Тоже... спина-то человечья, не каменная.

Охима грустно вздохнула:

– Ваш Бог злой, несправедливый.

Андрей погрозился на нее пальцем:

– У нас с тобой теперь один Бог... Не забывай!

Охима покачала головой. На лице ее выступили красные пятна. В голосе ее слышалось волненье:

– Меня крестили, но я от мордовского Чам-Паса не отреклась... У меня два Бога...

Андрей насупился:

– Полно. Двум Богам не молись. Либо нашему, либо Чам-Пасу... Ну, говори! Какого Бога избираешь?

Охима с улыбкой тихо сказала:

– Твоего. Потому что он – твой.

Андрею почему-то стало жаль Охиму. Он погладил ее по плечу ласково.

– Ладно. Молись Чам-Пасу, все одно ты наша, русская... Многие народы у нас и разные веры, а воюют все одно вместе... И на Пушечном дворе есть и татары и мордва, а работают с нами заодно. И все одно ты меня полюбила больше своего жениха Алтыша... Даром что он мордвин, а я русский...

Андрей вспомнил, как бывший жених Охимы, мордовский наездник Алтыш Вешкотин, вернувшись с войны из Ливонии, сказал ей, вынув из ножен саблю:

– Я или он?

Охима бесстрашно ответила:

– Он.

Сабля вывалилась из рук Алтыша.

– Прощай! – сказал он, и больше его уже не видала Охима.

Андрей подвинулся к ней и тихо, вкрадчиво заговорил:

– Люблю я тебя, то ты знаешь... И ни на кого я тебя не променяю. Так вот слушай. Боярин Басманов вчера сказал мне: «Ты добрый пушкарь, и пошлем мы тебя на тех кораблях в чужие страны...» Охима, Охимушка, не плачь, коли на корабль меня посадят. Жив буду – вернусь. Богу не угожу, то хоть людей удивлю. Чего нахмурилась? Посмотрю, какие там пушкари! Свой глаз – алмаз, чужой – стекло. Ливонских пушкарей видел: похвальбой богаты, а делом бедны. Погляжу на иных...

Охима прикинулась спокойной, будто ее не тронули слова Андрея, отвела его руки в стороны.

– Уймись, – сказала она небрежно. – Чего красуешься?

– Пять кораблей снаряжает царь... Наши пушки ставят на них... Будем с морскими разбойниками воевать... Топить их будем!..

– Не болтай! – дернула она его за рукав. – Не хвались. Доброе дело само себя похвалит.

Андрей замолчал, сел за стол, опустив голову на руки, тяжело вздохнул.

– Эк-кое времечко, – тихо произнес он. – Дай-ка еще браги!

– Нету больше... Што было – выпил.

– М-да... Не хочется мне тебя покидать...

– Милый, желанный... Не уезжай! – прижалась она к его могучей груди.

– Милая... желанная и ты!.. – отстранил ее и снимая с нее бусы, шепчет Андрей.

Бусы отложены далеко в сторону.

Уже косы ее распущены, и голос уже не тот...

– Велик день, красна заря, как сошлись мы с тобой тогда на Волге... И чудесен путь, по которому шли мы с тобой в сей светлорусский град, чтоб увидеть государя батюшку... – говорил тихо с восторгом пушкарь в то время, как Охима прикрывала шелковым лоскутом икону. – Время идет, будто хлопья снега; летят и месяцы... Но любовь к тебе все крепче и крепче, моя ненаглядная!..

– Пускай была бы жизнь наша, как тихая река... Хочу с тобой быть всегда.

– Эх ты, ягодка моя!.. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее... Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение Богу. Быль наша котлу жаркому подобна... Огонь... Чад... Паленый дух... Шипит... Бурлит!..

– Молчи! Ты не на Пушечном дворе. Что за огонь?!

– Ладно, лебедушка... Молчу.

– Коли так, думай об одном: не светел ли месяц светит? А?

Андрей рассмеялся.

– Ах ты, цветик мой, царская дочь! Трень-трень, гусельцы!

– Давно бы так... Глупый! Не пущу я тебя никуда! Мой ты! Не выпущу!..

Василий Грязной начисто раскрыл свою душу перед братом Григорием.

Караульная изба в Котлах. Ночь, мороз, тоска, а он жалобно, не своим голосом, бубнит:

– Полюбилась она мне с давних пор... И ни еда, ни питье не идут в горло... Не угощай меня, брат, не томи... Хушь бы руки мне наложить на себя, разнесчастного...

