Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск IV"
Автор книги: Валентин Распутин
Соавторы: Виктор Астафьев,Аскольд Якубовский,Вячеслав Сукачев,Николай Самохин,Василий Афонин,Валерий Хайрюзов,Владимир Коньков,Леонид Чикин,Николай Шипилов,Илья Картушин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Покуда в Доме крестьянина хозяйка с самоваром управлялась, стали держать совет, как дальше быть. Крепко задумался я об этом еще когда по болоту ехал, да не хотелось загодя начинать с мужиками разговор; Кузьма с Никанором тоже помалкивали, а теперь вот пришло время решать, к какому берегу прибиваться. Никанор сразу стал свою линию гнуть – дескать, ворочаться нечего и думать, до места нам не доехать, застигнет в пути половодье – коней загубим да и с самими неизвестно что станется.
И Кузьма не настроен на обратный путь, видишь, мол, – нет уже дороги, не наша тут воля. Сдай, – советует мне, – коней в ближний колхоз под расписку до зимы, лошадей работать за прокорм без всякого возьмут, запечатай расписку с остальными документами в конверт и отошли Тимофееву, чтобы за нами никакого долгу не значилось. До будущей зимы – время наше, махнем на шахты, либо на прииски… Там видать будет, може, документы себе справим, я вон по мельничной справке, говорит, два года жил…
У самого меня сколькой день ум надвое – куда ни кинь – везде клин. Отчаянну надо быть, чтобы в обратный путь ехать, вся стать здесь за болотом остаться. Можно в своей Михайловке счастья попытать, можно, не хуже Кузьмы – на прииски… А там и семью как-нибудь достану, не пропадут пока без меня дома. Первый раз за пять лет на широкое место выбрался, зачем обратно голову пихать?
– Справкю надо брать, что санный путь кончился и летовать здесь, – стоит на своем Никанор. – Где хошь на заработки с лошадьми пристроиться можно.
– Так то и дело, что кони с нами, – говорю мужикам. – Обездолим свою деревню… Справкой там не напашут.
Выворотил Никанор толстые губы:
– По мне пущай хошь пашут, хошь руками машут. Знал Тимофеев, что зима на исходе, нехай теперь сами в своем колхозе расхлебываются.
– А нешто нам колхоз чужой? – спрашиваю.
Сижу, задумался – пало на ум, как корчевали миром тайгу по увалам да гарям, как на дальнюю корчевку плуги на себе через рям заносили, вспомнил, как семена по весенней пашне разбрасывал, как радовались первому урожаю… Неужто теперь из-за нас колхозные поля сорной травой затянет? Лучших коней не будет – на ком пахать весной, с кем страдовать летом? Поверили нам, нельзя обмануть эту веру…
– Нет, мужики, – говорю, – Кабы мы здесь сами по себе были, всяк бы свой путь и выбирал, связали нас колхозные кони – в ответе за них мы перед колхозом. Не наша воля, что дороги нет, и не наша воля оставаться. Любыми путями будем добиваться обратно.
Кузьма молчит, а Никанор с последнего козыря пошел:
– Ежели через великую силу добьемся обратно, то всего-навсего спасибо скажут, и только, а коли хоть одного коня в пути утопим – судить будут. Никто не попрекнет, ежели останемся здесь летовать.
– Совесть попрекнет, – отвечаю. – Давайте-ка ужинать да на боковую, завтра чуть свет запрягаем.
– В таком рази пиши мне справкю, что я против, – требует Никанор. – Чтобы не быть в ответе, ежели что в дороге станется. Пусть тебя одного судят.
Плюнул я, оторвал лоскут от газетки, что на столе была постелена, написал карандашом – так, дескать, и так – Никанор Антипов ехать обратно несогласный, вся ответственность на мне.
– Рисковый ты, – качает головой Кузьма.
– Тебе тоже писать? – спрашиваю.
– Не надо, Иван, – говорит. – Вместях ехать, вместях в ответе быть. А только попытать бы иного счастья…
Самовар вскипел, взялись чаевать. Солоноватый кипяток, к слову сказать, где бы ни довелось пивать чай – нет на вкус, лучше нашей васюганской воды… Выпили молчком по кружке, заходит круглолицая бабенка в шубке и высоких ботиночках, огляделась с порога, спрашивает – кто тут с Нарыма? Сказывали, дескать, – обоз из-за болота пришел. Мы, мол, – нарымские. А что? В чем дело?
