Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск IV"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Виктор Астафьев,Аскольд Якубовский,Вячеслав Сукачев,Николай Самохин,Василий Афонин,Валерий Хайрюзов,Владимир Коньков,Леонид Чикин,Николай Шипилов,Илья Картушин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Это позже, когда жгучая боль сменится тихой ноющей, как от зарубцевавшейся раны перед ненастьем, время от времени будут посещать его красочные видения воображаемой Катиной беспутной жизни, фантастические картины ее вразумления и раскаяния, и сожаления о нем, Грише. А сейчас ему стало так непереносимо, что впору удавиться, и он, с остановившимся взглядом и перекошенным лицом, в самом деле взял уже в руки бельевую веревку, машинально пробуя ее на разрыв и ища взглядом, за что бы зацепить повыше. Мысль о матери остановила его.
Назавтра уехал.
В Нефтеобске было солнечно, тихо, ослепительно сияла перепева. Еще в самолете он приник и оконцу и глядел вниз, узнавая знакомые места, выглядевшие с высоты полета совсем иначе, по-новому вспоминая, как он улетал отсюда в отпуск всего каких-то четыре месяца назад, ничего еще не зная, что ему предстоит, а только с радостным настроением, что отпустили не осенью, не зимой, а летом, с ожиданием приятных встреч с родней и дружками, с надеждой на хорошее. И было еще одно сиюминутное желание: поглядеть на Нефтеобск и его окрестности с птичьего полета. Но погода стояла пасмурная, с низкой облачностью, и ничего увидеть тогда не удалось…
Дышалось вольно, гляделось широко и покойно, и даже на аэродроме, перешибая керосиновый угар, властвовали запахи кедровой смолы и сырой таежной прели. Вот он и дома, хотя здесь его никто не ждет. Но ведь бывает, что и дома не ждут.
В кадрах Гришу не успели еще забыть, поверили на слово, товарищи тоже не приставали с расспросами – ну уехал, вернулся, обычное дело. И только бухгалтерша, ехидная женщина, выписывая ему аванс, спросила: «Ну что, скоро, небось, исполнительный пришлют?» – «Какой исполнительный?» – не понял Гриша. «Исполнительный лист на алименты. Дитенка-то успел строгануть?» – «Нет, – сказал Гриша, – до этого не дошло». Он уже мог спокойно говорить об этом с посторонними.
Минула неделя, минул месяц, жизнь вернулась на привычные наезженные круги и потекла далее, как будто ничего и не происходило. Впереди Гришу будет ждать знакомство с «Машкой», знакомство с Тайгой, но других существ женского пола он к себе не допустит, хватит с него. Ну а что будет еще дальше – это пока никому не ведомо. Надо надеяться, что когда-нибудь все же смягчится его сердце, восстановится душа, и заронится в нее нечто, извечно обрекающее человека на сладкие тревоги и любовные муки. А пока Гриша далек от мысли что-то менять в своем образе жизни. При этом никакой ущербности он не испытывает, не считает себя неудачником, а, напротив, убежден, что только так и надо жить, пока молодой. И в самом деле, разве это плохие в наше время ориентиры – работа и мужская дружба?..
Илья Картушин
ПОСТ
С одной стороны, метрах в восьми от дорожки маршрута, за колючкой черные, пустые, продутые ветрами картофельные поля, полого скатывающиеся вниз и открывающие мягкие округлости соседних сопок с аккуратными, как заплатки, колками. В ясную погоду на ближайшей сопке, хоть и далеко она, можно увидеть четкую тень от стоящей особняком ели или березы. Между картофельными полями и колючкой – дорога. Проезжают изредка машины, тракторы, мотоциклы, телеги, пацаны на велосипедах. Пацаны прямо шеи сворачивают, глазеют на часового, но не останавливаются – запрещено.
