Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск IV"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Виктор Астафьев,Аскольд Якубовский,Вячеслав Сукачев,Николай Самохин,Василий Афонин,Валерий Хайрюзов,Владимир Коньков,Леонид Чикин,Николай Шипилов,Илья Картушин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
Мы переходили из одной залы в другую, глаза отыскивали знакомые еще со школы картины, вспоминался снег, замерзшие окна, уроки рисования, репродукции в учебнике «Родная речь», издали, из детства, почти с самого его дна протягивалась нить и замыкалась здесь, в этом здании. С какой-то облегчающей душу благодарностью я оглядывался вокруг, надо же, все это, оказывается, есть, существует на самом деле. Нет, нет, все же стоило ради этого приехать в Москву. То, что продается в магазинах, – на один день. Это же на всю жизнь. Время от времени я поглядывал на Зинку. Она шла тихая и задумчивая, изредка шепотом спрашивала меня: кто это нарисовал или что он хотел этим сказать.
– Времени совсем нет, – пожаловалась она, когда мы вышли на улицу. – А тут еще родственники да знакомые замотали. Одному то достань, другому – другое. Вот и носишься из одной очереди в другую.
Я поглядел на импортную коробку, вспомнил лицо Полины Михайловны, когда она показывала мне индийскую кофточку, и рассмеялся: хорошо то, что делается вовремя.
– Ну что, мне их теперь выбрасывать! – сказал я, показывая глазами на туфли.
– Пожалуйста, выбрасывай, – равнодушно ответила Зинка.
– Не могу, – помедлив немного, притворно вздохнул я, – что твои подруги обо мне подумают? Приехал любимый брат, известный полярный летчик – и зажался. Тут уж дело не только меня касается. Здесь на карту честь авиации поставлена.
– Ты посмотри, как заговорил, – приподняв брови, усмехнулась Зинка. – Прости, но я не верю в подарки, которые дарят просто так. Или покупают, или откупаются.
«Да кто же это тебе втемяшил? – захотелось крикнуть мне. Но я сдержался. – Кто сказал, что я хочу купить или откупиться? Почему все это ты говоришь мне? Зачем? Разве я в чем-то виноват перед тобой?»
Стараясь не осложнять отношения, предложил зайти пообедать в ресторан. Поколебавшись, Зинка согласилась и повела в кафе «Огни Москвы», потому что оттуда, как сказала она, весь город как на ладони.
Мы сели в углу у окна. Народу было немного. Неслышно, словно тень, появился официант. Стараясь показаться бывалым, я сделал заказ. Зинка молча и, как показалось, удивленно наблюдала за мной.
– Знаешь, – поглядывая на Зинку, сказал я. – Вот ехал к тебе, думал: увижу и все вернется. Футбол, танцы, детство. У меня сегодня такое ощущение, что мы сюда приехали на одном поезде, разве что в разных вагонах.
– Ты все такой же, – засмеялась Зинка. – Прихожу сегодня, а мне девчонки в голос – брат приехал. Какой брат, откуда? А они: чего притворяешься, мы бы, говорят, уши прожужжали, если бы у нас такой брат был. Откуда у тебя мой адрес?
– Мать дала.
– Грязно, наверное, сейчас там?
– Да нет, сухо.
– Брось. Я как вспомню дорогу, так мороз по коже. Помнишь, туфли на шпильках в моде были. Так я на остановке снимала их и босиком шла домой, У нас же шлак насыпан, раз пройдешь – пятьдесят рублей как не бывало. Мать ругалась: на тебя, на одну, говорит, не наработаешься.
– Ну, здесь-то тебе хорошо?
– Как тебе сказать. Хорошо там, где нас нет. По-разному. Зато через три года временную прописку дадут, потом, глядишь, постоянную. Все-таки в Москве, а не где-нибудь в провинции.
Я подумал: она обязана была сказать это, иначе зачем, для чего жила здесь, тогда все теряло бы смысл, а так, кто знает, как она живет, а дома верят, что здесь ей хорошо, вон даже гордятся.
– А ты молодец, – продолжала она. – Я часто вспоминаю тебя, того, подстреленного. И как танцевать учила. Ты только не обижайся. Мне тебя тогда жалко было. Не думала, что летать будешь. У нас из поселка в лучшем случае шоферами становятся.
– А я и есть шофер, – помедлив, сказал я. – Работаю в санитарной авиации. Вожу больных, рожениц. Все как на «Скорой помощи». Врачей, сама знаешь, в деревнях не хватает. В общем, стараюсь делать свое дело. Если говорить честно, я в летное из-за тебя пошел. Увидел тебя с курсантом в парке. Вы на танцы шли. Где он сейчас?
– Не знаю, – пожала плечами Зинка. – Служит, наверное, я уже давно его забыла. Все принца искала, думала, здесь найду. А они нынче, видно, вывелись. Не знаю, кто тут виноват, может быть, я, но у меня такое ощущение, что я нужна всем как вещь. Разные попадались: у одних это сразу проявлялось, другие с высоких материи начнут, а все к одному сходится. Помнишь, я на танцы бегать стала. Думала, наконец-то вот она, настоящая жизнь. Нет, попервости даже нравилось, ухаживают, комплименты говорят, подарки дарят. Голова кругом, с кем захочу, с тем пойду. После училища поехала по распределению. Там врач ко мне приставать начал. А у самого жена, двое детей. Бросила я все, домой приехала, Без диплома, без работы. А следом сплетни пошли. Обстановочка, хоть в петлю лезь. Потом сюда перебралась, можно сказать, от людей спряталась. – Зинка усмехнулась. – Нелегко мне здесь было, три месяца на чужих кроватях. Уйдут девчонки в ночь на работу, я сплю на свободной. Да мне стыдно это говорить, но никто меня здесь не упрекал, не стоял над душой. Наша улица, поселок, куда меня отправила работать, я не хочу об этом вспоминать. Я другой жизни хочу. Пойми, я не могу без Москвы.
Я смотрел в окно. Внизу, меж каменных домов несся тугой металлический поток разноцветных машин, время от времени, подпруженный красным светофором, он замирал, накапливаясь около перекрестков. И тотчас же наперерез выплескивался человеческий поток, он кружил, метался из стороны в сторону на темном асфальте, через минуту уменьшался и, словно не в силах сдержать рычащее железо, рвался.
– Знаешь, Зина, множество людей не были в Москве, – сказал я. – И они от этого не чувствуют себя несчастными. – Я запнулся, мне хотелось сказать ей, что Москва ничего не приобрела от того, что она приехала сюда, и ничего бы не потеряла, если бы уехала обратно. Но не сказал, побоялся – не поймет.
– Ну, что ты замолчал, я внимательно тебя слушаю, – с вызовом сказала Зинка. И я вдруг подумал, что нет в ней той силы, которая заставляла нас ложиться костьми на футбольном поле. – Мне нравится, что ты нашел себя. Вам, мужчинам, во всех отношениях легче, – продолжала говорить она. – А я женщина. Я люблю красиво одеваться, люблю, когда рядом много народу, когда смотрят на меня. Вот если бы тебе представилась такая возможность, ты бы не поехал сюда? Разве можно равнять наш поселок, чего там поселок, город – с Москвой. Здесь вон театры, галереи… Да ты и сам в этом убедился!
Я молчал. Мне вдруг почудилось, что разговариваю я не с Зинкой, а с ее матерью Полиной Михайловной. Мне было почему-то жаль того лета, потому что стало ясно, что она никогда не будет моей.
Из Москвы я улетел в тот же день. Мы еще сходили с Зинкой в кино, потом я проводил ее до общежития, помахал рукой и пошел ловить такси. Я дал себе слово: никогда не пытаться возвратить то, что не возвращается. Печальное и бесполезное это занятие. Прощаясь, она все же взяла злополучные туфли, взяла, чтобы я не чувствовал себя дураком. И за это я ей был благодарен, мне стало легче. Таксист заехал на центральный аэровокзал, взял пассажиров, и мы покатили в Домодедово. Было уже темно, и Москва устроила торжественные проводы: мигала разноцветными огнями, пульсировала строчками реклам.
Получив самолет, мы вылетели в Иркутск, держась тонкого шва железной дороги. Поднявшись на Уральский хребет, дорога запетляла между склонов, на которых уже лежал снег. Выскочив на равнину, дорога выпрямилась, и мы почувствовали, что и ветер, который придерживал нас, развернулся и подул в хвост. «Ну вот мы и дома», – подумал я, хотя нам еще оставалось лететь больше трех тысяч километров.
Юрий Чернов
ЗАПОЗДАЛАЯ СТАЯ
1
Уже выпал и долго не таял крупчатый снежок, словно в бетон и стекло сковало расхлестанные колесами проселки, а седой от изморози Тартас все не сдавался: стачивал прозрачные лезвия закраин, подступавшие к самым горловинам извилистого русла, с одного озябшего плеса на другой перетягивал лохмотья тумана и торопливо, взахлеб все бормотал и бормотал на перекатах, словно боялся, что его так и не поймут и вот-вот прервут на полуслове.
Именно в эти, последние перед ледоставом, дни потянуло Ивана Васильевича Гавырина – старого, придавленного горбом таежника – на верхний Зимовальный плес, где к этому времени собирались плотные стада ельцов, плотвы, а то и язей. Кому из опытных удильщиков неизвестно, каким ярым бывает жор в последние дни осени на таких рыбьих стоянках – не то что двумя-тремя, и одной удочкой не управишься тягать да тягать взблескивающих на солнце огуречно-упругих, холодных рыбин.
Рассвет Иван Васильевич встретил в лодке, на полпути к своему Зимовальному плесу. Его осиновый обласок, легкий и маневренный, отзывался на малейшее движение весла и тела. Новичок заерзал бы в этом вертком, как яйцо, суденышке, выписывая на воде невообразимые зигзаги или – чего хитрого? – вертыхнулся бы с лодкой, а Иван Васильевич, напротив, будто врастал в свою долбленку и плыл прямо как по струйке. Даже его горб, следствие фронтовой раны, доставлявший столько неудобств на суше, здесь, в обласке, не мешал да и со стороны был менее заметен – ведь плывущий в лодке обычно горбится.
Небо на востоке уже зарумянилось, оно было строгим и ясным. А уж тишина отстоялась всесветная – такая, что слышалось, как на далеком клюквенном болоте по-осеннему робко токуют тетерева. Было что-то тревожное и печальное в этом осеннем ложном токе птиц, обманутых кроткой зарей. Обрезая излуку, Иван Васильевич приближался к заберегам и загребал порезче и подальше от борта, чтобы буруны и волны взламывали ледовые лезвия, врезавшиеся в живые струи реки.
Иногда впереди со стеклянным треском и теньканьем скалывался здоровенный кусок, течение отваливало его от берега, перегораживало дорогу, и тогда Иван Васильевич с мальчишеским азартом крушил льдину веслом. Оборотившись назад, он, светлея лицом, наблюдал, как око плеса очищается, словно от бельма, голубеет… Скорее инстинктом, чем разумом, он ощущал в замерзающем Тартасе какое-то сходство с собой и старался хотя бы малостью угодить и помочь реке, на которой вырос и трудными дарами которой кормил множество знакомых и незнакомых людей. Это сейчас, на пенсии, старик больше любительствует, а в свое время на промысле он возами добывал на реке и васюганских озерах карася, щуку, линя, заготавливал кедровые орехи, клюкву, бруснику.
Резко кольнуло, засвербило в горбу. Все чаще теперь ноет поврежденный позвоночник; верь, не верь, а подступает немощь. Худое это время – мысли предельные ворошить. Отгонял их прежде – успеется-де. Раньше жил, что сеть вязал: одна забота за другую цеплялась, и не было часа для праздности. Еще и чертыхался на дела: когда, зубатые, отвяжетесь, обложили, как лайки медведя, ни роздыху, ни покоя! А ведь это отрада – жить в заботах да хлопотах. Без них-то кто он теперь – пень, колода? Ну, сети будет чинить, а коль глаза совсем ослабнут, что тогда? Что будет толку в навыке рук, в таежной науке? Кому они?
2
Прожив всю жизнь в тайге, на озерах, Иван Васильевич изучил великое Васюганье так, как никто другой. Многое узнал он о своем крае и понял: нельзя ценить землю лишь пашнею да недрами. На равных и третья мерка нужна: что та земля, скажем, его, васюганская, сама собой родит? Хоть и скудно для пашни великое Васюганье, а таежным урожаем, если по уму его брать, могло бы радовать да радовать! Казала иногда свою силушку тайга. И откуда что бралось? В послевоенные осени выходила из урмана тьма тетеревов. Даже в самом райцентре на трубы и тополя присаживались. Забирались тогда промысловые охотники в шалаши и стреляли на чучела – из дробовиков! – косача по потребности. В город отправляли его на грузовиках. Зато и в бедные на эту птицу годины не рыскали, как нынче, – на легковушках да еще с мелкашками, – за поредевшими табунками. Быстро, в год-два может расплодиться косач. Как в прошлую весну и лето. Обласкала тогда природа-матушка свое глуповатое дитя косачишку: погода – как по заказу, ягоды на болотах – видимо-невидимо. И вот воспряло, умножилось куриное племя и долго, до убродного снега, не выходило из урмана и болотин к добытчикам на колесах.
Ну, положим, с прибылью-убылью косача еще как-то можно разобраться, а вот у озерной живности царство потемнее. На что уж он, Иван Васильевич, весь век при ней, а так до конца и не уяснил, отчего на таежных плесах жизнь то закипит, то будто вымрет. В иных озерах вдруг ни с того, ни с сего расплодится мормыш. Сети, бывало, так облепит, что на самое дно утопит, а если они по старинке из льняной нити вязаны, то и скушает за милую душу. А то другая рать объявится – жук-плавунец. Этот живьем ест в сетях карася. Через жабры добирается до мякоти и объест так, что останется чистенький скелет – хоть школьникам посылай для наглядного пособия. Однажды плыл Иван Васильевич по озеру Тенис и вдруг видит: идет на него – при ясной-то погоде! – дождь. Вода впереди так и всплескивает от редких капель – все ближе, ближе. Вот уж рядом тяжело, навесисто забулькало, и тут что-то прямо в лодку шмякнулось – жук-плавунец с неба свалился! Выходит, жук этот не только плавунец, но и летунец. А как он взлетает с воды, зачем и куда устремляется – загадка.
Или взять того же карася – с ним не так все просто, как кажется. Куда там! Жизнь положишь, а, поди, не докопаешься, почему в одинаковых по всем статьям васюганских озерах обитают совершенно разные и по числу, и по стати карасевые рода. В одном – толстые, как поросята, только что не хрюкают, в другом – большеголовые, горбатые, в третьем – плоские, остроспинные, хоть карандаши очиняй. А сколько карась живет, на каком году обзаводится потомством? Тут у него тоже какой-то невыясненный пока Иваном Васильевичем порядок. «Эх, сюда бы ученого человека, – не раз мечтал старик, – я бы вывалил перед ним свой мешок со всякой всячиной, а ты разбирайся, раскладывай по полкам, связывай кончики в клубок. Тогда стали бы понятнее приливы и отливы васюганской живности, а там, глядишь, и подрегулировали бы их, где можно, – на пользу людям». И как же обрадовался дотошный старик, когда его на целый месяц отправили тайговать в верховья Тартаса и Тары со студентом-охотоведом Веней Демидовым, заявившимся из Иркутска в их госпромхоз «Васюганский» на преддипломную практику.
Шустрый оказался паренек. В красном беретике, в очках-кругляшках на шиловидном, как у дятла, носе, он и голосом своим – зычноватым, отрывистым, и сноровкой был похож на эту деятельную, пытливую птицу. Едва прибыл, как насел на директора: отправляйте его в истоки Тартаса и Тары, надо, мол, там все обследовать с прицелом – годятся ли те угодья для поселения бобра. Дело было неслыханное и вызвало у промыслового люда, оказавшегося в то время в конторе, оживленные толки. Директор промхоза Шарашкин – тихо попивающий красноносый старичок, не высказался ни «за» ни «против», но с отправкой студента стал, по обыкновению, тянуть. «Отдохни, отдохни с дороги, молодой человек, – отечески похлопывая по плечу студента, советовал Шарашкин, – осмотрись пока, на танцульки сходи. Вот освободится денька через два грузовая машина, тогда и отправим с кем-нибудь из наших охотников».
Из всех советов директора практикант воспользовался одним – насчет ознакомления с хозяйством. Осмотрел склад со снастями, старенький гусеничный вездеход. «В нем одних латок больше собственного веса», – пожаловался чумазый водитель, медлительный пожилой мужик. Студент нырнул под брюхо машины. «Ешкина доля! – донесся оттуда его голос. – Да в таком броневике утонуть можно!» – «Тонули, и не раз, – все с тем же обреченным спокойствием пояснил водитель и, очевидно вспомнив какой-то случай, хохотнул: – Тонули… А вы вот что спросите, если интересуетесь: как мы бензин да запчасти для этого корыта добываем». «И как же?» – спросил Веня. «А так: как цыганы, вымениваем да выпрашиваем, да в долг без отдачи берем. Скоко карася на это ушло – ой-е-е».
Студент что-то записывал в блокнотике. Потом попросил у бухгалтерши годовые отчеты. Время от времени, читая их, хмыкал или восклицал: «Ешкина доля!» Что сие означало – восторг или недовольство, – бухгалтерша, сколь ни старалась, не поняла. Так она и доложила на другой день директору. «Зачем давала бумаги без моего разрешения? Где он?» – «Социологический опрос составляет, – трудно выговорила бухгалтерша и добавила, краснея: – С меня начинал…» – «Какой еще такой?» – «Ну все, в доскональности, по печатной форме: год рождения, образование, где работал, почему сюда пришел, сколько собраний провели, кто из области приезжает – у меня аж голова кругом пошла. Это все, говорит, для дела, чтоб по науке работать. – Бухгалтерша выглянула в окно. – Вон уже до Кольки-летуна добрался…»
Шарашкин не на шутку забеспокоился, что дотошный практикант докопается до того, что ему вовсе не обязательно знать, – и с непривычной для него распорядительностью сплавил в тайгу практиканта вместе с Иваном Васильевичем, напросившимся в поход добровольно.
3
Светло помнится Ивану Васильевичу тот поход.
Был май, самое его начало, – прекрасная пора в Васюганье. Тартасская пойма тонула в птичьей разноголосице: со всех сторон волнами накатывались ближние и дальние косачиные токованья, сутками напролет звенели чистые свадебные песни соловьев, малиновок, щеглов, зарянок и прочей певчей мелкоты; изредка раздавались трубные переклики журавлей, сухо раскалывали автоматные очереди дятлов, а то с чарующей и нарастающей вибрацией распарывало воздух пикирующее блеянье бекаса, носившегося над болотцами и перелесками, подернутыми зеленым дымком.
Впереди лодок по песчаному приплеску бежала парочка куличков-поводырей, иногда они с пиликаньем взлетали, обнажая яркую белизну подкрыльев, уносились за изгиб реки – словно поторапливая путников, заманивая их от одного плеса к другому, еще более дикому и живописному.
– Ешкина доля, ну и места! – не уставал восторгаться Веня, озираясь на крутоярые излуки, по гребням которых величавыми боярами стояли кедры. – Иван Васильевич, я не во сне? Ну подайте голос!
Иван Васильевич лишь по-хозяйски и благодарно улыбался, зато на привалах, у костра, говорил неумолчно, извлекая из памяти все новые и новые истории своего таежного от роду житья-бытья. Что бы ни случилось, о чем бы ни заходила речь, у него наготове и своя памятная бывальщина – то забавная, то грустная, то с разгаданной, а то и с необъяснимой поныне концовкой. Говорил он, в отличие от Вени, тихим неторопким голосом, каким его сделала молчаливая и спокойная работа в тайге, но тот слушал жадно, с избытком нагружая рассказы Ивана Васильевича эмоциями и жестами. Не уставая слушать, он избавлял рассказчика от хлопот у костра, даже подавал огонек для курева, и старику нравилась эта предупредительность, а также то, как сноровисто управлялся парень и с топором, и с варкой обеда. Однако не однажды он вздыхал: не порадовала его судьба наследником – три дочери, а они в тайгу не ходоки. Ну, да не это важно, главное – парень интерес к его побывальщинам и думкам оказывает. Что ж, он будет рассказывать хоть до утра, вспоминать ему есть чего. На то он, Иван Васильевич, и в поход с ученым человеком напросился – выложить ему и знаемое, и неразгаданное, края свои показать, синь-далью заманить. Нужен, нужен тайге ученый человек.
– Вишь, она, живность-то наша, как морской прибой, – все рассказывал Иван Васильевич о своей наболевшей думе: – То, значит, накатит вперехлест, бедово, то уйдет, будто и не было ее. Вот гнус. Сидим мы с тобой и радуемся – не донимает пока. А в одно сухолетье было его… Веришь, солнце меркло. У любого, кто постарше, спроси, то же покажет. Комара, мошки, а, главное, слепня – не продохнуть. Лося, какой у нас был, подчистую из тайги выжил и в реки позагнал. Ну, в воде сохатый от кровососов частенько спасается. А в то лето и реки не спасли. Не давал гнус из воды высунуться – ни покормиться, ни обогреться. Плыл я в ту пору по Тартасу… Ох, паря, душа разрывалась, как увидишь его, бедного. Торчит из воды одна морда, вся, как есть, в струпьях и слепнях – сплошняком. Только глаза-моргуши не облеплены, да лучше бы и не видеть их… Комиссии потом наезжали. Слышал, по всему Васюганью пятьсот палых лосей насчитали – во, сколь добра без пользы загинуло!
– Ешкина доля! Целое стадо погубили, и кто? – пронзительно выкрикнул Веня, встал и заходил взад-вперед возле костра.
– То-то и обидно! – Иван Васильевич тоже повысил голос и, заметив, что студент на ходу строчит в своем блокнотике, спросил: – Неуж наука тут бессильна, а, Веня? Что молчишь?
– Я не молчу, думаю…
– А раз думаешь, я тебе и о другой орде скажу. Водяная крыса тут нас обижает. В прошлом году как поперла откуда-то из болот – всю озимь извела, пашню на свой манер перепахала, поизрыла. Сунется комбайн на поле и застрянет. Списали, конечно, посевы. Если на семена собрали зерна, то хорошо.
– А что, разве не уничтожали крысу?
– Как же, воевали. С самолета горошком травленым сыпали. Да толку-то? Косача много сгубили. А крыса сама потом ушла. Она всегда так – сама придет, сама уйдет. Что вот ей не сидится на месте?
О водяных крысах Веня знал много. Как-никак, курсовую по ним писал. Он протер платочком очки, жонглерски кинул их на нос и быстро, будто читая доклад, заговорил:
– Некоторые биологи связывают усиленное размножение крысы с активностью солнца – с одиннадцатилетними циклами.
– По срокам похоже – лет через десять объявляется, как по расписанию, – вставил Иван Васильевич, однако недоверчиво покосился на полуденное солнце и покачал головой. – Так, так, слушаю…
– Но дело не столько в причинах явления, то есть исхода крысы из болот на поля. Важнее подумать о том, как воспользоваться им. Ведь крыса – ценный пушной зверек!
Веня, все более оживляясь и посверкивая очками, выхватил из костра хворостину и, чертя ее дымным концом замысловатые фигуры, продолжал:
– Надо найти эффективные способы охоты на водяную крысу. Не уничтожения, а охоты! Уничтожение – крайняя, временная мера, особенно с помощью химии. Я противник этого. А если разбросал на поле цианистый горошек, будь добр, охраняй поле, отпугивай в течение двух-трех дней птицу. Итак, крысу надо ловить. Своих сил мало – пригласи соседей, школьников, подростков. Ставь на поля шесты с перекладинами, чтобы удобнее было хищным птицам охотиться. Будущее – за биологическими методами борьбы с так называемыми вредителями и вообще – за возрождением природы. А самыми главными нашими союзниками, особенно в этой таежной зоне, должны стать бобры!
Веня зажег погасшую хворостину-указку и со словами «Так и запишем» начертал в воздухе огненно-дымное: «Бобр!»
– Представьте себе, дорогой Иван Васильевич, что лет двести-триста назад бобры обитали по рекам всей Сибири! В том числе и по Тартасу – в этом я все больше убеждаюсь. Но кто такой бобр? Прежде всего – неутомимый строитель речных плотин. Тысячи, десятки тысяч малых и больших плотин подпружали таежные реки! Это многое значило, на многое влияло, очевидно, и на климат. Где бобр – там непромерзающие запруды, омута, а значит, – и рыба. Где рыба – там норка, выдра. Где запруды – там сочные травы, камыш, тростники, кустарник. Одним словом, заросли, корм. Где заросли – там птица, зверь, козы, лоси. И все это тянется за плоским, чешуйчатым хвостом бобра, за его запрудами. Будь они на Тартасе – с кормом, с более прогретой, чем в реке, водой, – возможно, и не было бы такой катастрофы с лосями. Сохатые-то погибли в обмелевшей воде не только от потери крови, но и от голода, переохлаждения. Ведь так?
– Похоже, – согласился Иван Васильевич. Он все более убеждался в резонности речи Вени. – Мелок был Тартас, сушь стояла…
– Выходит, наша первая задача – возвратить бобра туда, где он был когда-то поголовно истреблен. По-научному – реакклиматизировать. Надо как можно скорее выпустить в таежные реки бобра, и пусть он себе размножается, трудится на свое и наше благо! Вы, поди, читали, Иван Васильевич, о великой проблеме малых рек?
– Доводилось, много говорят. Да что далеко ходить – наш Зункуй совсем пересох, и Тартас в русле падает.
– Верно. Каждый, наверное, с горечью вспоминает речку своего детства. Я вот вырос в алтайской степи, на речке Провалихе. Так и называлась, потому что была без поймы – бежала как бы в провале, в крутых суглинистых берегах. Зато омута были глубокие, рыбные. А после войны стали насыпать бульдозерами глухие плотины – для полива овощей. Летом насыпят, а весной их размоет. Опять скребут землю в другом месте, покоряют бедную Провалиху. Кончилось тем, что омута и родники заилило, и наша Провалиха будто в самом деле провалилась сквозь землю. Глухие земляные плотины, какие у нас в большинстве и строят, погибель для малых рек. Нужны другие плотины, другие строители.
– Чую, к кому чалишь, – улыбнулся Иван Васильевич.
– К ним, родимым. Они, братушки-бобрушки, вот кто поможет спасти малые реки!
– Кабы так… Сначала спытать надобно.
– Опыты уже есть. Многолетние. И у нас, и в Канаде. Вожу я с собой одну книжицу. – Веня достал из рюкзака небольшую книгу в глянцевой обложке, сунул в нее свой остренький нос. – Эрик Кольер. «Трое против дебрей». Книга автобиографическая, без вымыслов, даже с фотографиями. Вот он – Эрик Кольер – канадский охотник. А это – Лилиан, его жена, между прочим, внучка индианки. Это их сын Визи, ему был всего год, как его увезли в тайгу родители. Пересказывать книгу я не буду – прочтем. Костров за десять осилим. Согласны?
– Какой разговор…
Они осилили эту книгу даже скорее намеченного. Иван Васильевич поторапливал. Увлекала его история о том, как трое обосновались в оскудевших, обезвоженных охотничьих угодьях, как по совету старой индианки, бабушки Лилиан, поселили в своих речушках бобров. Старуха-то еще помнила прежнюю богатую тайгу – с бобрами, которых индейцы до прихода белых никогда не трогали. Год от года множились поселения и запруды бобров, полнились реки и питавшие их озера, богатела птицей и зверем тайга. Многое в канадской тайге аукалось с сибирской, а для Ивана Васильевича – и с жизнью Кольеров. Ведь и он вырос в семье остяка-охотника, на заимке, что стояла по речке Калгач. Выходит, доброе дело затевал молодой охотовед. И он как мог облегчал его задачу – рассказывал, какие травы и кустарники растут по притокам Тартаса, какая вода стоит в половодье, где зимой бывают полыньи и продушины. Вдвоем с Веней они замеряли глубину плесов, разделившись, вели опись растительности по берегам реки и займищам.
– Эх, осиннички видел – самое то, – восторженно делился впечатлениями Веня. – А кора зеленая, сочная – сам бы, Ешкина доля, ел.
– Надо было спробовать, – добродушно щурясь, улыбнулся Иван Васильевич.
– А я попробовал, только вы никому не рассказывайте.
– Ну и как? – податливые на улыбку плоские губы Ивана Васильевича растянулись еще шире, обнажив белые крупные зубы.
– Хороша! Правда, чуток горчит. А витаминов в этой коре – у-у! Недаром ее и зайцы, и лоси гложут. А уж бобрам – первая еда. Тут и лабазник для них, и ивняк, и ольховник. Будут на Тартасе бобры. В следующее лето привезем для начала десятка два. А со временем, Ешкина доля, еще не у одного капиталиста карман тряхнем! Так, Иван Васильевич?
4
Вспомнив этот семилетней давности разговор, Иван Васильевич вздохнул и полез за куревом. Но и задымив, он не почувствовал привычного после глубокой затяжки облегчения, напротив, стало так же не по себе, как в те минуты, когда на охоте (такая уж у него работа!) приходилось добивать подранка или попавшего в ловушку зверька…
Затея с бобрами началась удачно. На следующий год Веня привез в товарном вагоне три десятка мохнатых грызунов из Белоруссии. Намаялся, по рассказам, за дорогу – ночи, как и эти звери, не спал, кормил, воду бочками им таскал. Один нос да очки у парня и остались, ан рад был неописуемо – ни одна животинка не пала, редчайший случай. Переселенцев разделили на две партии, одну выпустили в Тартас, другую – в Тару. Бобры, едва приковыляв к воде, заныривали, иные для острастки успевали хлобыстнуть, как из пистолета, хвостом по воде. Пять минут – и тишь да гладь на плесе, ровно и не запускали сюда никого. А через год, через два все гуще потекли в контору новости от таежного люда – там-то видели погрызы осины, там-то встала плотина, еще где-то появились диковинные хатки и прокосы в осоке. Бобры обживались. Быстро множилось их племя, стало растекаться во все концы, забираться на самые глухие притоки – в Верх-Тарку, Тайдасс, Майзасс и даже на Прокопе – старом, заброшенном канале, вырытом вручную еще после первой мировой войны пленными австрияками, – объявились.
Веня из своего Иркутска забрасывал Ивана Васильевича конвертами, в которых, кроме маленькой писули с извинениями и обещаниями в следующий раз написать подробнее, влагались всевозможные разграфленные бумаги. В эти анкеты, наподобие листка по учету кадров, полагалось заносить все касательно бобров – сколько их старых и молодых, где проживают, чем кормятся, что понастроили… Иван Васильевич старался отвечать исправно: что сам на реках вызнавал, что выспрашивал у других – все вписывал в Венины графы. И всякий раз «изрисовывал» две-три страницы неразборчивых каракулей – без знаков препинания и заглавных букв. Так сказать, письмо из одного предложения. В нем он жаловался, что дела в промхозе не в гору, а под гору. Пушнина едва ли не наполовину уплывает налево, да и как ей не уплывать? Охотникам нынче бабы проходу не дают – предлагают за мех в пять-десять раз больше против государственной цены. Прямо помешался народ на этой пушнине. Хитрованы, те живо смекнули, что почем, кинулись, как нэпманы, разводить песцов. По двадцать-тридцать и более животин держали, тысячи задарма гребли. А Шарашкин вместо того, чтобы организовать государственную звероферму и перекрыть у частников лазейки, сам с ними заякшался, клетки с песцами у себя во дворе поставил. Теперь с него и вовсе работы не спрашивай. Нынешней весной сгноили на Тенисе целых три тонны выловленного карася – не на чем было вывезти: вездеход-доходяга вконец сломался. Зато по другим организациям этих танкеток дивизион. Иные держат технику не столько для дела, сколько для темных делишек – гоняют на ней за лосем и косачами, топчут, пашут гусеницами клюквенные рямы. Промхозу-то новый вездеход в первую голову нужен, а его не дают, почему такое? Письмо-предложение заканчивалось одним и тем же: взял бы ты, Веня, да приехал сюда, заместо пьянчуги Шарашкина, ведь обещал, когда тайговали, а сам застрял в этой ашпирандуре (слово это, при всем уважении к науке, Иван Васильевич изнахратил умышленно, чтобы хоть как-то унизить малопонятное заведение, обратавшее его надежду – Веню).