– В Нарым мне надобно, – поясняет. – К отцу с Забайкалья вторую неделю еду. Досюда поездом добралась, дальше на попутных приходится. Возьмите с собой, пожалуйста.
– Взять-то не штука, – отвечаю. – Да не знаю, гражданочка, как еще сами попадать будем. Не миновать коней в пути вытаскивать, може, и самим тонуть придется.
– А я не боюсь, – говорит. – Я огни и воды прошла. Вы уж меня, мужики, не бросайте…
Сказывают – баба с воза – кобыле легче, а мы наоборот – на воз. Да эка беда, все одно порожняком едем. Заявилась наша Даша назавтра с баульчиком, когда еще только овса коням после водопоя задали. Запрягли затемно, поехали… На улице подстывшая грязь под полозьями шебаршит, у станции паровозы перекликаются, далеко от города уже едем, а все слыхать – кричат, душу бередят…
И опять от села до села, тем же путем по развезенным дорогам распутице наперекор, лишь до рассвета в деревне потянет из печных труб дымком, уже понукаем коней. Никто не обгоняет, никто встречу не попадается, кому, окромя нас, в эту пору ехать приспичит?
К вечеру пятого дня остановились в Развилах, и снова смутно на душе – полтора десятка верст до Михайловки, неужто проеду стороной?
Даша в горнице с хозяйкой легла, мужикам ночлег в передней избе – ближе коней проведывать. Постелили тулупы, легли на полу, время позднее, а не идет ко мне сон, выкурил две цигарки, говорю Никанору:
– Деревня-то наша рядом, може, съездим, поглядим?
Тот к стенке отвернулся – некого, мол, там глядеть, пропади они все пропадом.
Кузьма не спит, встрял в разговор:
– Езжай, Иван, была бы моя деревня близко, я бы не утерпел. Запрягай Рыжку, за ночь обернешься.
Спасибо ему, поддержал советом.
– Ежели до свету не успею воротиться, – наказываю мужикам, – выезжайте одни, дорогой догоню.
В путное-то время до Михайловки за час бы доскочил, а тут зимник уже сплошь черепом вытаял, преступается Рыжка, не может рысью, да и неохота ему от своего обоза куда-то в ночь трястись, нарымский он – чужое для него это место. А у меня терпенья нет, все поторапливаю, прикидываю – сколь до деревни осталось. Ночь безлунная, звезды высыпали, подмораживать стало, а я и рукавицы не достаю – жарко.
Далеко за полночь доехал, деревенские собаки издали учуяли, подняли лай на разные голоса. Огня во всей деревне нет, избы темные на улицу надвинулись, неловко на душе, – вроде не в свою – в чужу деревню, крадучись, въезжаю. Отцовский крестовый дом на углу проулка край неба закрыл, сестра в письме писала – колхозные ясли в нем. Ворота крашеные при мне стояли, не стало их, то ли уронили, то ли увезли куда? Черно в окошках, везде темно – в глаз коли.
В ограду к сестре не стал заезжать, Рыжку к коновязи привязал, постучался в дверь. Кто-то в сени босиком вышел – кому, мол, еще не спится? Узнал по голосу шуряка Петра.
– Отворяй, – говорю. – Свои.
Долго чего-то мешкал, прежде чем отворил. Прошел я в избу. Петруха – двери на крючок, за мной следом. Молчит. То ли спросонок, то ли не радый встрече. Керосиновую лампу засветил, Антониду поднял – вставай, дескать, гость к нам.
Та в рубашке из горницы вышла, увидела меня, заплакала:
– Ваня…
– Тебя, Иван, отпустили али как? – спрашивает Петруха.
– Не бойтесь, – говорю, – не беглый. Документ при мне. По пути свидеться заехал, сегодня же в ночь и обратно.
Антонида платьишко надернула, волосы – под платок, загоношилась яичницу жарить. Бутыль самогону из подпола достала на стол.
Выпили за встречу с шуряком.
– Ну, как там за болотом? – интересуется.
– Ниче, мол. Колхоз такой же, как у вас.
– Нечего, значит, было и артачиться, все равно к одному пришли.
– Теперь легко рассуждать…
Еще выпили по стакану. Не пьянею, и разговора не получается. Скажем друг дружке через стол, помолчим. Он спросит – отвечу, я спрошу – он ответит. Вроде в тягость я ему. Антонида подсела, рукой щеку подперла, про родителевы вещи затеяла разговор – ничего, мол, у нас с Петей не сохранилось. То ли боится, кабы просить чего не стал, то ли так запросто…
Не такая, думал я, встреча будет.
Когда стал собираться, сестра опять заплакала. Спрашивает – может, возьмешь мамонькину подушку?
– Не надо, – говорю. – Сена бросьте в розвальни для коня.
Обратно Рыжка веселей пошел. Я в тулуп завернулся, вожжи на руку намотнул, думаю… Вроде тяжесть с себя снял, иначе после бы ругал себя, что не заехал. Только ведь незачем было… Перебирал все в памяти, да незаметно и уснул. Проснулся – светло. Рыжка возле дома стоит, где мы с обозом ночевали, лошадей нет, только объедья сена кругом раскиданы. Зашел в избу, спрашиваю хозяйку: «Давно обозники уехали?» – «Да с час назад либо поболе». Воды холодной выпил полковша и поехал догонять своих. Еще издали увидал Кузьму на последних дровнях, как родному обрадовался. Он тоже рад, улыбнулся из-под усов: ну, как там? Не знаю, что и ответить – да чего, мол, ночью разглядишь… И сам теперь, мол, навроде как отрезанный ломоть…
Такое вот свидание было. Сестра-то моя и по сию пору в Михайловке живет, приезжала запрошлым летом сюда с племянником в гости, а Петруху больше не видел, убили его на войне. Когда колхоз создавали, он в активистах ходил, и первую голову в колхоз записался, после в первую голову на фронт пошел, да первым же военным летом и погиб. Тут, парень, как хошь понимай – вот я вроде бы лишенный был Советской властью и этим Петрухой тоже, потому как шибко активничал он, когда раскулачивали, и опять же, когда война началась, быть бы мне на фронте, и, может, косточки мои давно тлели где-нибудь в чужой земле – мало кто из моих михайловских годков с войны воротился. Какие мужики погибли, какие вербы… А я живой, под пулями не был и, выходит, теперь в долгу перед всей моей убитой ровней и перед Петрухой тоже. Вишь, как оно все жизнь-то закрутила…
Теперь-то на восьмом десятке легче рассудить прошлое, разложить по полочкам, а когда я с Петрухой последний раз виделся, только тридцать мне минуло. Пролетели года, растаяли, как дым… Может, не к месту будет сказано, видный я был тогда из себя, кабы ты ко мне домой зашел, я тебе портрет показал – с Марьей моей мы рядышком. Карточка с меня была маленькая, уже, однако, на другой год после того, как с обозом ходил, сыпался, а с Марьи еще в девках снятая, вместе-то не довелось в молодости фотографироваться, так запрошлым летом мастер из города приезжал, попросил его нас в одну соединить. Большой портрет сделал, волос у меня там густой, волнистый, не то что теперь, глянь-ка, одуванчиковый пух на темечке. Только галстук пририсовали ни к чему совсем, сроду их не носил. Марья к моему плечу приклонилась, поди, лет на двенадцать моложе меня, да не шибко я старше там выглядаю, меня и в тридцать лет за парня принимали.
Еще когда в передний путь с возами ехали, остановились в деревне Колбасе у женщины с двумя дочерьми – девки здоровые, мордастые, обе на выданье. Пошутил с ними – которая, мол, из вас, рыжих, за меня замуж пойдет? На обратном пути увезу… Девахи вскоре собрались и на вечерку ушли, а мы ужинать сели, хозяйка картошку на сковороде с моей стороны сметаной заправила, хлеб ко мне ближе пододвигает, у мужиков чай простой, а мой – молочком забеленный, все внимание – мне… А наутро поднялись – гремит у печи чугунами, не глядит ни на кого. После у Кузьмы дознался – покуда, значит, я вечером выходил к коням, сказал Никанор хозяйке, дескать, женатый тот мужик… Позавидовал, паразит, что меня припотчевали.
На обратном пути опять ночевали в этой деревне. Неподалеку от болота, верст, поди, двадцать от кромки всего. Придумал же кто-то название – Колбаса, оттого, видно, что растянулась одной улицей… Приехали к вечеру – гуляет Колбаса, то ли пасха, то ли еще праздник какой, забыл уже. К хозяйке, где прошлый раз останавливались, не завернули, заехали к другим, а там через малое время – застолье. Ну и нас тоже с собой… Мужики говорят – глянешься ты нам, Иван, оставайся в нашей деревне за бригадира, охлопочем, только согласие дай… А это, – на Дашу показывают, – жена твоя?
Нет, мол, попутчица.
– Ну так мы тебя на нашей колбасинской женим. Вон на том краю деревни две девки на выданье.
– Видал их, – отвечаю. – Не по мне.
– Тогда через два дома отсюда ближе невеста есть, пойдем глядеть.
Хотел сказать сразу, что женатый, а Кузьма ногой под столом толкает – молчи. Да и самому любопытно.
Пошли. А там девчонка еще молодешенька, залезла на печь и за занавескою спряталась. Покуда были в избе, так и не слезла.
Ну, мол, ежели эта не глянется, мы за тебя постарше сосватаем – Таисья по соседству живет, мужика ее прошлой зимой лесиной убило. Рукодельница, машинка швейная своя, какую хошь одежу сошьет.
– Да не надобно мне жениться, – говорю. – Женатый я, зачем обманывать?
Все равно, мол, оставайся у нас, бригадир нам нужен, и бабу свою после охлопочешь…
А следующую ночь уже посеред болота провели. Невозможно стало зимником по чистине ехать – преступаются кони, того и гляди, ноги повывернут либо поломают, пришлось обоз в ряд с дорогой по целику направить. Снег распустило, бредут кони, как по воде, только мокрый шорох по болоту да карагайник словно от ветра раскачивается. Верст двадцать прошли, – кони из сил выбиваются, хошь не хошь, поневоле отдых надо давать. Отоптали место, карагайнику нарубили, перебились ночь возле костра. Кузьма Даше свой тулуп отдал, завернулась в него, ноги к огню вытянула – ботиночки-то наскрозь промокли, прибаутками нас потешает. Ни разу за дорогу духом не пала, веселая бабенка.
Солнышко над болотом поднялось, а мы, почитай, и не спали, снова наши кони бредут, вскоре и лес островками пошел, а там – кромка болота – Нарымская тайга стеной. В затенье по лесу и дорога получше, за малым временем приехали к заимке. Срублена была на отшибе изба, когда-то хозяин ее хоронился от людей, а после, когда зимами стали дорогу за болото торить, оказалась сто заимка на бойком месте, потому хоть из Нарыма ехать, хоть обратно в Нарым – не миновать тут передых делать. За постой плату брал себе, однако после вроде бы стал считаться тут постоялый от колхоза, только был колхоз отсюда за много верст, а хозяин на заимке прежний – тот же самый Власов.
Остановили мы обоз у крыльца, пять непривязанных псов лаем зашлись, подступают к нам, клыки оскалили, вот-ни-вот рвать кинутся. Хозяйка с дочерью уже в избе полы вымыли, не пускают нас через порог – закрыт, мол, постоялый, втору неделю никто не ездит. Хозяин здоровущий, косоглазый из сеней вышел, глянул с крыльца угрюмо, даже собак не отогнал. Кое-как сена выпросили, бросил со злом несколько навильников, – дескать, колхозное вышло, из своего зарода даю. Деньги в кулак зажал и прошел обратно в избу. Тут уж Даша поднялась – что, мол, вы за люди такие, дайте хоть обогреться… Нет, нет – пустила Власиха, а молодая даже чайник и четыре кружки на стол поставила. Разулись у порога, чтобы не наследить в избе, и покуда чаевали, хозяин на лавке у окна молчком ружье чистил, протрет ствол тряпицей, взглянет исподлобья, не поймешь, то ли на нас, то ли помимо, и снова берется протирать. Не по себе от его взгляда, не к душе ихний чай… Положили на клеенку по рублю с человека, пошли на улицу курить. Даша тоже шубку на себя и с нами на воздух.
– Жутко в этом доме, – говорит. – Недоброе место.
И верно сердце чуяло – на другой год стало известно, сколь там душ загублено… Милиция из района выезжала этого Власова брать. Может, придется когда еще васюганских старожилов встретить – спроси про власовскую заимку, не к ночи сейчас страсти рассказывать – зверь был – не человек…
Ну, ладно… Проводили наш обоз власовские псы лаем, едем дальше по нарымской земле, да разве на лошадях весну обгонишь? Зимник уже не вздымает и по-за обочинами бродно, порожние подводы тяжелее возов. Кузьма молчит, Никанор дорогу материт, понять можно, в чей огород, приключись беда – только злорадоствовать будет. А мне отвести эту беду нужно: раскидываю умом, как коням силу сохранить, все в целости предоставить колхозу. Доехали до избушки пегого Якова-остяка, и надумал я там собрание провести. Жил остяк один себе в тайге бобылем, когда-то медведь его причесал и там, где достал когтями, на голове вместо черных седые волосы пежинами наросли.
В остяцкой избушке впервой в жизни и провел я собрание. Дашу заставил протокол писать. Вопрос поставил один – о колхозной собственности.
– Дорога впереди трудная, – говорю мужикам, – неминуемо придется нам на пути через речки переправляться, поневоле бросать розвальни. А двенадцать саней колхозу недешево стоят. Потому мое предложение – заготовить тут сухостойного лесу, связать плот и составить на него дровни. Двое из нас мужиков вместе с Дарьей коней дальше поведут, а один останется и, когда вскроется река, поплывет на плоту с санями до самого дому. Какие, мол, по этому вопросу будут прения?
– Прение такое – кому оставаться? – спрашивает Никанор.
– Мне ехать до края, потому как я за старшего назначен, – говорю. – Выходит, кому-то из вас со мной в дороге судьбу пытать, а второго пусть река несет. Жребий будем тянуть али как?
– Не нужон жребий, – возражает Кузьма. – Никанору оставаться – и весь разговор. Он справку у тебя просил, пущай со справкой и плывет. А мы с тобой за коней перед колхозом в ответе.
Так и записали.
Задержались на день, покуда нарубили и свозили ельнику под берег. Сплотили к вечеру бревна, привязали вожжами розвальни.
– И поплывешь ты, как Колумба, – говорит Никанору Кузьма. – Да мотри только, ветрена тебя зарази, колхозные оглобли по дороге не распродай.
Поначалу сомневался я – как Даша верхом поедет, так она еще не хуже мужика держалась. «У меня, – смеется, – отец – казак…» А когда на четвертый день гнедая кобыла с ней под лед провалилась, не до смеху всем было – сама в ледяной воде искупалась и лошадь еле-еле спасли. Приключилось-то это уже под самым Огневым яром, куда она путь держала, так мокрехонькую в тулупе ее к отцу в избу и завели. Свыклись мы за дорогу, когда распрощались, вроде потеряли что-то.
От Огнева яра до райцентра Нового Васюгана – один перегон. Едем на солнце-закате по главной районной улице, земля песчаная, место ровное – на свету поселок весь как на ладони. Мужики в одних рубахах возле домов копаются – кто зимний назем вилами в огурешную гряду складывает, кто разваленные дровишки в поленницу прибирает, никуда им не охать, дорог и переправ не искать, а нам еще без малого двести верст киселя хлебать по тайге, сограм, через вешние речки… Эх, малость бы хоть денечков на несколько весну попридержать…
Свернули, в проулок, гляжу – на угловом доме вывеска – «Прокурор».
– Придержи лошадей, – прошу Кузьму. – Зайду-ка я сюда насчет нашего пути поговорить.
Доведись сейчас – в райисполком либо райком обратился, а в ту пору разумение у меня другое было. Вошел в кабинет – сидит за двухтумбовым столом в шевиотовой гимнастерке, на лицо молодой, а уже лысина в полголовы. За столом поменьше – старичок в очках что-то пишет.
– Можно, – спрашиваю молодого, – к вам обратиться? А в чем, мол, дело?
Обсказал свою беду – ведем, дескать, домой колхозных коней из-за болота. Деньги вышли, овес кончился, может, посоветуете что?
– Ни деньгами, ни овсом не располагаю, – говорит. – Обратитесь завтра в райзо, может, там чем-нибудь и помогут. Однако, мол, предупреждаю – зимней дороги дальше нет и ежели что приключится с лошадьми, отвечать вам.
Да это, мол, нам известно, кому же еще отвечать? Надернул я шапчонку, вышел на крыльцо. Старичок вслед за мной.
– Духом не падай, – утешает. – Лошадей в здешней промартели покормите, а завтра времени не теряйте, выезжайте-ка пораньше – волковские поля проедете, за ними зимняя переправа через Васюган, если лед еще стоит, успеете проскочить на ту сторону, а там уже до своего колхоза сквозь берегом. Деревни на пути – не пропадете…
Поднялись наутро до света, и покуда четырнадцать верст гнали рысью, не шла дума из головы – лишь бы Васюган на ту сторону пустил. Прискакали к переправе, когда солнце над лесом поднялось, глянули с яра – под обоими берегами стрежно, только посеред реки белым половичком лед и зимник с него уже в воду обрывается. Тишина кругом, слышно, как кони тяжко вздышат да снизу стрежь бьет. На том берегу дымок, собачонка рыжая мельтешится, мужичок в зимнем возле костра, не то охотничать, не то рыбачить собрался.
– Эй, паря, – кричу ему. – Держит лед?
– Нешто не видишь, че под берегом? – орет оттель. – Еще третьеводни двое путьсеверских хотели переехать, да обратно воротились.
А нам ворочаться некуда, пытать надо свои фарт.
Ежели лед от берега уже отошел, он на плаву, как столешница ровный, а тут вспучило середку, подпирает река снизу, стало быть, забереги держат. Сломил я талину подлинней, взял Рыжку под уздцы, спустился под извоз. Покуда сверху глядел, вроде не было боязно, а возле воды оробел…
Да, чего уж теперь, сами себе путь выбирали, Пошарил, насколь рука достала, палкой в воде – не шибко глубоко и лед внизу, кажись, крепкий. Забрел в воду – держит припой, – поверху пока стрежь. Чирок худой, пальцы на ноге закололи, чую – и в другом намокла портянка… Мужичонка с берега глядит, как я с конем в реку забредаю, давай хайлать с присловием – жить, мол, надоело? Нет, парень, жить охота, но и переправляться надо. Накинул Рыжке веревочную петлю на случай, ежели вытаскивать придется, взобрался ему на спину, поводья тронул: «Выручай, милок, не оступись, мотри». Уставился на воду, ушами прядет, малость продвинулся, опять копытом дорогу шарит… Сбивает быстриной, вода ему уже по грудь, у меня голяшки зачерпнулись, да сейчас не до того, живы будем – обсушимся, лишь бы в полынью не угодить…
Эх, парень, цены не было тому коню – прошел ведь, как по струнке, отряхнулся на льду, вроде как и с меня робость стряхнул. Слез я с вершни, повел дальше в поводу, как шаг шагнуть, так палкой перед собой – дорогу проверяю. В сторону ткнул – лед насквозь, лишь хребет зимника полозьями накатанный да копытами убитый еще держит. До кромки добрались, петлю снял, повод вкруг шеи коню обмотнул, чтобы невзначай в воде не заступил, похлопал по крупу – ступай-ка теперь один. Приплесок на той стороне пологий, стрежь потише. Мужику кричу с реки – имай, мол, коня, когда на сухое выйдет. Тот перестретил, а я обратно тем же путем к своему берегу – Карюху велю Кузьме пускать. Так по одной всех лошадей в поводу перевел, чую лишь за каждым разом, как река подо мной силу набирает, вот-ни-вот сорвет ледяной покров… И только мы с Кузьмой на последнем коне вдвоем на другой берег выбрались, плеснуло позади, прокатился по приплеску вал, и всплыла наша дорога, как задохшая рыба, чуть замешкайся – уже бы не пофартило… Стою на твердой земле, не могу дрожь унять, достал кисет – махорка промеж пальцев сыплется.
Портянки перед огнем сушить растянули, вроде от сердца отлегло, а нет-нет да и обернемся на реку. Мужичок душевный – сокрушается: «Хватите еще лиха, таежные речки-то ревут». Ниче, мол, мы в рубашках родились. Васюган одолели, а малые речушки как-нибудь… Теперь-то на своей стороне.
Левым берегом дорога по увалу вела, а за переправой согра началась, унылое место, голубишник да краснопрутник по сторонам. Хошь снег с палестин весенним солнцем и согнало, зимник по назьму да натрушенному сену знатно, земля стылая держит и кони идут ходко. Верст пятнадцать отмахали, вывело нас опять в лес к Васюгану. Куда деваться? Дорога дальше по реке, а нам по бездорожью, берегом. В логах снег с водой, сунулись в один – коням по брюхо, надо гривные места выбирать и опять же реки держаться, чтобы не сбиться с пути. Заночевали в ельнике на плесе. Васюган – прилука на прилуке, зимою путь срезается, а тут поневоле петляем за руслом, где зимником полдня, в день не укладываемся. Продираемся по чащобе, через завалы, лога объезжаем, речки, редко которую вброд, все больше вплавь одолевать приходится. На одной шибко намаялись, после мне проезжать там еще не раз довелось, так зимняя дорога в объезд налажена, а мы с Кузьмой, не знаючи, напрямую сунулись. Невелика речка-то, Горячей зовется, то ли вода ключевая с подземным газом, то ли от чего другого – ни в какие морозы не замерзает. Зиму и лето над ней туман, подъезжаешь, так уже издалека видать, будто пар в низине стелется, не знаешь, так впрямь подумаешь, что горячая… Нахлебались в ней, покуда лошадей переправили – дно илистое, топкое, у берегов няша, на что Рыжка могутной, и то загряз, а трех кобыл вожжами вытаскивать пришлось. Кузьму после той купели сухой кашель забивал, а я-то легко отделался, лишь когда сушились, дыру в шапке прожег. Прильнула искра, не заметил, как зашаяло, и скажи ты – затушил вроде, а как поехали дальше, раздуло ветром, сызнова вата начала тлеть. Замял, глядь – за малым временем снова палениной наносит. Четыре раза принимался гореть, Кузьма смеется – зря, мол, Иван, тушишь, прикуривать будем от твоей шапки, серянок-то у нас мало осталось. «Вот у меня, говорит, знатная шапка с колонкового меха была, так ту пожалеть можно. Парнем ее носил, после, когда в рекруты брали, с собой взял, и на германской сколь верст в мешке пронес, да в Галиции уже, квартировали у поляков, думаю – чего буду таскать? Спрятал ночью на крыше под стрехой, обратно, мол, будем ворочаться – заберу… Поди, она и сейчас там запрятанная лежит. Добрая была шапка, мех ворсистый, сама форсиста. А твою только на пугало воробьев пугать».
Ему смех, а мне свою шапку жалко, я же ее всего одну зиму носил, хороша ушанка с суконным верхом.
Так вот и ехали… Хлеб у нас был, котелок с дому взятый, воды вскипятим, сухари размочим, жуем. Остяки в Тимельге рыбы дали, в другой деревне – ведро картошки… Кони не голодные – на покосах оденки вытаяли, в Березовом яру два куля овса у тамошнего председателя выпросил. А ночевать в деревне всего раз пришлось, которые поселки на пути, так все без малого на ловом берегу, а нас, где ночь застанет, там и стан. Подстилки нарубим, чтобы от сырой земли не простыть, сушняку на костер припасем, с вечера жарко, ночью пробудишься – зябко, одежонка отволгла… Валежину в костер подсунешь, коней попроведаешь, обратно к огню… Ночи безветренные, лошадей рядом слыхать, к рассвету где-то косачи токовать налаживаются… Задремлешь, пробудишься… Вспомнились раз мышата, которых на большом болоте куда-то судьба гнала, вот так, думаю себе, и мы с Кузьмой посеред земли блукаем. То ли совсем неразумный был тот, кто велел за восемьсот верст обоз отправить, когда зимник стал рушиться, а может, нарочи вред кто-то хотел колхозу сделать… Гадай теперь, как хочешь, дело-то давнее… В ту пору я сам собой не шибко разбирался, об одном забота была – коней уберечь, а спустя много лет раздумался, так это для нас вроде бы испытание было – перво-наперво самих себя обороть…
Не помню уж, на сколькие сутки зашорохтело ночью, стронуло на Васюгане лед, и пошел он наутро густо по всей реке. Заливает лога, лезут на берег льдины, гонит и нас ледоход, знаем – покуда еще скатывается в низовье талая снеговая вода, а вот-ни-вот оттают болота, переполнится Васюган земляной водой, затопит паводком низины, отрежет все пути… Весеннего дня прибывает, а мы еще и ночи прихватываем, все меньше даем роздыху коням, притомились, очижали, в ушах звон… Едем как-то лесом, одолела дремота, слышу вроде спрашивают меня: «Ты куда?» – «Домой», – отвечаю. Он опять громко так, ясно: «Ты куда?» Клонит сон голову, не могу глаза открыть. «Да домой же еду, в свою деревню». Неймется ему, опять за свое… Стряхнул дремотную тяжесть, уже наяву слышу. Оторопь взяла – что за напасть, кто навязался ночью? Кузьму окликнул – чуешь, мол, кто-то разговаривает? А он тоже на вершни спит… То ли ночная птичка путала, то ли с устатку почудилось?
Остались на пятьдесят второй день последние десять верст и последняя речка на пути. Едем кромкой тайги, справа в трущобном ельнике остатный снег черствеет, слева под увалом ручьи шумят, дышит лес, кружит голову, во всем теле слабость. Выехали на чистину, блеснуло солнце с воды, затопило краснотал, гонит посередке речки ветер блескучие льдины, а вдали на угоре уже наши поля видать… Просвистели два белогрудых гоголя, хотели пасть за талами на полую воду, испугались нас и отвернули в сторону. Так бы и полетел за ними к дому, глянул с высоты далече, далече на весь наш путь…
Кони стерпелись, воды не боятся, сами лезут лезом в речку, да больно широко разлилась, подпирает с устья Васюган, ни в какую нам тут не переправиться.
– В вершину к мельнице надо гнать, – говорит Кузьма. – Хошь не хошь, ветрена зарази, крюку делать, там берега круче и речка, должно быть, пока в русле. А может, наши мужики еще и плотину не сняли.
Половины не проехали, слыхать стало стук, где-то близко топором тюкают – есть, выходит, кто-то на мельнице… Погоняем коней, а все неподатно, сырая земля под копытами преступается, лошади тяжело несут. Выехали на прямой плес – мельница на виду, вешняки с плотины убраны, Минька с Афоней последние мостки сымают, только две слеги еще лежат.
– Обождите, земляки, – кричу. – Дайте домой вернуться…
Хочу громко, а у самого горло перехватило.
Афоня чуть топор в воду не упустил – откель кавалерия? Колхозных коней поначалу признал, после уж нас с Кузьмой.
Схватились было обратно плахи настилать, да Кузьма машет – не надо, тащите, мол, две жерди подлинней, будем с обеих сторон заместо перил держать, а наши кони теперь и по слегам пройдут. Приволокли жердины, с одного конца мы с Кузьмой взялись, с другого Афоня с Минькой, кони по слегам, как овечки, только стукоток от копыт. В другую пору поводья пооборвал бы, а тут и понукать не пришлось.
Мужики к нам с расспросами – как да че, да куда Никанор подевался? Живой, мол, Никанор, пути наши только разошлись, лучше вы обскажите, как дома? Да, ниче, мол, дома, назавтра в поле выезжать собираемся, вас уже ден десять, как ждать отчаялись, мыслимо ли в эдаку пору…
Хотели нас чаем поить, да какой чай, когда до дому рукой подать! Последний перегон… Не видя, тайгой проскочили, засветлела за деревьями елань. Выехали на озимь – мечутся к глазах зеленя, до чего же радостно сердцу от своего поля… За озимью – зябь, как вороново крыло парит над землей, струится тепло, ровно от распаренного мужика, который с банного полка в предбанок на лавочку отдышаться вышел. Кружит голову земным воспарением, а может, усталость вконец одолела? Кони чуют дом, идут ходче, близким дымком наносит, гудит под копытами земля. Своя, колхозная…
Одежонка на нас в скольких местах прожжена, обувка худая, сами заветрели, бородами обросли, лишь глаза да зубы знатно. Не токмо мужики, родные бабы не признают…
Растянулись кони гуськом, Кузьма позади Карюху нахлестывает, сам песню затянул, не пойму какую – ветром слова относит.
– Слышь, Степаныч, – кричу, – приехали на припеки!
Закашлялся Кузьма, машет рукой, погоняй, мол, шибче, дом близко.