С другой стороны, в направлении казармы, березняк, скрывающий от посторонних глаз позицию. За кочегаркой и транспортным гаражом высится куча шлака. Постоянно в ней что-то тлеет, чадит и вспыхивает. Ночью эти вспышки пугают. Когда только только стал заступать на первый пост, по громкоговорящей связи я доложил об угрозе пожара в караулку. Разводящий привел бодрствующую смену, и ребята перемазались, как черти, без толку провозившись в шлачном холме, который через полчаса снова стал самовозгораться и чадить белесыми дымками, распространяя вонючий и едкий запах. И никакие дожди, ливни и снегопады не могут окончательно погасить этот холм, пришлось привыкнуть и не обращать внимания, не пугаться, когда вдруг, ночью, с шипением и треском высверкивает язычок пламени и взлетают высоко искры.
Дорожка маршрута проходит мимо пяти столбов. Осенью дует сильный и холодный ветер, ломает сухие ветки, обжигает лицо, заставляет напяливать пилотку на уши, поднимать шершавый воротник шинели, эмблемки на петлицах которого холодят и царапают щеки. Столбы разные: рассохшиеся от старости и ошкуренные недавно, еще с капельками смолы. Они гудят – и каждый по-своему: одни словно взвизгивает, тоненько и пронзительно, другой гудит основательно, басом, третий стонет, протяжно и жалобно, а четвертый свистит залихватски, прямо художественный свист выдает, несмазанным тележным колесом скрипит пятый. Концерты эти я слушал и прошлой осенью. Зимой, когда на голове шапка о завязанными ушами, а в сильные морозы и лицевая маска, – столбы онемели. Весной и летом не бывает таких ветров.
Какие события случаются на посту? Два часа ходьбы с произвольной скоростью – в зависимости от погоды: от черепашьего расслабленного шага, когда солнце жарит, как сумасшедшее, и ноги горят и преют в раскаленных сапогах, а пилотка кажется тяжелей зимней шапки, до зимней «плясовой», когда остается стоять каких-то двадцать тридцать минут, а ночной мороз умудрился все-таки продраться сквозь доспехи зимней амуниции: шерстяные носки, портянки, валенки, толстое нательное белье, хэбушку, ватный костюм, бушлат, шинель, тулуп, маску и шапку, и двойные рукавицы. Но такие страсти-мордасти терпеть приходится не часто. И в основном на посту ты предоставлен себе – своим мыслям, своей памяти, своему настроению. Разумеется, в границах, определенных уставными обязанностями часового: …нести службу бодро, ничем не отвлекаясь, не выпуская и не передавая из рук оружие, включая лип, которым подчинен…
Страшно ли на посту? Ночью, когда темно, а ветер, дождь или вьюга рождают звуки, происхождение которых тебе непонятно, страшно. Ребята, уже уволившиеся в запас, вместившие в срок службы не одну сотню нарядов в караул, признавались: как бы хорошо ни ориентировался в ночной разноголосице, всегда, среди узнаваемых звуков, найдется какой-то стук, звяк, писк, шорох, шелест, бульк… который заставит оцепенеть, вслушаться и тихонько, на ощупь, спять предохранитель, а то и дослать патрон в патронник.
В нашем дивизионе ни одного нападения на пост или на часового не было. «Случаи» были, а нападения – нет. Однажды, впрочем, стал я свидетелем не то что нападения – целого нашествия.
Низкое, серое, осеннее небо оказалось скрыто произвольно переливающейся, колышимой по каким-то неведомым законам неисчислимой массой черных птиц. Тысячи и тысячи грачей и воронья, разбиваясь на стаи, сшибаясь и вновь распадаясь в стороны, оглушая клекотным криком, пронзительным и тоскливым, и хлопаньем крыльев, проносятся и висят в небе, кружатся над полями, над березняком, опускаются на поля и становятся неразличимы, сливаясь с чернотой земли, садятся на березы, и веселая позолота тускнеет, наливаясь зловещей чернотой, и даже колючка провисает покорно под множеством лапок – страшноватое и величественное зрелище. Невольно думаешь, а вдруг вся эта армада накинется на тебя, тут и акээмчик верный, пробивающий рельсу, будет не страшней рогатки. Грачи и вороны, словно чувствуя свою силу, разгуливают нахально в метре от сапога, грозно посверкивая бусинками глаз. Огромной накидкой, тонкой и тающей в вышине, занавешен диск закатного солнца. Проходит полчаса, и вся эта клубящаяся, необъятная, галдящая туча смещается в сторону, и страх недавний кажется смешным и детским.
Несколько раз я досылал патрон в патронник, хотя без серьезной необходимости делать это запрещено. Первый раз молодым еще, когда только-только доверили нести караульную службу, на втором посту, теплой летней ночью, светлой от мерцающих под луной полян и листьев, как оглашенный, орал я предупредительные команды, услышав возню под маскировочной сеткой пусковой установки. Высовываясь из за березы, всматриваясь, я лихорадочно соображал, почему «нарушитель» не реагирует на мои вопли, не прекращает непонятных действии, оставаясь, однако, невидимым. И тогда вот, растерявшись, досадуя на абсолютную непохожесть моих представлений о ЧП на посту, и дослал патрон. Затвор клацнул сухо и холодно – этот холод и отрезвил. Минуту спустя, на фоне чернильно-синего, мерцающего крупными звездами, неба увидел застывший размах перепончатых крыльев – летучая мышь.
Я знал, в оружейке, когда будем сдавать автоматы и патроны, начальник караула обязательно проверит мою ячейку, в которой, будто малюсенькие железные яички, капсулами вверх торчат патроны. Обнаружит насечку на капсуле и потребует объяснений. Можно, конечно, отпереться, мол, знать ничего не знаю, так и было… Но я наслушался уже рассказов старослужащих о всяких «случаях» на посту, рассказывали посмеиваясь, но не насмехаясь, без злости, как-то естественно подразумевая, что ничего стыдного в таких конфузах нет. Поэтому, сменившись, я покаянно доложил о ЧП и, как оказалось, поступил правильно, получив на подведении итогов благодарность от комбата за «специнформацию», должную приумножить боевой опыт караульной службы дивизиона.
И еще – на этот раз зимой и на первом посту, тоже светлой и лунной ночью. Я инстинктивно спружинил, намереваясь метнуться в сторону и напрочь забыв, что я – это не я, а всего лишь обмотанный тряпками язычок колокола-тулупа. Тело само нашло продолжение: резко выбросил ноги вперед, успев, однако, в падении, махнув рукой, сбросить верхнюю, с мехом внутри рукавицу и передернуть затвор (предохранитель стоял на отметке «одиночные»), чтобы выстрелить в огромное и непонятное чудище, стремительно несущееся на меня – и стоящее на месте… Видимо, вот это несоответствие подсознательно, вернее, с опережающей сознание скоростью, и «заморозило» палец на крючке – всего на миг, на крохотную частичку времени, но эта частица и позволила, как муху в кулаке, задушить страх, позволила избежать позора и неизбежного в таких случаях воспитательного момента – нескольких нарядов на кухню – поостыть, успокоиться, поразмыслить о моральном своем облике в компании жирных мисок, ложек, бачков…
По мерцающему под яркой луной снегу стремительно катилась на меня черная тень от белесого дыма, вылетающего из трубы кочегарки. Подъем оказался хлопотным: пришлось, поелозив по снегу, подтянуть поочередно ноги в валенках немыслимого размера и тяжести, распахнуть полы шинели и тулупа, и только после этих операций, побарахтавшись, с превеликим трудом подняться. И долго еще, вытаптывая снег в радиусе десяти метров, разыскивать рукавицу, спокойненько висящую на колючке, в метре от разыгравшейся «драмы».
И весной, когда ночи кромешно темны и безветренны, когда свежий и влажный воздух едва уловимо пахнет отогревающейся плотью берез, а дурище Хмырь, сторожевой пес со второго поста, будоражит ночную тишину лаем, когда автомат уже не покрывается коростой инея, тогда там и сям оседающий с шаркающим звуком снег пугает похожестью звуков этих на звук шагов: тихие и крадущиеся, осторожные и прерывистые, и хотя ты знаешь об этой похожести – невольно вздрагиваешь. И ночные осенние листопады рождают шелест и шорох, истолковать который можно по-разному. И густые зябкие туманы, обманчиво коверкающие звуки, и оглушительный вой вьюги, и ливневые дожди, сквозь которые не пробивается даже писк зуммера, – все по ночам страшно.
Невозможно привыкнуть к этому страху. Ребята говорят, мол, главное – привыкнуть, думаю, это не так. Просто вступает в силу элементарное соображение: страшно или нет, а службу нести надо, ты должен нести ее, это твой долг – остальное побоку. И разумнее поэтому не терзаться страхами, не трясти хвостиком, а настроить себя на предельную собранность и внимание. Вот поэтому, ночами, почти весь год, и задирают часовые у шапки одно ухо, наступая, как говорится на горло собственной песне, именуемой «армейская щеголеватость», поводят оголенным ухом, воспринимая и мгновенно обрабатывая любую звуковую информацию, замерзнув, меняют «локатор»…
Купился я совсем дешево.
Была поздняя осень, но день выдался удивительно теплым, напомнив недавнюю благодать – бабье лето. Южный ласковый ветерок к вечеру усилился, а ночью стал ураганным. Сила ветра определяется очень просто: если глухие цельнометаллические ворота, ведущие к объекту, лязгают и громыхают под напором ветра, значит – ураган, все остальное – семечки. Ветер нагнал серые лохматые тучи, дул нудно и ровно, словно гигантский пылесос работал. Приходилось суетливо семенить ногами, чтобы не подпрыгивать, когда, задирая обшлага шинели, толкал ветер в спину, и резко наклоняться вперед, чуть ли не носом тыкаться в тропу маршрута, когда, преодолевая встречное сопротивление, продирался сквозь ветер, с усилием, будто в воде, переставляя полусогнутые ноги.
Смена опоздала с выходом на три минуты. Виноваты, конечно, бодрствующие, и я поклялся всеми святыми разбудить их на четыре минуты раньше, чтобы, потратив минуту на выяснение отношений, на те же три минуты раньше улечься самому, восстановив тем самым законность, гармонию и справедливость. Три минуты, сгорая от нетерпения, пялился я на караулку, щурясь от режущего глаза ветра. Собирался уже бежать к телефону, опасаясь небывалого: вдруг все спят, все-таки около пяти утра?.. И тут лампочка над дверью осветила выходящие фигурки, слышно было, как топают три пары сапог по ступенькам, фигурки скрылись за углом противоположной стороны караулки, откуда косо упал свет – зажглась лампочка над пулеулавливателем, и слышно было, как трижды клацнули затворы, обнажая пустой патронник, после чего можно производить заряжание. Свет из-за угла потух, и секунд семь спустя смена осветилась лампочкой над входной дверью, и слышны были шаги по гравию, покрывающему территорию перед караулкой, ребята слились с темнотой, сейчас они проходят небольшую, покрытую редкой травой поляну, потом перейдут дорогу, там еще метров десять голой земли – и ступят на дорогу, покрытую гравием, ведущую прямиком к посту. Я снова их услышу, ходьбы тут минуты три, и начинается колючка позиции, и, сделав поправку на ветер, подпустив метров на десять ближе обыкновенного, можно подавать команду.
Вдруг, совсем рядом, в пугающей близости – шаги! И хоть на подходе уже смена, вот-вот я услышу, как топают они по дороге, все равно стало жутко. Вглядываться бесполезно – мрак. Шаги громче!.. Секундное колебание насчет взвинченных нервов, слуховых галлюцинаций сменилось готовностью к действиям – быстрым, четким, решительным, которые войдут в историю караульной службы неувядаемым образцом самоотверженности…
– Стой! Кто идет? – поперхнувшись ветром, сипло заорал я и прыгнул за угол транспортного гаража.
Шаги вроде стихли. Высунулся и гаркнул на этот раз помощней. Прислушался. Шаги! Громко! Близко!
– Стоп! Стрелять буду! – заорал я и дослал патрон в патронник.
В глубине души все-таки я грешил на кочегара, вылезшего, наверное, на свет божий продышаться или по нужде и вздумавшего так идиотски шутить – мотать часовому нервы, играя в молчанку. Но предупредительная команда о выстреле заставила бы кочегара подать голос. А если этот пентюх, войдя в азарт, решил побить все рекорды идиотизма, то клацк затвора образумил бы его в момент: поди разбери потом, куда часовой пальнул первый раз, куда во второй.
Эти варианты прокрутились мгновенно. И ответом на сомнения шаги зазвучали, кажется, в метре, словно в голове, разрывая ее на части, заскрежетал гравий… Вроде тень? Да, тень на противоположном углу гаража! Не раздумывая ни о чем, саданул вверх.
Выглянул. Пусто. Тихо. И смену не слышно.
Потом оказалось: темным пятном на углу действительно был кочегар, но из кочегарки он появился за пару секунд до выстрела и, естественно, никаких команд не слышал. А шаги… Шагала смена, шли они, разумеется, в ногу, и этот вот трижды усиленный шаг ветер и донес до меня с такой невероятной отчетливостью. Потом уже, после того, как войска, поднятые в ружье, рассредоточенные на отряд заграждения, отряд оцепления, группу прочесывания и спецгруппу захвата, вдосталь наползались по сырой и холодной земле, потом, когда личный состав, бормочущий всякие слова в мой адрес, отправили сдавать автоматы и патроны в оружейку, а я сгорал от стыда и отчаянья, – командир кашлянул только, возвращал мне автомат, и лаконично подытожил: «Тетеря».
Все шишки достались дежурному офицеру, который якобы провел инструктаж караула формально, без учета погодных условий. За это же всыпали начкару и разводящему, да еще попутно схлопотал наряд кочегар: «За вопиющее нарушение правил санитарии и низкую бдительность».
И еще раз довелось пострелять, ровно через год после злополучного ЧП.
Службу тогда несли на внешних постах, за колючкой. Снова дул пронизывающий холодный ветер, снова приходилось поднимать воротник шинели, и чернели тоскливо поля, бугрясь редкими кучками неубранной картошки и ботвы.
Пацаны на велосипедах поканючили, позадирались и повернули обратно. Две бабки, крест-накрест перетянутые платками, постояв понуро и молча, тоже мирно потопали восвояси. И лохматый мордастый мотоциклист, перекрывая треск своего мотоцикла, с чувством обматерив нас, затарахтел в свою деревню.
Но, увидев трехтонку, я сразу понял – уговорами не обойтись. Дребезжа и взвывая, машина неслась на меня со скоростью, которую для местных дорог вполне можно счесть адской. Я стоял посреди дороги, демонстрируя выдержку и хладнокровие. Когда дальнейшая демонстрация грозила на самом деле охладить мою кровь до равенства с внешней средой, метнулся на обочину и сдернул автомат.
Видимо, боковым уже зрением заметил шофер мой жест – лязг, визг, скрежет, машину занесло. Мужик того калибра, издавна который именуют плюгавым, в неизменной засаленной телогрейке, в шапчонке, с недельной щетиной, явно на взводе, ступив на подножку, заорал на меня:
– Чего берданку-то цапаешь?
Я дрог на ветру четвертый час, руки мне оттягивал родной акээмчик, за одно оскорбление которого…
– А ну разворачивай драндулет! – зло скомандовал я.
Мужик и ухом не повел на мою властность: стоял на подножке, по-птичьи крутил головой, поглядывая то вперед, где метрах в трехстах маячила фигура часового, то на меня, даже не на меня, а на автомат в моих руках, как бы прикидывая вероятность его употребления и напрочь игнорируя владельца, то на скопление машин за колючкой. Наконец, решившись, выдав скороговоркой ряд непечатных умозаключений, нырнул в кабину – и как-то неожиданно резво драндулет его сорвался с места…
Руки подрагивали, и в животе противно сквозануло холодом, но когда, страхуясь, еще на несколько метров отбежал я от дороги, чтобы не задеть другого часового, и, став на колено, опустив предохранитель на «авт», дослал патрон в патронник, – руки пришли в норму. Машина снова завизжала тормозами, наверное, тип этот все-таки следил за мной в зеркальце, но остановить себя я уже не мог.
Утром из Города прибыл дознаватель, и плюгавый бедолага в сотый раз твердил «легенду» про литряк, за которым «робята» послали к куму. Мне грозили неприятности: прошил скаты без предупредительного выстрела, но я стойко твердил уставный пункт, дающий право открывать огонь без предупредительного выстрела в случае явной попытки проникновения на пост или нападения на часового. Колхозное начальство умолило командира не раздувать дела, и мужика с рук на руки сдали милиции, промурыжив в назидание трое суток в бане, на окошко которой ради такого случая приляпали решетку.
Так что на посту пострелял я дважды.
Иногда, побатарейно, нас уводили в ложбину между сопками, и – лежа, с колена, стоя, одиночными и очередями – мы решетили мишени. Стрельбы эти ждали как праздник. А праздник, наверное, потому и праздник, что надо его ждать и жить буднями: политзанятия, спецдисциплины, спортподготовка, тренажи, просто работа и – караульная служба.
Сколько наматываешь, вышагивая по маршруту, за суточный наряд? Километров двадцать, двадцать пять. Сколько намотаешь за два года? Достаточно… Достаточно для того, чтобы однажды – на каком витке, в какое время года, в какой час, на каком шаге – проникло и впиталось в тебя, в твою душу, мозг, сердце тревожное и горькое чувство, вполне определенное и цельное – сопричастность.
Потом, по прошествии лет, лишь вспоминаешь его, делаешь усилие над собой, пытаясь спровоцировать его выход, и если плохо получается это, не расстраиваешься особо, не казнишься, зная доподлинно, оно в тебе – неистребимо.
Именовать это можно по-разному: совесть, гражданственность, долг, самосознание классовое, человеческое… Важна суть.
В армии суть обнажается.
Родился я в деревне, деревню помню плохо. Хотя казалось, хороню помню, хорошо для памяти шестилетнего, в армии наконец иллюзия эта рассеялась, началось открытие и познание простейших составных: рассвет, закат, зима, лето…
Ворона, застывшая флюгером на фоне слепящего густо-синего неба, над хрустально белой и недвижимой березой, самая маковка которой неразличима, и кажется, будто сидит ворона на тонкой незримой струе тока, исходящего ввысь…
И мрачная торжественность предгрозового неба, громоздящего кипень фиолетовых, черных и серых туч, где-то вдали уже пронзенных безмолвной ящеркой молнии. И вдруг – острый и длинный луч закатного солнца, прошпиливший тучи.
И забор перед караулкой, фонтанирующий в метель рассыпчато клубящимися струями снежных вихрей, разогнавшихся в поле, и слепо бьющихся о забор, и вспархивающих высоко над ним…
И ночной туман, с неожиданной быстротой скрывающий круг луны, только что лившей на землю прозрачный и ровный яркий свет и вот повисшей уже мутным и чахлым пятном, тающим на глазах. И неразличим становится желтый квадратик окна караулки, исчезают, словно улетают бесшумно, труба кочегарки и ближняя береза. Туман обволакивает плотно и влажно, белесая муть кругом, и вдруг, нарастая, топот копыт, лошадиное фырканье и взвизгивающий скрип тележных колес, кашель, щелканье бича – каждый звук отделен, и громок, и внятен, будто нагревается включенный телевизор, нет изображения еще, а только звук…
И вспомнилось: я – человек – живу на круглой красивой планете, покрыта которая травой и снегами, лесами и тундрой, соленой водой и озерами, и лишь в ничтожной, сотой или тысячной доле асфальтом. Углы и прямизна линий, воспитавшие мой глаз и самонадеянно внушившие мысль об исключительной своей избранности, – фетиш, не более. Мир состоял и будет состоять из плавности и изгибов, как эти вот крутые и пологие бока сопок, как твердый и четкий диск солнца, встающего из-за них, как мягкая округлость сиреневых сугробов, покорно и немо стынущих на закате, словно заколдованное стадо крутолобых баранов, как замерший чутко комочек жизни – суслик, в двух метрах от сапога, зернышко глаза его…
Армия обнажает суть. Человеку в обыденной, повседневной жизни более всего свойствен средний план, пристальность взгляда, фокусирующего явления и предметы на расстоянии средней удаленности. Скоро воскресенье, потом Новый год, а через пять лет… И даже когда подразумеваешь длину своей жизни – это все-таки средний план, ведь шестьдесят-восемьдесят… И хотя человек кокетничает, заигрывает с этими цифрами, именуя их почтительно и небрежно песчинкой, вспышкой, былинкой в космосе, – это взгляд из космоса, в котором, как известно, долго не посидишь – холодно, да и дел там особых пока нет. Сами-то, в глубине души, мы считаем срок этот вполне пригодным…
Так и живем, не замечая секунд, не размышляя о вечности, великодушно оставляя категории эти поэтам, политикам и солдатам.
Рискну свидетельствовать за последних.
Солдат весь в настоящем. Прошлое и будущее отсекается, так как в любой миг может врубиться ревун боевой тревоги. Солдат живет ради этих мгновений, которые и будут решать: или – или. Все подчинено настоящему: зрительная, физическая ощутимость каждой минуты и заключенных в ней настроений, мыслей, поступков, могущих слепо поглотиться в надсадном вое ревуна. Вот поэтому, когда дежурный сержант кричит: «Па-адьемм!», на втором уже слоге, как и учили, одеяло отброшено на спинку кровати. Поэтому на кабине, во время сложной работы, ты можешь позволить себе так рявкнуть: «Нет цели по дальности!» – что офицер наведения молоденький лейтенант, только кашлянет смущенно. Поэтому стартовики, работающие с полной физической отдачей, и получают по утрам двойное масло, а за ужином молоко. Вот поэтому, невольно, солдат превращается и в поэта, фиксирующего мгновение в его соотнесении с вечностью, и в политика, другими средствами, из побуждений иного порядка, но творящего то же самое.
В нашей казарме ребята четырнадцати национальностей. Нас призвали, одели, обули, накормили, научили держать ногу и помнить сухие строки уставов, научили читать схемы и сопровождать цель по углу, по дальности, по азимуту, лепить пули между молоком и яблочком, и знать тактико-технические данные бомбардировщика Б-52, и мыть пол со щеткой и мылом, и выкладываться на кроссах, и верить в святую непреложность понятий: Долг, Родина, Мир…
На посту, ночью, в мороз, опаляя холодным воздухом горло, заглатывая воздух этот словно отдельными порциями, кусками, я смотрю на звездное черное небо и не думаю о себе, не думаю ни о чем, ни о ком – чувства, слова, образы, мысли, ощущения сливаются в нерасторжимый и пульсирующий вместе с дыханием сплав. Я глотаю и выдыхаю этот снег, эти звезды, эту ночь без страха и умаления перед величием их, я равен им, им сопричастен, я знаю о мире и жизни все! Во мне, не в ком-нибудь, во мне – не в этих разноголосых столбах и не в этих звездах – клубится и плещет, нашаривая выход, прошлое. Космос, и мертвый океан, и живой океан, и жизнь, вознесшая себя до человека… И это мое наследство, мое прошлое: и то, что задыхаюсь сейчас от упоения и восторга перед великой и великолепной гармонией жизни и благодарности к тем, бессчетным и безымянным, научившим чувствовать эту гармонию, и то, что плечо мое оттягивает автомат, в изгибе рожка которого тридцать смертей – и столько же в подсумке на поясе…
А я люблю свой автомат, люблю его тяжесть, строгость, изящество, послушание.
Полюбил я четкость и образцовость, красоту строя и красоту строевого шага.
– Рряс-два! Рряс-два! Атделениэ! Запе-ай!
И не орган, не гитара, не скрипка – труба и барабан, десятки барабанов, и солнце высверкивает на меди труб, и пот течет по красным от напряжения лицам музыкантов. И наши щеки встряхиваются синхронно, в ритме шага, и в этом же ритме ухает кровь, а под сапогом асфальт, покрывший поляну, чтоб мог ты маршировать…
…Каждый день, после завтрака, заходим мы в клуб, рассаживаемся и слушаем каркающий и квакающий старенький динамик. Разморенные обильным и сытным завтраком, клоним дремотно головы, пока, тоном приподнятым и бодрым, рассказывается о трудовых успехах на трудовых фронтах замечательных наших тружеников, оживляясь лишь при упоминании своего города, района, области, призывая войска в свидетели: «А, как пашем?»
Но вот диктор, прибавив в тоне ощутимую толику отстраненной сухости и железа, как бы желая подчеркнуть непричастность к тем безобразиям, о которых пойдет сейчас речь, после краткой и плотной паузы объявляет: «За рубежом». Семейные новости кончились, а вот что творится за окнами нашей квартиры с квадратурой жилой площади континента.
Парадные новости – в теплой дружеской атмосфере… в обстановке братства и сердечного взаимопонимания… Потом – перевороты, убийства, слезоточивый газ, террор, ноты протеста, голод, насилие… Голос диктора глух и внятен, это уже не голос – глас: сила, скорбь, сарказм, ненависть дозируются в нем с той скрупулезной точностью, от которой, невольно, пробирают мурашки по коже.
Это касается нас, мы сопричастны этому, это рассказывается для нас – вот почему мы здесь, вот почему мы не вани-пети, а военнослужащие срочной службы Советской Армии, с которой не могут не считаться любые пираты в любом уголке планеты.
Странно и отрезвляюще звучат слова, смысл которых доходит не сразу: «Новости спорта». Какого спорта? Что за дичь! Неужели люди всерьез способны вкладывать душу и страсть в очки, голы, секунды – в игру! Забивать бессмертного козла на пороховой бочке? Ни разу не видел я бочку с порохом, но, вышагивая на посту, я вижу бесформенную кучу шлака за кочегаркой, кучу, в которой постоянно что-то тлеет, потрескивает и дымится, выбрасывая высоко искры…
– Приготовиться к построению на развод! – кричит дневальный.
Толкаясь и поторапливая друг друга, выходим на плац, на ходу застегиваясь и приводя себя в порядок… и вдруг, в толчее и спешке построения, коротко, больно, с пронзительной силой впивается – в бой!..
Тьфу ты, леший, не ерунди, какой бой: утро, сопка, второй год службы, дивизион, плац, развод, родные гаврики рядом… Но этот, первый и властный толчок, сохраняется отзвуком, эхом, расходится волнами, проникая в мозг и сердце, заставляя забыть о себе, об отдельной своей судьбе, растворяя ее в голой определенности противостоящих: МЫ – ОНИ.