Григорий старше Василия на семь лет. Степенный, черноглазый бородач. Ему смешно слушать эти речи брата.

– Эх, молодчик! К лицу ли тебе, царскому слуге, нюни распускать. Добывай счастье своей рукой...

– Да как же так? Венчанный ведь я на Феоктисте, Бог ее прости!.. Не люба она мне. Не хочу я ее. Засушит она меня.

– Ну, какая тут беда. Мало ль ныне чудес между венчанными... Возьми да и напусти на нее потворенную бабу [80]... Пущай на грех ее, Феоктисту, наведет... А посля того – в монастырь ее... грехи замаливать.

– Эх, брат! – тяжело вздохнул Василий, растрепав свои черные как смоль кудри.

– Ну, чего вздыхаешь? Аль не дело я говорю?

– Это одно. А другое того хуже...

Григорий с удивлением посмотрел на брата.

– Ну, чего еще хуже? Аль перед царем провинился?

– Не угадал, братец... Пропала моя головушка!

– Да ну, не тяни, сказывай, што еще у тебя? – всполошился Григорий.

Немного помолчав, совершенно раскиснувший, Василий робко промолвил:

– Та, о которой страдаю я, из головы у меня не выходит... монахиня она...

– Ого!.. – задумчиво протянул Григорий. – Дело суматошное... Худо, брат, худо. Опять блажить начал.

– То-то и оно! Не избыть мне моего горя-гореванного... Видать, уж конец мне пришел...

– Буде, щипаный ус! Негоже. Небось горе – не море: выпьешь до дна, охнешь, да не издохнешь... Тебе еще жить да гулять, да грешить вдосталь на роду написано.

– Так што же мне делать? Научи!

– Беда – ум родит... Вывертывайся сам, а я помогу...

Василий оживился, вскочил с места, крепко сжал рукоять сабли.

– Давно бы так, – добродушно ухмыльнулся брат. – Далеко ль та монахиня? Да и кто она?

– Не догадался? Григорьюшка, братец, подумай-ка! Может, вспомнишь? Я тебе сказывал о ней.

– Не колычевская ли блудница?

Василий побелел от гнева.

– Нет, Григорий! Она – святая, подобная ангелу. Не изрыгай хулу, не видя ее. Не блудница она...

Щеки его покрылись густым румянцем.

– Она ни в чем не повинна, не охотою ушла она и в монастырь, а заточил ее царь-государь батюшка.

– Не беда. Государю батюшке не до нее. Война!

– Ну, так присоветуй же мне, што теперь делать?

Григорий задумался. После продолжительного молчанья он спросил:

– Далече ли тот монастырь?..

– В глухих раменях [81]Устюженской земли...

– Эге! Далече, – покачал головою Григорий. – Путь, как говорится, мерила старуха клюкой, да и махнула рукой... А выручать надо. За грехи свои на том свете распокаемся... А докудова поблудим малость.

– Говори же скорее... чего придумал? – нетерпеливо, вскочив с места, в отчаянье крикнул Василий.

– Скоро сказка, братец мой, сказывается, да не скоро дело делается... Садись-ка лучше да слушай... Не торопись. Исподволь и ольху согнешь, а вдруг и ель переломишь.

Василий сделал над собой усилие, притих. Стал терпеливо ожидать. Черные цыганские глаза его с крупными белками, опушенные густыми ресницами, вопросительно остановились на лице брата.

– Есть у меня тут один... Изловили мы татя [82]... – медленно начал Григорий. – Молодец хоть куда. А у него еще молодцов с десяток... Разбойнички один к одному. Ведь тебе из Москвы не уехать незаметно... Может государь спохватиться да Малюта... Теперь ведь он твой начальник. А эти молодцы вот как у меня в руках!

Григорий энергично выбросил вперед обе руки с крепко сжатыми кулаками.

– Вот они здесь у меня. У немца они, у Штадена, сокрыты в сарае.

– Ну, ну, слушаю!.. – шептал взволнованный Василий.

– Они поскачут в ту обитель, ограбят ее и увезут твою зазнобу... А допрежь того ты удали от себя Феоктисту... Пока ты сего не совершишь, отправлять молодцов мне не рука. Я держу их под замком. Они уже помогали мне в иных делах. Глядя у меня: язык за зубами, не болтай! Виду не показывай, что тоскуешь... Станет все по-твоему, а государю-батюшке подлинно не до нас... С Литвой свара. Да и братец его, Юрий Васильевич, помре. Митрополит тоже на ладан дышит. Не до нас ему.

– Ладно, братец. Благодарю. Бог спасет! Сам хитрец-дьяк Висковатый того не придумал бы, что ты, братец, мне присоветовал... Прощай, сяду на коня. В объезд!..

Братья облобызались.

Василий, зло сжимая рукоять сабли, вышел из избы бодрою, размашистой походкой. На душе сразу полегчало... Григорий весело рассмеялся ему вслед: «Дело будет!»

VI

В приемных покоях митрополита Макария людно, но тихо. Собравшиеся здесь игумены, монахи, белое духовенство, дьяконы, пономари и просвирни перешептываются о том, что митрополиту стало хуже. Недуг усиливается.

Предвидя скорую кончину митрополита, духовные лица тайно судили, всяк по-своему, об умирающем архипастыре.

Одним, уединившись в сторонке, обвиняли митрополита в том, что он, якобы честолюбия ради и по робости духа, потворствовал царю, не наставлял его «на путь правды и добра, как Сильвестр и Адашев». Ведь Макарий стал около царя с тринадцатилетнего возраста его. «Хитрец он, – говорили они, – руки умывал, подобно Пилату, видя жестокость государя, и тем его портил».

Другие, наоборот, восхваляли митрополита, говоря о его мудрой кротости и справедливости, называя его «тихим деятелем, его же любит Бог». Они отвергали обвинения, возводимые на Макария, в честолюбии, напоминая о том, что сам митрополит много раз отказывался от своего сана, прося царя отпустить его в монастырь, чтобы провести остаток жизни «в молчальном уединении».

Они напоминали и о том, что мудрейший из старцев, Максим Грек, восхвалял «христолепную тихость, кротость и книжную ученость» болящего первосвятителя.

Третьи указывали на преклонный возраст Макария. Может ли немощный восьмидесятилетний старец обуздать объятого страстями буйного, грозного царя? Благо, что он никогда не льстил царю и не унижался перед ним. Сан митрополита держал с честью двадцать один год. Прежде бывшие митрополиты не могли продержаться на первосвятительском месте и двух лет.

Духовенство собралось для встречи царя с подобающей торжественностью.

Немногим из московского духовенства выпало счастье удостоиться чести лицезреть в этот день Ивана Васильевича.

На иеромонаха Димитрия Толмача было возложено блюсти чин этой встречи. Толмач ранее слыл помощником Максима Грека, мужа ученейшего и своей мудростью привлекшего к себе внимание великих князей Ивана Третьего и Василия Ивановича. После великокняжеской опалы, павшей на Максима Грека, Димитрий Толмач был бесстрашно взят митрополитом Макарием к себе на подворье. В благодарность Толмач посвятил митрополиту своей перевод Псалтыря Брюно, епископа Вюрцбургского, за что Макарий его щедро одарил.

По пути следования государя от дворца до митрополичьего подворья Грязной расставил самых видных стрельцов с секирами. Они стояли в ожидании царя, будто вкопанные, – строгие, неподвижные великаны.

Пригревало полуденное солнце. Золоченые купола кремлевских церквей пламенели в вышине, похожие на громадные светильники, уходящие языками огней в голубую высь...

По сторонам устланной коврами дорожки, где должен был следовать государь, стояли с непокрытыми головами кремлевские жители, вышедшие из домов поклониться царю.

Иван Васильевич, опираясь на длинный посох, появился на красном крыльце дворца, окруженный рындами и боярами.

На нем бархатная, широкая, опушенная соболями шуба, бобровая шапка, осыпанная драгоценными каменьями и жемчугом.

Ступал он тихо, медленно, в задумчивости. Иногда останавливался. Внимание его на минуту привлекла стая белоснежных голубей, которая закружилась, взлетела высоко над собором Успенья. В стороне, на кремлевском дворе, царь увидел толпу ратников. Они волокли на плечах бревна. Остановился, покачал головой, видимо чем-то недовольный, двинулся дальше по дорожке к собору. Провожавшие его вельможи подобострастно замедлили шаг, боясь забежать вперед. Они не спускали глаз с высокой фигуры царя, робко поглядывали на его шею, слегка прикрытую подстриженными скобою волосами. Шея сильная, жилистая, говорит об упрямстве и властности. Такая шея может склониться только перед Богом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю