412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Распутин » Сибирский рассказ. Выпуск IV » Текст книги (страница 17)
Сибирский рассказ. Выпуск IV
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск IV"


Автор книги: Валентин Распутин


Соавторы: Виктор Астафьев,Аскольд Якубовский,Вячеслав Сукачев,Николай Самохин,Василий Афонин,Валерий Хайрюзов,Владимир Коньков,Леонид Чикин,Николай Шипилов,Илья Картушин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Вере до праздников было еще далеко, держалась температура, и ее сбивали сильными антибиотиками; с трудом, почти плача, разрабатывала она отвыкшие от работы легкие, долго работал дыхательный аппарат, и они спались. Во сне Вера резко вздрагивала, как от электрического разряда, а проснувшись, боялась, что от этого толчка отсоединилась капельница. Бывало, что и отсоединялась, и кровь начинала пропитывать простыни и пододеяльник. Днем хорошо – заметишь сразу, а ночами уже знала: если очень хочется спать – значит, опасность, значит, вылетела, и обильной струей льется кровь – подключичная венка не тоненькая! Нажимала на звонок, вспыхивала над входом лампочка, и ночная сестра, у которой в каждом палате по нескольку человек с капельницами, бежала на сигнал бедствия.

Миновали и эти дли. Все время хотелось есть, она отвыкла от такого ощущения за годы болезни. Тянулась выглянуть в окно – легла в клинику летом, а сейчас видно весеннее небо, может быть, время проигрывалось наоборот? Опять фантастика! Нет, время бежало вперед, прошел почти год! За окнами разбойничали синицы. Уехавшая в санаторий Марыля оставила на карнизе тряпицу с салом, ох, какие свалки устраивали воробьи с синицами из-за этого лакомства! Пух летел!

Небо становилось светлее, но облаков еще не было, не плыли пока белые барашки. В полдень было слышно, как падают подтаявшие сосульки, потемневший снег осел под влажным сильным ветром, приносящим запахи близкой весны.

Однажды Вера взяла подставку капельницы в руки и подошла к зеркалу. Смотрела и не узнавала себя: ничего не осталось от того обреченного лица с болезненными, яркими пятнами на впалых щеках. Лицо казалось юным, округлившимся, с хорошим легким румянцем… Как тяготила капельница! Хотелось пройти по коридору, навестить в соседних палатах «побратимов», тех, кого оперировали в тот же день, но другие бригады врачей. Хотелось со всеми поздороваться, заглянуть в процедурную и поцеловать сестру Леночку. В коридоре, между тем, заметно изменился состав, меньше стало знакомых, многих выписали, другие в реанимации, некоторых – никогда больше не встретить!.. От Этери ей остался тоненький серебряный браслет.

Из санатория пришло письмо:

«Верочка! Дружная ты моя сопалатница, желаю тебе от всей души на всю жизнь бодрости, счастья, успешно чтобы сбывались твои мечты, и позабыть о болезнях, а вспомнить о любви! С уважением, твоя подруга Марыля Селкович».

Во время утреннего обхода Вера решилась спросить у хирурга:

– Я буду бегать на лыжах, играть в волейбол?

Он мягко ответил:

– Вам проведена не радикальная операция, только облегчающая, – состояние не позволяло, но жить станет немного легче. Через несколько лет, очевидно, потребуется оперировать другой клапан, сейчас мы его только подштопали. Возможно, придется заменять. Не хотелось бы, но, если понадобится, заменим, а пока… живите!

Еще раз!

Она читала справки тех, кто выписывался. Везде были строки: «Операция проведена в условиях искусственного кровообращения». Это означало, что организм был охлажден, что пока хирурги вшивали клапан, подштопывали, проверяли вместо сердца и легких работал аппарат – АПК.

И после всего человек способен вновь стать живым и горячим? По-прежнему будет чувствовать, и радоваться, и размышлять, и не бояться жизни со всеми ее неожиданностями, поражениями, болью и счастьем, за которое тоже нужно платить? Будет! И после повторных операции тоже!

Она, как на чудо, смотрела на тех, кто приезжал в клинику на проверку, на больных, прооперированных несколько лет назад. Трудно было поверить, что у этих жизнерадостных, подвижных людей в сердце протезы клапанов. Но протез есть протез, виден он или скрыт глубоко, и, конечно же, люди эти отличались от нормальных, практически здоровых людей, в жизни их было много тяжелых проблем, и, при видимости благополучия, они были очень «непрочны». Но ведь и у «нормальных», практически здоровых людей не меньше причин относиться друг к другу внимательнее и теплее – кто знает, что скрыто в сердце человека, оказавшегося, скажем, притиснутым к тебе в транспорте! Почему мы так спешим раздражаться, чувствовать себя ущемленными?!

Как трудно достается жизнь! Как размениваем мы минуты, и часы, и годы на пустое самоутверждение, ссоры, злость, суету!

Она сейчас почти не читала – не хотелось, думала – времени хватало. И, главное, больше не задыхалась, не приходилось ладонью придерживать шею, где раньше мучительно, до боли, пульсировала жилка.

Вера смотрела на мать и пыталась представить, чем были для нее эти месяцы, и день операции, и те, в какие они не виделись, – додумать и почувствовать до конца – не хватало мужества.

…В один апрельский день пришла и ее очередь снимать капельницу. Привезли в перевязочную, положили на стол. Лежать без подушки навзничь было неудобно. На минуту потерялось ощущение времени, что-то сместилось в сознании, не потому, что стало плохо, а просто наступила хорошая минута – еще один этап позади. Капельницу убрали, хирург, привычным движением подложив руку под голову, помог приподняться и на секунду отошел от стола. Она сидела, придерживая на груди простыню, в окно светило солнце, согревая плечи и лицо, ярко освещал белые халаты сестер. Стеклянные дверцы шкафов, инструменты, высокие окна сияли нестерпимым блеском, пахло эфиром.

В открытую форточку вливалось тепло, запах разогревшихся деревьев, оттаявшей земли. Небо было высоким и чистым, слышался щебет птиц. Какое-то ощущение или воспоминание пробивалось сквозь толщу прошедших больничных месяцев…

Что это? Где она видела женщину, сидящую в такой же позе, она чувствовала ее в себе, слушала ручей, шорох листвы и смотрела в сторону ее спокойными глазами – мир был таким, каким ему и надлежало быть: свежим, зеленым, летним! И она вспомнила: Эдуард Мане – «Завтрак на траве».

Это длилось не больше секунды, когда хирург повернулся и хотел что-то сказать, на лице его появилось удивительное выражение: перед ним был совсем другой человек, совершенно непохожий на то изболевшееся существо, которое поступило в клинику несколько месяцев назад…

Сейчас мир для нее был новым, солнечным, полным шелеста зеленой листвы!

Валентин Распутин

ВЕК ЖИВИ – ВЕК ЛЮБИ

Тому, кто не имеет ее, самостоятельность кажется настолько привлекательной и увлекательной штукой, что он отдаст за нее что угодно. Саню буквально поразило это слово, когда он всмотрелся в него. Не вчитался, не вдумался, там и вдумываться особенно не во что, а именно всмотрелся и увидел: «самостоятельность», – самому стоять на ногах в жизни, без подпорок и подсказок – вот что это значит. Иногда для важного решения не хватает пустяка; так произошло и на этот раз: как только Саня увидел, что такое самостоятельность, он словно бы встал на свое собственное, ему принадлежащее место, где ему предстояло сделаться самостоятельным, встал так уверенно и удобно, что никаких сомнений не могло быть, его ли это место, и решил: все, хватит. Хватит ходить по указке, поступать по подсказке, верить сказке… Пятнадцать лет человеку, а для папы с мамой все ребенок, и никогда это не кончится, если не заявить раз и навсегда: сам. Сам с усам. Я – это я, это мне принадлежит, в конце концов мне за себя в жизни ответ держать, а не вам. Конечно, он не собирался переходить границы, в этом не было необходимости, но границы собирался пораздвинуть.

И удивительно: стоило Сане принять решение, ему сразу же повезло. Еще в начале лета папа с мамой никуда не собирались, но, вернувшись из спортивного лагеря, где Саня провел июнь, он вдруг узнал, что они уезжают. Они летят в Ленинград, там садятся со своими знакомыми в машину, едут в Прибалтику, затем в Калининград, затем в Брест, куда-то еще и возвращаются только в конце августа, чтобы собрать Саню в школу. «А ты побудешь у бабушки», – сказала мама. Папа вздохнул. Август у бабушки на Байкале – золотой месяц: ягоды, грибы, рыбалка, купанье, и папа, будь на то его воля, не раздумывая, поменялся бы с Саней местами. Только Саня, разумеется, отказался бы меняться – и не потому, что ему не хотелось побывать в Прибалтике и увидеть Брест, хотелось, и особенно в Брест, но он предпочитал быть там, где нет папы с мамой, которые и в Бресте умудрились бы затолкать его в окоп или в траншею и не позволили бы высовываться, чтобы, не дай бог, не схлопотать выпущенную сорок лет назад пулю. Если у родителей один ребенок, они, судя по всему, сами впадают в детство, продолжая играть с ним, как с куклой, до тех пор, пока он не откупится собственным родительским вкладом. Сане было неловко за своих родителей и жалко их, когда он видел, что, говоря нормальным и ровным языком с его товарищами, они тут же с ним переходили на язык или неумеренного заискивания, или неумеренной строгости, то и другое делая как бы вслепую, не видя его, а лишь подозревая, что он должен тут быть, говоря не столько, как казалось ему, для него, сколько для себя, чтобы доказать что-то друг другу. Он так и научился относиться к их словам, когда они были вместе: это не для него, это они для себя. Однако каждый из них в отдельности мог с ним разговаривать и серьезно. Особенно это относилось к папе, и в нем же особенно заметно было, как неловко ему перед сыном за их общий разговор с мамой вместе, но наступал следующий раз, подходило время следующего разговора, и снова все повторялось сначала. «Как маленькие, честное слово, как маленькие», – в тон им размышлял Саня, досадуя и понимая, что его родители в этом отношении не хуже и не лучше, чем другие, и что человек в слабостях своих на всю жизнь остается ребенком.

На Байкале, куда Саня приехал к бабушке, начавшееся в городе везение продолжилось. Прошло три дня – и вдруг бабушке приносят телеграмму, срочно выезжай, Вера в больнице, дети одни. Тетя Вера, мамина сестра, жила в городе Нижнеангарске на северном Байкале, и вот, стало быть, серьезно заболела, а муж ее – геолог, до него в тайге не достучаться. Бабушка заахала, потерялась: и здесь парнишка на ее руках, и там неизвестно что. Санины родители в это время гуляли по Ленинграду или катили в Таллин, все сошлось лучше некуда для Сани, и он заявил: останусь один. Выручила тетя Галя, бабушкина соседка, она согласилась не только кормить бабушкиных поросят, но и доглядывать за ее внуком, а на ночь брать его в свою избу. Бабушка уехала, а тетя Галя и думать забыла про Саню. Про поросят она, правда, помнила, и этого было достаточно.

Саня зажил как кум королю. Он полюбил ходить в магазин, варить себе немудреную еду, справлять мелкую работу по дому, без которой не обойтись, полюбил даже пропалывать грядки в огороде, чего раньше терпеть не мог, и сделал одно важное открытие: в своей собственной жизни он выдвинулся поперед всего, что окружало его и с чем он прежде постоянно вынужден был находиться рядом. Ничего, казалось бы, не изменилось, внешне все оставалось на своих местах и в своем обычном порядке… кроме одною: он получил удивительную способность оглянуться на этот мир и на этот порядок с расстояния, мог войти в него, но мог из него и выйти. Люди только на чужой взгляд остаются в общем ряду – каждый из них в отдельности, на свой взгляд, выходит вперед, иначе жизнь не имеет смысла. Многое для Сани находилось тут еще в тумане и лишь предчувствовалось, но ощущение того, что он вышел вперед, было отчетливое и радостное, как ощущение высоты, когда открываются дали. Больше всего Саню поражало, что к этому ощущению и к этому открытию он пришел благодаря такому, казалось бы, пустяку, как взявшаяся в нем откуда-то необходимость возиться с грядками – самая неприятная работа. Это было и не желание, и не понуждение, а что-то иное: поднялся утром, и при мысли, как лучше собрать предстоящий день воедино, едва ли не раньше всего остального приходит на ум напоминание о грядках, которое точь-в-точь сходится с твоей собственной потребностью движения и дела, подобно тому, как вспоминаешь о воде лишь тогда, когда появляется жажда.

Ночевать одному в старой избе, в которое постоянно что-то скрипело и вздыхало, поначалу было невесело, но Саня справлялся со страхом своим способом – он читал перед сном «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книжка была читанная-перечитанная, истрепанная до последней степени, что еще больше заставляло замирать сердце от рассказанных в ней жутких историй, которые в новой книжке можно принять за выдумку, а в старой – нет, в старой поневоле поверишь, но после них, после этих историй в книге, вознесенных в своей красоте и жути до самого неба, с подголосками из самой преисподней, сил и страхов на свои заугольные и застенные шорохи уже не оставалось, и Саня засыпал. В его представлении призраки и нечистая сила, которые были там, в книге, почему-то не соединялись с теми, которые могли быть здесь, словно не желая признавать теперешнюю исхудавшую и обесславленную породу за свое будущее; и Саня, откладывая книгу, лишь с жалостью и недоумением думал о всем том, чего он порывался бояться, – с жалостью не к себе, а к ним: вот ведь какую имели власть и до чего докатились!.. А потом привык. Привык различать дальние, как стоны, сигналы пароходов в море, шум ветра, который набирается за день и гудит в стенах ночью, тяжкий скрип старых лиственниц во дворе и глухой, могучий гуд от Байкала, который в темноте зовет и не может дозваться какую-то свою потерю.

Так Саня прожил неделю, потихоньку гордясь собой, своей самостоятельностью и хозяйственностью, и беспокоясь лишь о том, чтобы не нагрянула бабушка, от которой не было никаких известий. У бабушки на стене в горнице висел отрывной календарь; Саня снимал с него листочки и складывал их на тумбочке рядом с толстой бабушкиной горкой своим отдельным порядком, видя в этом какой-то неуясненный, но значительный смысл.

В пятницу после обеда пришел Митяй. Он не знал, что Саня живет один, но видел его за день до того в магазине, поэтому рассчитывал застать здесь Саниного отца. К нему Митяй и шел за помощью и теперь, растерянный и расстроенный, сидел на табуретке у входной двери и внимательно и невидяще смотрел, как Саня иголкой нанизывает на двойную нитку разрезанные подберезовики. Он смотрел долго, с усилием морща лицо и переживая, чтобы кусочки грибов на прогнувшейся длинной нитке не задевали о пол, затем спросил:

– Сушишь?

– Сушу.

– Молодец.

Не похвала подействовала на Саню, нет, он знал, что она ничего не стоит и сказана не от сердца, – ему просто жалко стало Митяя при воспоминании о том, как жалел его в таких случаях и заступался за него перед мамой и бабушкой папа, когда Митяй вот так же приходил, садился и ждал.

– Дядя Митяй, вам, наверно, три рубля надо. Я могу дать, у меня есть.

Митяй, всматриваясь в Саню возрождающимся взглядом, пуще прежнего поморщился и ответствовал:

– Ты корову теткой не зовешь?

– Зачем?

– То-то и оно… зачем? Митяй – кличка, как у быка. Кто ж кличку дядькает? Зови, как все, Митяй, чего там… Не подавлюсь.

– А вообще-то как тебя зовут? – Саня не решился сказать «вас». Но они и вправду знакомы были давно, и «ты» у Сани по-свойски проскакивало и раньше.

– Митяй. Так и зовут. Хошь, спроси у моей мамаши, она умерла сто лет назад.

И это было знакомо Сане, и об этом говорил папа, замечая, что когда Митяю неловко за себя, его «заносит» в обратную сторону. Как, впрочем, и многих, о чем Саня, мог судить по себе.

«Он не от обезьяны выродился, а от дьявола, – сурово сказала бабушка, когда Саня попытался однажды объяснить ей теорию происхождения человека. – Ежели бы от обезьяны, он бы помалкивал, не позорил себя. А ему, вишь, чем хужей, тем милей. Это от него, от нечистого».

Саня достал из тумбочки, где у него хранились деньги, три рубля одной бумажкой и подал Митяю. Тот, как-то особенно строго взглянув на Саню, взял и вместо благодарности сказал:

– Дурак твой отец. Ягода пошла, а он укатил. Ягоды нонче – от и до.

Эх, слышал бы это папа, слышал бы… У него и там, в Риге, Калининграде и Бресте, стоном застонала бы душа, просясь обратно, – до того любил он и ждал весь год эту ягодную пору, ухитряясь каждое лето приурочивать свой отпуск именно на нее, на эту пору. Он и нынче угадывал на нее и сколько, поди, старался, сколько волновался и бился, чтоб не раньше и не позже, а вот не пришлось. Слышал бы он это «от и до», означающее на языке Митяя богатство редкое, полное, выпадающее раз в пять, а то и десять лет. Митяй зря говорить не будет, уж что-что, а такое за ним не водится, а он, напротив, как все местные жители, боящиеся сглазу, готов скорее преуменьшить, чем преувеличить. Значит, на славу уродила тайга. И бабушка, уезжая, вздыхала: «Люди говорят, сыпом ноне насыпано ягоды, а я и на горку на свою не сбегаю. Плакала моя ягодка».

На ягоде папа с Митяем и сошлись. Уже много лет они ходили вместе, умудряясь даже в неурожайные годы что-нибудь да набрать. Если не бруснику, то голубицу; если не смородину, то жимолость; если не малину, то чернику. Ездили однажды поздней осенью и за облепихой, но ехать надо было далеко, в чужую тайгу, они попали под снег и вернулись ни с чем. Своей же ягоды, из своей тайги, кроме редких, совсем уж пустых лет, обычно бывало вдоволь. Бабушка не успевала варить ее и толочь, Саня не успевал бегать в магазин за сахаром. К зиме широкие, в два ряда полки в кладовке у бабушки были сплошь заставлены банками, где на наклеенных бумажках Саниным почерком крупно было написано, где кислица и где малина, где толченье и где варенье. Половина этих банок переправлялась затем в город и съедалась под гостеванье и бытованье, половина оставалась у бабушки, да много ли бабушке одной надо, и доживала до весны и до лета, когда, снова собравшись вместе, наваливались на ягодку всей семьей – только подавай!

Мама была отсюда, из этого поселка, выросла здесь, а папа городской, но именно он постоянно тянул ее сюда, а мама если и ехала, так нехотя, без удовольствия, лишь бы не обидеть бабушку.

И дружба папы с Митяем не нравилась маме. Митяй когда-то «сидел», кроме того, он «пил» – были, были у него особого рода меты, которые отпугивают благочинных людей. Он и не скрывал их, а, чувствуя неприязнь к себе Саниной мамы, любил, когда его «заносило», рассказывать при ней блатные истории или пьяные свои похождения, по которым выходило, что за два года в неволе он зарезал там не менее двадцати человек, а не позже, чем вчера, ограбил на берегу возле столовой пятерых туристов. Митяй уж больно преувеличивал, нажимая при этом на блатной жаргон, и мама, конечно, верила не всему, но кое к чему относилась всерьез, считая, что для того и рассказываются небылицы, чтобы скрыть правду, заинтересованную в том, чтобы ее скрывали. Что же касается теперешних похождений Митяя, мама не могла не знать, что, осужденный в свое время за пьяную драку, Митяй с тех пор больше смерти боится всякого мужицкого шума и старается отойти или отползти в сторонку, едва лишь он назревает. Папа, защищая Митяя, в споре с мамой начинал горячиться, а потому мало что мог сказать, он повторял лишь раз за разом, что даже в самом скотском виде Митяй остается человеком и ведет себя как человек, не то что некоторые трезвенники. Бабушка, не любившая споров и тоже боявшаяся их, как Митяй драк, примирительно вздыхала: «Он мужик-то не дурной, нет, только из круга выбился». Вот это «из круга выбился» почему-то больше всего и возбуждало в Сане интерес к Митяю. Есть, значит, люди в круге и есть за кругом – и что же: не может или не хочет он вернуться обратно в круг?

Митяй не спрятал Санину трешку, вертел ее в руках, раздумывая, очевидно, что пообещать, какой назначить себе и Сане срок, чтобы вернуть деньги. И неожиданно пожаловался:

– Я, Санёк, уж три ведра ягоды задолжал народу. Завтра надо топать.

Это означало, что он занимал деньги под ягоду. Тем он и отличался, то и ставил ему всегда папа в заслугу, что Митяй не попрошайничал, как многие другие в поселке, которые знали одно: любым способом взять, выманить, выпросить, – нет, Митяй сразу назначал, когда и чем он может вернуть долг, и, за редкими исключениями, возвращал потом в точности, а исключения эти выражались в том, что в назначенный срок Митяй, пьяный или трезвый, приходил и говорил: сегодня, хоть режь меня, не могу, а смогу тогда-то.

Он вертел в руках трешку и вел какие-то уж очень сложные подсчеты, но ничего утешительного, по-видимому, не вычислив, вдруг предложил:

– А хошь – пойдем завтра со мной заместо отца. Ягода есть – я бегал, смотрел. Промнешься, чем дома сидеть.

И когда Саня, удивленный и обрадованный, без раздумий согласился, Митяй посмотрел на него внимательней и строже, словно только теперь дотянув тяжелым своим умом, что перед ним совсем еще не тертый в тайге, да и нигде не тертый, домашний городской парнишка. Саня заметил его неуверенность.

– Да ты что, Митяй, ты думаешь, не дойду, что ли? Я хожу нормально, ты не бойся.

– Не дойдешь, там останешься, – сердито буркнул Митяй и спрятал трешку в карман. – Только это… с ночевой пойдем, запас бери. Одежонку, главно, потеплей бери на ночь.

Саня ахнул и невольно приостановился, когда, спустившись с горы и вывернув из-за последнего дома, увидел он утром на площадке, где притормаживал поезд, огромную толпу народа. В серых и вялых утренних сумерках, когда не свет, не темь, толпа действительно казалась огромной – много больше, чем живет в поселке, и люди с трех сторон все подходили и подходили. В четвертой стороне, на воде, один за другим взревывали оглушительно моторы, и лодки с пригнувшимися и настороженными, как на гонках, фигурами устремлялись вдоль берега вправо. Те, что ждали поезда, держались группами и тоже были почему-то насторожены и малоразговорчивы.

В этом незнакомом по большей части и недружелюбном многолюдье Саня не сразу отыскал Митяя. Сегодня это был совсем другой человек, чем вчера. С хитровато и уверенно поблескивающими глазами, с плутоватой улыбкой на широком и поздоровевшем за ночь лице, Митяй сидел на рельсе и, по-монгольски подогнув под себя короткие ноги в сапогах, задирал стоящего перед ним и в чем-то перед ним виноватого хмурого и растрепанного с головы до пят, помятого мужика, рассказывая тому что-то, что тот не помнил и не хотел помнить. Хмуро отнекиваясь, мужик с надеждой смотрел в сторону вокзала, откуда должен был появиться поезд. Когда Саня подошел и поздоровался, он тут же, воспользовавшись случаем, отодвинулся от Митяя, и за спины, спины…

– Куда?! – весело закричал ему вслед Митяй. – Ну, Голянушкин, пустая голова, я тебя в тайге разыщу, ты от меня не спрячешься.

Саня оглянулся: почему пустая голова? – но мужика уже и след простыл. А оглянулся Саня потому, что у Митяя на голове была шапка, старая и матерчатая, выцветшая до столь скорбной окраски, что ее нельзя уже и назвать, но как-то удивительно подходящая для Митяя, для всего его ладного в это утро и подогнанного вида. Все по отдельности было некстати – шапка, голубенькая майка под темным пиджаком с подвернутыми рукавами, широкие, как шаровары, и светлые от частой стирки брюки, заправленные в разношенные, намазанные дегтем, сапоги – и все вместе казалось именно тем, что и должно быть на человеке, который отправляется в лес не на прогулку. То ли благодаря лицу, то ли фигуре, то ли чему еще, Саня знал уже, что есть такие счастливые люди, на которых любая нескладина сидит так, что позавидуешь, но у Митяя было что-то иное, у него этот лад шел словно бы от какого-то согласия с собой, когда человеку все равно, что надеть, лишь бы было удобно, и потому все надетое вынуждено выглядеть ловко и хорошо.

Митяй увидел за спиной у Сани рюкзак с высовывающимся краем ведра и спросил:

– А горбовик отцов где?

– Он большой сильно.

– Из большого не выпадет. Зря ты. Он, главно, легкий, по спине. Ладно, полезли, не зевай.

Подходил поезд, и Митяй, нацеливаясь, где лучше встать, сделал несколько шагов по ходу и придержал возле себя за рюкзак Саню. Как раз напротив них оказалась раскрытая дверца вагона, Митяй быстро и сильно втолкнул в нее Саню, прыгнул сам, и, пока давились в дверях, они сидели уже за столиком у окна. Довольный первой удачей, Митяй весело посматривал в окно на толкотню, подергиваясь и порываясь в особенно интересные моменты что-то крикнуть и все-таки удерживаясь. И опять Саня подивился той перемене, которая произошла с ним со вчерашнего дня, будто и не Митяй с ним был, а его двойник, всегда веселый и беззаботный. Впрочем, Саня еще раньше начал подозревать, что у каждого человека должен существовать где-то в мире двойник, чтобы по результатам двух одинаковых по виду и противоположных по своей сути людей кто-то, единый, мог решать, что ему делать дальше.

– Ну, орда, ну, орда! – громко и вызывающе-счастливо крикнул Митяй, когда поезд двинулся и их сдавили на той и другой скамьях так, что не пошевелиться. – Держись, тайга!

– Что-то уж сильно много, – озираясь, осторожно ответил Саня, у которого испуг от многолюдья все еще не прошел. – Неужели они все за ягодой?

– Ягоды хватит, когда бы по-людски ее брать. Только это орда. Она не столь соберет, сколь потопчет. Счас пёром попрет. – Митяй вытягивал шею, кого-то высматривая. – Ничё, Санек, мы им не попутчики, они скоро вывалят. Это все на обыденок, а мы ягодники сурьезные. Мы туда пойдем, где ихая нога не ступала.

Поезд шел медленно и неровно, подергивая старый скрипящий вагон, выслуживший пять сроков, какого на сквозных линиях давно не встретишь. И только здесь они все еще служат, удивляя заезжего человека грубым, на теперешний взгляд, затрапезным видом: тяжелые деревянные полки, маленькие и подслеповатые, как в зимовье, окна в рамках, узкие проходы с торчащими углами полок и в избытке оставленные на память вырезанные на стенах, окнах, дверях и полках имена и пожелания жаждущих вечности путников.

Да это и не поезд был, что принято называть поездом, а скорее, грузовой состав, и которому прицеплялось для пассажиров когда три, когда четыре вагона, а зимой так хватало и одного. Рано утром это устаревшее сборное чудо-юдо уходило из поселка и поздно вечером возвращалось, толкая в вагонах, цистернах, выгородках и открытых платформах уголь и бензин, сборные деревянные дома и ящики с водкой, металлические конструкции и печенье-конфеты-галеты, огромные и красивые, сияющие яркой краской, заграничные машины и отечественный походные электростанции. Весь этот груз в поселке перегружался на корабли и по Байкалу доставлялся потом на северную стройку.

Прежде тут проходила знаменитая Транссибирская магистраль. Из Иркутска она шла левым берегом Ангары и здесь этим берегом Байкала устремлялась дальше на восток. На знаменитой Транссибирской магистрали Кругобайкальская железная дорога была еще более знаменитой – по трудности прокладки и эксплуатации пути, а главное – по красоте и по тому особенному и необыденному духу, который и в работе, и в дороге может дать только Байкал. Теперь едут, чтобы доехать, а прежде ехали, чтобы еще и посмотреть, и вот в таком путешествии (теперь и слово-то «путешествие» кажется столь же устаревшим, как, например, «фаэтон») эти места были самое главное, самое желанно-жданное и самое памятное. Поезд останавливался не ради себя, а ради пассажиров на удобном и красивом береговом километре, и расписания так составлялись, чтобы он мог постоять, а люди могли поплескать друг другу в лицо байкальской водичкой, поохать и поахать над всем тем, что есть вокруг, и ехать потом дальше с затаенной мечтой увидеть и почувствовать все это снова. На станции Байкал в истоке Ангары продавался в деревянных рядах омуль: соленый, копченый, вяленый, жареный, с душком, с лагушком; шла бойкая и беспрерывная жизнь со свистками и гудками, с объявлениями по радио и криками на перроне – и куда все это подевалось?!

«Как в другой жизни было», – говорила бабушка, но говорила без печали, точно о молодости, которая в надлежащем порядке была и прошла.

Эта прежняя жизнь оборвалась по обыкновенной теперь уже причине: стали строить Иркутскую ГЭС, и потому железную дорогу с берега Ангары, который затоплялся новым водохранилищем, потребовалось переносить выше. От Иркутска ее спрямили, выведя без зигзагов сразу в самую южную точку Байкала – на станцию Култук, а эта часть дороги от Култука до Байкала осталась, таким образом, не у дел и уперлась в тупик. Одну рельсовую нитку сняли, другую на всякий случай оставили. Разъезды и полустанки опустели, люди выехали из поселков, которые за десятки лет стали им родными, бросив и огороды, и дома. Только на станциях, бывших когда-то немаленькими и существовавших не одной лишь дорогой, теплилась еще жизнь; там, впрочем, старики и дотягивали.

Но то, что не разобрали вторые пути, теперь, когда загремел БАМ, оказалось кстати, и хотя поезд делал по-прежнему за день один круг, рано утром уходя и поздно вечером возвращаясь, шел он обратно тяжелей и был длиннее. Ягодников это расписание как нельзя более устраивало, чтобы доехать до нужного места, загрузиться, насколько позволит удача, а иной раз и под завязку за долгий летний день, и тем же ехалом в тот же день домой. А места здесь – не было бы счастья, да несчастье помогло, – став малодоступными для горожан, все еще могли считаться богатыми. Проникал, конечно, и сюда по-родственному и по-приятельски горожанин, да не так, как по новой дороге, где он, как саранча, выгрызал все от черемши до кедровых орехов подчистую.

Если бы не горбовики, в вагоне с этим народом было бы, пожалуй, даже просторно. С горбовиком, на который навьючены еще и одежда, и котелки, человек занимает в два раза больше пространства. Но, глядя на ягодников, Саня жалел уже, что не взял папин горбовик – из гнутой фанеры, легкий и удобный для таски, с которым можно падать, можно проваливаться в ямы: ягода останется в целости и сохранности. Он бы и взял его, да, примеряя вчера, обнаружил, что лямки ему великоваты. Но лямки, наверно, можно было укоротить, Митяй бы помог. Санин новый зеленый рюкзак с выпирающим ведром выглядел среди этой дружной и ладной оснащенности уж очень нелепо – будто парень собрался не в тайгу, а на базар.

– Станция Березай! Кому надо – вылезай! – крикнул от ближней двери картавый и нездоровый голос.

Митяй, заглядывая в окно, пояснил:

– Восьмидесятый. Счас будет полегче.

Километраж здесь сохранился прежний: когда-то досюда насчитывалось восемьдесят километров от Иркутска.

Поезд начал тормозить, и горбовики зашевелились, закачались, потом, отбивая в купейные боковины остающихся, поплыли к выходу, куда их втягивало, как в воронку, и с силой выносило на простор, разметывая на стороны, где они как бы обретали наконец хозяев, окликающих друг друга и собирающихся опять своими группами. Вышла едва не половина народу, и в вагоне действительно стало полегче. Видно было, когда поезд тронулся, как вышедшие длинной очередью, выстроившись друг за другом, уходили в распадок мимо покинутых домов, сквозящих в окнах пустотой и холодом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю