Текст книги "Партия расстрелянных"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
XV
Генеральный прокурор
В непосредственном проведении московских процессов ключевая роль принадлежала Вышинскому, что само по себе служило оскорблением для подсудимых. Вышинский был правым меньшевиком, занимавшим высокий пост при Временном правительстве. После Октябрьской революции он долго выжидал и лишь в 1920 году, когда заканчивалась гражданская война, подал заявление о вступлении в правящую партию.
Пока старая ленинская гвардия сохраняла в партии ведущую роль, Вышинский был обречён на то, чтобы находиться на второстепенных постах и ожидать исключения из партии во время партийных чисток. Исключённый в ходе генеральной чистки 1921 года, он был восстановлен в партии спустя год. В 1924 году комиссия по чистке непроизводственных ячеек вновь отобрала у него партбилет, который был возвращён ему лишь в результате вмешательства председателя партколлегии ЦКК Сольца, в кабинете которого Вышинский устроил истерику [217].
С 1923 года Вышинский работал прокурором уголовно-судебной коллегии Верховного Суда СССР. Его коллегами в этом учреждении были Крыленко, Карклин, Галкин и другие старые большевики, которые «революцию и советскую власть не считали источником каких-то благ для себя, не искали высоких постов и личных выгод. Они бедно одевались, хотя могли иметь любую одежду, какую только пожелают, и ограничивались скудным питанием, в то время, как многие из них нуждались в специальной диете, чтобы поправить здоровье, пошатнувшееся в царских тюрьмах» [218]. Все они презирали Вышинского, считая его гнусным карьеристом.
По мере преследования и разгрома внутрипартийных оппозиций Вышинский, как и некоторые другие бывшие меньшевики (например, Майский и Трояновский), продвигался на всё более высокие посты. С 1925 по 1931 год он занимал должности ректора МГУ и заведующего главным управлением по профессиональному образованию Наркомпроса РСФСР. Затем он вернулся на юридическую работу, совершив за несколько лет восхождение от прокурора РСФСР до генерального прокурора СССР.
Параллельно с практической работой Вышинский выступал как теоретик уголовного-процессуального права. Едва ли верно широко распространённое мнение, будто он публично отстаивал положение о признании подсудимых как «царице доказательств». В вышедшей под его редакцией в 1936 году книге М. С. Строговича «Уголовный процесс» говорилось: «При системе формальных доказательств сознание обвиняемого в преступлении считалось „лучшим доказательством мира“, „царицей доказательств“. Сейчас вера в абсолютную правильность сознания обвиняемого в значительной мере разрушена: обвиняемый может сознаваться ложно… Поэтому сознание обвиняемого, как всякое иное доказательство, подлежит проверке и оценке по всей совокупности всех обстоятельств дела… Ни в какой мере не соответствует принципам советского уголовного процесса переоценка доказательственного значения признаний обвиняемого, ставка на них как на основное и важнейшее доказательство: такого значения показания обвиняемого в советском процессе не имеют и иметь не могут» [219]. Эта точка зрения нашла отражение и в статьях Большой Советской Энциклопедии. Так, в статье С. Прушицкого «Доказательство» утверждалось: «Признание рассматривается в буржуазных странах как доказательство и притом как наиболее совершенное доказательство, как „царица всех доказательств“. Для получения этого признания уголовная полиция и прибегает к различным способам, из которых наиболее надёжным в средние века, особенно в практике инквизиции и религиозных судов… считалась пытка» [220]. Эти положения в более сжатом виде повторялись в статье «Признание», опубликованной в 1940 году, когда Вышинский был ответственным редактором отдела государства и права Большой Советской Энциклопедии [221].
В обвинительных речах на московских процессах Вышинский внёс ряд существенных «корректив» в юридическую теорию. Так, в речи на процессе «право-троцкистского блока» он отверг общепринятую среди учёных-криминалистов точку зрения, согласно которой доказательством соучастия в преступлении служит общее согласие и умысел каждого из преступников. Он заявил, что эта точка зрения «не может быть нами принята и никогда не применялась и не принималась. Она узка и схоластична. Жизнь шире этой точки зрения». На этом основании Вышинский требовал осуждения членов вымышленных «центров» и «блоков» и за такие преступления, о которых они даже согласно материалам суда ничего не знали.
Московские процессы стали звёздным часом в жизни Вышинского. Предоставленную ему роль государственного обвинителя он выполнял с садистским удовлетворением, заменяя юридические формулировки потоком оголтелой брани, состоявшей из таких выражений, как «проклятая гадина», «вонючая падаль», «цепные псы империализма», «жалкие подонки», «звери в человеческом облике», «зловонная куча человеческих отбросов» и т. п. «Вышинский разговаривал с подсудимыми,– писал Троцкий,– не на языке юриста, а на условном жаргоне соучастника, заговорщика, мастера подлога, на воровском жаргоне» [222]. Характеризуя стиль поведения и субъективные мотивы Вышинского на процессах, Троцкий замечал, что «всякий средний журналист способен заранее написать текст завтрашней обвинительной речи Вышинского, может быть, лишь с меньшим количеством площадных ругательств. Вышинский сочетает с политическим процессом свой личный процесс. В годы революции он был в лагере белых. Переменив после окончательной победы большевиков ориентацию, он долго чувствовал себя униженным и подозреваемым. Теперь он берёт реванш. Он может глумиться над Бухариным, Рыковым, Раковским, имена которых он в течение ряда лет произносил с преувеличенной почтительностью» [223].
Вышинский понимал, что подсудимые испытывают особое унижение от того, что их обвиняет в измене революции человек, находившийся в её решающие годы во враждебном стане. Зная, что никто из них не посмеет напомнить о его собственном прошлом, он проявлял неистощимую изобретательность в издевательствах над своими жертвами. «Он обрушивался на беззащитных сталинских узников с таким искренним удовольствием,– писал Орлов,– не только потому, что Сталину требовалось свести с ними счёты, но и потому, что он сам был рад возможности посчитаться со старыми большевиками… Зная, что перед ним на скамье подсудимых – невинные жертвы сталинского режима, что в ближайшие часы их ждёт расстрел в подвалах НКВД, он, казалось, испытывал искреннее наслаждение, когда топтал остатки их человеческого достоинства, черня всё, что в их биографиях казалось ему наиболее ярким и возвышенным» [224].
Чем известней была личность подсудимого и значительней – его революционные заслуги, тем чаще Вышинский напоминал, что видит в нём лишь «контрреволюционного бандита». На процессе «право-троцкистского блока» он заявил Раковскому, которого даже антикоммунист Конквест называет «легендарной личностью»: «Вы в своих объяснениях сегодня вообще допускали целый ряд таких выражений, как будто вы забываете, что речь идёт о вас, как о члене контрреволюционной, бандитской, шпионской, диверсионной организации изменников. Я считаю себя обязанным… просить вас держаться ближе к существу совершённых вами изменнических преступлений, говорить без философии и тому подобных вещей, которые здесь совершенно не к месту» [225].
Согласно свидетельству Орлова, руководители НКВД не имели права сообщать Вышинскому об инквизиторских приёмах, применяемых к подследственным. Они раскрывали ему лишь некоторые свои карты, указывая на опасные места, которые требовалось обойти на судебных заседаниях. Сценарий будущего процесса, «преступления», в которых подсудимые должны были сознаться,– всё это сочинялось без участия Вышинского. Его допускали к допросам на предварительном следствии лишь тогда, когда обвиняемый уже дал признательные показания. Поэтому «Вышинский сам ломал себе голову, пытаясь догадаться, какими чрезвычайными средствами НКВД удалось сокрушить, парализовать волю выдающихся ленинцев и заставить их оговаривать себя. Одно было ясно Вышинскому: подсудимые невиновны. Как опытный прокурор, он видел, что их признания не подтверждены никакими объективными доказательствами вины… От Вышинского не только не зависела судьба подсудимых,– он не знал даже, какой приговор заранее заготовлен для каждого из них» [226]. Он твёрдо знал лишь то, что малейшая осечка на процессе роковым образом скажется на его собственной участи.
С судьбой Вышинского трагически переплелась судьба Сольца, которого называли «совестью партии». Сольц на протяжении многих лет возглавлял высший партийный суд – партколлегию ЦКК. Хотя на этом посту он не мог не принимать участия в исключении из партии троцкистов, ему, по свидетельству Орлова, «только в последние годы жизни пришлось под влиянием всеобъемлющего террора повторить сталинскую клевету насчёт Троцкого» [227].
В 1937 году Сольц, занимавший пост помощника прокурора СССР по судебно-бытовому сектору, пытался получить доступ к следственным делам некоторых старых большевиков. Знавший Вышинского ещё по учёбе на юридическом факультете, Сольц потребовал от него показать материалы дела своего соратника по большевистскому подполью и нарымской ссылке Трифонова. В ответ на выраженное Сольцем сомнение в виновности Трифонова Вышинский произнёс обычную в те годы фразу: «Если органы взяли, значит, враг». На это Сольц закричал: «Врешь! Я знаю Трифонова тридцать лет как настоящего большевика, а тебя знаю как меньшевика».
Осенью 1937 года Сольц выступил на собрании Свердловского районного партактива с требованием создать комиссию для расследования деятельности Вышинского. После этих слов часть зала замерла от ужаса, но большинство стало кричать: «Долой! Вон с трибуны! Волк в овечьей шкуре!» Сольц пытался продолжать речь, но его стащили с трибуны [228].
В феврале 1938 года Сольц был уволен из прокуратуры. Он пытался добиться приёма у Сталина, с которым во время работы в подполье ему приходилось спать на одной койке. Когда Сталин отказался принять его, Сольц объявил голодовку. После этого его поместили на два месяца в психиатрическую больницу. Но и оттуда он вышел не окончательно сломленным. В сентябре 1939 года он послал письмо Ульриху, с которым в своё время работал в комиссии ЦИК по амнистиям. В этом письме он сообщал: «21 апреля 1939 года была осуждена коллегией Верховного суда моя племянница Анна Григорьевна Зеленская, разошедшаяся с Зеленским лет 10 назад и проживавшая… у меня на квартире, из которой она была взята в недобрые дни, когда дела сочинялись и обвинения составлялись под руководством Вышинского».
Отмечая, что за последнее время в «Правде» стали часто появляться сообщения о клеветниках, по доносам которых были осуждены многие невинные люди, Сольц писал: «Я полагаю, что вина клеветников не столь велика, если суд таков, что так охотно прислушивается к оговорам и по ним судит. Отвечать крепче гораздо должны неправедные судьи и прокуроры, которые допускают такие приговоры».
С нескрываемым сарказмом и возмущением Сольц упоминал о том, что «недавно разразился статьёй в „Правде“ председатель Верховного суда СССР Голяков. В ней он разъясняет, что суд должен быть правильный и права подсудимого ограждены. На деле, признает он, это во многих случаях не соблюдается, чему он приводит много примеров. Их, к сожалению, гораздо больше, их многие тысячи, и поздно немного обращается Голяков с призывом улучшить работу суда».
В заключение Сольц обращался к Ульриху со следующими требованиями: «Надо более решительными мерами воздействовать на господ судей… Я прошу вас затребовать дело [Зеленской] и сказать своё слово. Если вы этого не сделаете, то по существу за это неправое дело будете нести ответственность и Вы» [229].
Во время войны Сольц в составе группы старых большевиков был эвакуирован в Ташкент. Там он находился в состоянии глубокой депрессии. Встречавший его в эвакуации Ю. Трифонов вспоминал, что Сольц «непрерывно писал на длинных листах бумаги какие-то бесконечные ряды цифр. Не знаю, что это было. Возможно, он писал старым подпольным шифром нечто важное» [230]. Умер Сольц за несколько дней до конца войны. Ни одна газета не поместила о нём некролога.
Что же касается Вышинского, то он был щедро вознагражден Сталиным. В 1939 году он был избран членом ЦК ВКП(б), академиком и назначен на пост заместителя председателя Совнаркома. В дальнейшем он работал первым заместителем министра, а затем министром иностранных дел – до 1953 года, когда этот пост был возвращён Молотову. Умер Вышинский почти через два года после смерти Сталина, находясь на посту постоянного представителя СССР в ООН.
Политический портрет Вышинского будет не полон, если не сказать, что из репрессий он извлекал не только карьерные, но и корыстные, имущественные выгоды. Так, после ареста Серебрякова, одного из главных обвиняемых на втором московском процессе, Вышинский приобрёл его кооперативную дачу. Получив кооперативный пай Серебрякова, Вышинский перевел дачу на баланс хозяйственного управления Совнаркома и построил рядом с ней ещё одну дачу, обошедшуюся государственной казне в 600 тыс. рублей. После того, как в 1945 году распоряжением Совнаркома за подписью Сталина были подарены новые дачи «особо отличившимся в войне», в том числе Вышинскому, он сдал свою прежнюю дачу в аренду, получив тем самым постоянный источник нетрудового обогащения [231].
XVI
Приговор
Фальсификаторской работе Вышинского посильную помощь оказывало множество лиц, использованных для идеологического обоснования процесса.
Показательны в этом отношении воспоминания Е. А. Гнедина, в обязанности которого входило цензурование сообщений присутствовавших на процессе иностранных журналистов. Когда после первых заседаний суда он обнаружил, что зарубежные корреспонденты отмечают явные несуразности в показаниях Бессонова, то поспешил рассказать об этом Вышинскому, который ответил «чисто деловым образом»: «Хорошо, я переговорю с Сергеем Алексеевичем».
Сам Гнедин ощущал непрочность своего положения, потому что он работал первым секретарём посольства СССР в Берлине в 1935—1937 годах, когда Бессонов занимал там должность советника. Бессонов упомянул на процессе о «нелегальной связи» Гнедина с Бухариным и Радеком, хотя добавил, что «Гнедин был робок и ни в чём не участвовал» [232]. Эти слова не вошли в стенограмму процесса, а Гнедин был арестован лишь спустя год, в связи с попыткой фабрикации «дела Литвинова».
Освещение процесса на страницах советской печати было поручено целой когорте журналистов и литераторов. Писатель Авдеенко, работавший в то время в «Правде», вспоминал, что после его обращения к Кольцову с просьбой получить пропуск на процесс, Кольцов посмотрел на него «с какой-то странной тревогой» и доверительно сказал:
– Зря ты туда рвешься. Не ходи!.. Там такое творится – уму непостижимо. Все говорят одно: Военная коллегия, государственный обвинитель, защита, свидетели и сами подсудимые. Странный процесс. Очень странный. Я сбежал оттуда. Не могу прийти в себя от того, что увидел и услышал.
Авдеенко рассказывал, что эти слова Кольцова он слушал «удивлённо, с нарастающим возмущением, хотя всегда доверял ему всей душой» [233]. Впрочем, на следующий день в «Правде» появилась статья «сбежавшего» с процесса Кольцова под названием «Свора кровавых собак» [234].
Брат Кольцова Борис Ефимов свои отклики на процесс публиковал в форме карикатур. На одной из них была изображена двухголовая тварь (одна голова с лицом Троцкого, другая – с лицом Бухарина) со звериными лапами и шерстью, ведомая на поводке рукой со свастикой [235].
После процесса на всех экранах страны демонстрировался фильм «Приговор суда – приговор народа», в котором была запечатлена обвинительная речь Вышинского. В ней Вышинский превзошёл самого себя, доказывая, что вскрытый на процессе заговор был намного более грандиозным, чем те, о которых шла речь на предыдущих процессах, поскольку он объединил многочисленные подпольные группы троцкистов, правых и националистов из всех республик. Обрушивая на подсудимых потоки самой грязной брани, Вышинский называл их «бандой уголовных преступников… которых даже уголовники третируют, как самых падших, самых последних, презренных, самых растленных из растленных» [236].
В последнем слове большинство подсудимых квалифицировали свои преступления почти в тех же выражениях, которые употреблял Вышинский. Рыков подчёркивал, что он «выдал и разоблачил» всех своих бывших единомышленников, «кто сохранился на моей памяти». Он заявлял, что хочет использовать своё последнее слово для того, чтобы «по мере сил повлиять на тех моих бывших сторонников, которые, может быть, до настоящего времени не арестованы и не разоружились и о которых я не знал или запамятовал… Мне бы хотелось, чтобы… они все поняли, что разоружение, даже с риском каких-нибудь лишений или даже арестов, одно только даёт какое-то облегчение» [237]. Иванов упрекал Бухарина в том, что тот «не договаривает здесь всей правды… потому, что он хочет сохранить те остатки враждебных сил, которые ещё прячутся в своих норах» [238]. Тем самым подсудимые недвусмысленно давали понять, что террор не ослабнет после данного процесса.
Розенгольц говорил, что ему хочется в своём «последнем обращении к людям… вспомнить то, что было хорошего в моей жизни, безусловно хорошего», и в этой связи рассказывал о «той огромной поддержке, которую всегда в гражданской войне оказывал мне Сталин». Заявив, что «мы имеем такой подъём в Советском Союзе, какого не имеется нигде в мире», он в подтверждение этого запел песню «Широка страна моя родная» [239].
Раковский говорил о своей личной дружбе с Троцким, продолжавшейся 34 года, и пожаловался суду лишь на то, что требование прокурора о лишении его свободы на 25 лет не сообразовано с «физиологическими пределами обвиняемого, который находится перед вами» [240].
Суд сохранил жизнь только трём подсудимым, причём двум из них (Раковскому и Плетнёву) были назначены такие сроки заключения, чтобы они могли выйти из тюрьмы, когда им наступит 90 лет. Эти трое подсудимых были расстреляны в октябре 1941 года в Орловской тюрьме, вместе с большой группой других политзаключённых, уничтоженных в преддверии захвата гитлеровцами Орла. За полгода до этого Раковский говорил сотруднику НКВД Аронсону: «Я решил изменить свою тактику: до сих пор я просил лишь о помиловании, но не писал о самом деле. Теперь я напишу заявление с требованием о пересмотре моего дела, с описанием всех „тайн мадридского двора“ – советского следствия. Пусть хоть народ, через чьи руки проходят всякие заявления, знает, как у нас „стряпают“ дутые дела и процессы из-за личной политической мести. Пусть я умру, пусть я труп, но помните… когда-нибудь и трупы заговорят» [241].
Раковский не знал, что «трупы» «заговорили» уже в дни самого процесса – устами Троцкого и зарубежных левых общественных деятелей, не оставивших камня на камне от конструкции московского суда. За рубежом вокруг процесса поднялась острая политическая борьба, в которой голос вольных и невольных подголосков Сталина перекрывался голосами честных политиков и публицистов.
XVII
Международный резонанс процесса
Сталин озаботился тем, чтобы в кратчайший срок проинформировать о процессе зарубежную общественность. Издание английского текста стенографического отчёта было осуществлено такими телеграфными темпами, что через день после окончания процесса эта книга была выпущена в свет. Одновременно на иностранных языках было издано много пропагандистских книг о процессе, в том числе брошюра «Заговор против Советского Союза и международного мира», автором которой был Пономарёв, будущий академик и секретарь ЦК КПСС [242].
Конечно, такого рода книги не были рассчитаны на глав правительств, генеральных штабов и секретных служб фашистских государств, которые лучше, чем кто-либо другой, знали: обвинения «троцкистов» и советских генералов в государственной измене и сговоре с германскими и японскими милитаристскими кругами являются чистейшим вымыслом. Что же касается многих недальновидных политиков буржуазно-демократических государств, то они пришли к такому выводу лишь после второй мировой войны, когда публикация секретных архивов Германии и Японии не оставила камня на камне от фальшивых версий о переговорах Троцкого и троцкистов с фашистскими державами.
Буржуазная печать в своих оценках великой чистки отвечала двояким образом на вопрос, укрепил или ослабил этой чисткой Сталин своё господство. С одной стороны, бросавшиеся в глаза подлоги московских процессов подталкивали к выводу о том, что сама необходимость прибегать к судебным фальсификациям свидетельствует о слабости сталинского режима. С другой стороны, многие аккредитованные в Москве иностранные журналисты помогали Сталину обманывать общественное мнение Запада, заявляя, что в результате расправы с оппозицией и строптивыми генералами сталинское руководство стало более сильным и могущественным, чем когда бы то ни было.
На процессе присутствовало немало иностранных наблюдателей, в том числе представителей зарубежных коммунистических партий, которые, возвратившись на родину, убеждали общественность своих стран в юридической безупречности процесса. Аналогичную функцию выполнял английский лейборист Притт, доверие к свидетельствам которого прибавляло то обстоятельство, что недавно он председательствовал на контрпроцессе по делу о поджоге рейхстага, организованном в Лондоне немецким коммунистом Мюнценбергом. «Первое, что произвело большое впечатление на меня как английского юриста,– писал Притт,– было свободное и непринужденное поведение заключённых. Все они хорошо выглядели… Судебный приговор и прокурор Советского Союза снискали себе добрую славу в крупных державах современного мира».
На удочку организаторов процесса попался и посол США в СССР Дэвис, который в дни суда писал своей дочери: «Процесс показал все элементарные слабости и пороки человеческой природы – личное тщеславие самого худшего образца. Стали явными нити заговора, который чуть было не привёл к свержению существующего правительства» [243]. Дэвис не ограничился изложением впечатлений о процессе своим близким. Он направлял подробные отчёты государственному секретарю США Хэллу, а во время поездки в Англию поделился своими соображениями с Черчиллем, после чего последний заявил, что Дэвис «открыл ему совершенно новый взгляд на обстановку». О своих московских впечатлениях Дэвис написал книгу, по которой в США был снят фильм «Миссия в Москву», в значительной части посвящённый московским процессам.
В отличие от Дэвиса и Притта, большинство людей на Западе, знавших положение в СССР и личности главных подсудимых, испытали сильный шок. Швейцарский писатель Петер Вайс, автор пьесы «Изгнание Троцкого», в книге «Эстетика сопротивления» вспоминал, что многие бойцы Интернациональных бригад в Испании воспринимали московские процессы как фантасмагорию и мучительно размышляли над причинами признаний обвиняемых. Не веря в эти признания, они пытались отыскать в них потайной смысл. «Если Бухарин признает, что выступал с критическими клеветническими речами против партийного руководства,– говорили некоторые из них,– то он хочет привлечь внимание к альтернативе, которую он представляет, тем самым, он противопоставляет большевизм нынешней партийной структуре» [244].
Ромен Роллан, направлявший безрезультатные письма Сталину об освобождении арестованных, в дни процесса писал французскому писателю-коммунисту Ж. Р. Блоку: «Московский процесс для меня – терзание… Резонанс этого события во всём мире, и особенно во Франции и в Америке, будет катастрофическим. Не думают ли лучшие друзья СССР, что надо было бы самым быстрым способом отправить советским властям письмо (закрытое, не предназначенное для печати), заклинающее их подумать о том, какие плачевные последствия для Народного фронта, для сотрудничества коммунистической и социалистической партий, для совместной защиты Испании будет иметь решение, приговаривающее осуждённых к смертной казни? Именно в данный момент, когда ФКП делает всё возможное, чтобы установить объединённый фронт трудящихся разных идейных тенденций, все усилия рискуют быть перечёркнутыми вследствие того морального отзвука, который получит такой приговор. А ведь, наверное, возможно (и было бы нужно) заменить его ссылкой, которая обезвредит осуждённых без того, чтобы возбуждать общественное мнение,– оно и так глубоко смущено» [245].
Процесс вызвал волну протестов во всём мире. С опровержениями выступили все находившиеся за рубежом лица, упомянутые на процессе в качестве «сообщников» подсудимых: меньшевики Дан и Николаевский, эсер Вишняк, левые политические деятели Франции Росмер, Паз, Раппопорт, Суварин, французский промышленник Николь и др.
Особенно много заявлений было сделано в защиту Раковского, которого хорошо знали и высоко ценили социалисты и дипломаты разных стран. Признания Раковского были дезавуированы названными им на процессе лицами. Французский журналист Бюрэ заявил, что во время его пребывания в Москве ему не дали встретиться с Раковским, несмотря на предварительное обещание властей об организации такой встречи. Известная английская филантропка Пейджет сообщила, что в 1934 году встречалась с Раковским в СССР и Японии, но их разговоры касались только вопросов, связанных с деятельностью Международного Красного Креста [246].
Ещё накануне суда руководители II Интернационала и Международной федерации социалистических профсоюзов направили в Москву телеграмму, в которой говорилось: «Мы снова считаем своим долгом обратить внимание советского правительства на тот вред, который наносят делу рабочих всего мира эти процессы и казни. Мы не хотим высказывать сейчас своего мнения об основательности или неосновательности обвинений, какими бы фантастическими они ни казались. Но мы не можем смотреть без тревоги на поведение официальной советской печати, осуждающей всех подсудимых без различия ещё до того, как представлены какие бы то ни было доказательства их вины. Такое поведение представляется нам совершенно противоречащим элементарным принципам правосудия и способным создать атмосферу, вредную для беспристрастного ведения процесса» [247].
В отклике на процесс секретарь Социалистического Интернационала Ф. Адлер обращал внимание на вопиющее противоречие, которое вытекало из действий московских фальсификаторов: «С одной стороны, подсудимых обвиняют на московских процессах в самых отвратительных преступлениях, изображают их прямо-таки какими-то выродками человечества; а с другой стороны, тех же подсудимых выставляют перед всем миром как неких столпов и свидетелей истины не только тогда, когда они обвиняют самих себя, но и тогда, когда они выполняют обязанности клеветников по назначению против других». Адлер приходил к выводу о том, что «никогда ещё нашему идеалу не грозила такая великая опасность, как сейчас, когда фашистские преступники переходят в наступление и, к сожалению, имеют возможность так широко использовать в своих целях те гнусности, которые совершает утвердившаяся в Москве диктатура одержимых» [248].
Лидер бельгийских социалистов Вандервельде подчёркивал, что «рабочие массы в Западной Европе не могут не прийти в волнение, когда они видят, что большинство ветеранов Октябрьской революции посылаются на эшафот» [249].
Болью и отчаянием была проникнута передовая статья органа французской социалистической партии «Попюлэр», написанная Леоном Блюмом. В ней обращалось внимание на то, что московский процесс наносит удар Народному фронту, даёт пищу кампании французской реакции, направленной против франко-советского пакта, и создает в Англии и США течение общественного мнения, враждебное сближению этих стран с СССР. «Люди, имена которых ещё несколько месяцев тому назад фигурировали среди самых крупных в советской истории,– писал Блюм,– сознались в совершении деяний, с реальностью которых не мирится наш разум и совершение которых, как и в предыдущих процессах, было попросту материально невозможно, более того, лживость которых – я имею право добавить это,– морально доказана для нас… Таковы чувства, которые я не могу подавить в себе. Я хорошо знаю, что завтра их будут эксплуатировать общие враги и Советов, и социализма. Но это не моя вина. Зачем же заставляют нас делать выбор между словом, которое становится опасностью, и молчанием, которое было бы позором?» [250]
«Попюлэр» указывал, что московский процесс поставил мировой пролетариат перед трагической альтернативой: «Если обвиняемые действительно повинны в приписываемых им преступлениях, то что же думать о строе, который систематически порождает такого рода разложение руководящих кругов государства рабочей партии? Очевидно, этот строй страдает каким-то органическим внутренним пороком и гниет на корню… Или же – обвиняемые возводят на себя небылицы, они невиновны, они честные революционеры. Что же тогда думать о правительстве, которое инсценирует фальшивые процессы, которое сажает на скамью подсудимых ни в чём не повинных людей, которое истребляет во имя диктатуры одного лица всех лучших людей революции?» [251]
Обобщая отклики мировой общественности, Троцкий писал: «Если во время процесса Радека – Пятакова значительная часть мировой печати колебалась и недоумевала, то во время последнего процесса единодушный вывод общественного мнения гласил: наиболее грандиозный и наиболее наглый подлог в политической истории мира!» [252]
Аналогичные выводы были сделаны левым крылом русской эмиграции. В статье «Международное значение московского процесса» один из лидеров партии меньшевиков Р. Абрамович писал: «С небывалым ещё единодушием вся решительно левая, социалистическая и либеральная, печать всего мира, за исключением казённых коммунистических органов, осудила последний процесс, как сплетение лжи и клеветы, как исторический подлог, как преступление против всех законов пролетарской морали, как осквернение социалистической чести, но прежде всего – как сокрушительный удар по всему мировому социализму. Все без исключения политические группировки, кроме официальных секций Коминтерна, все социалистические и общественные организации, даже те, которые до сих пор явно склонялись на сторону большевизма… ныне единым фронтом выступили против совершаемого Сталиным преступления» [253].
Отмечая, что на московских процессах была представлена картина адских злодеяний, якобы осуществлённых подсудимыми по указке международного капитализма и фашизма, Абрамович писал, что «имеется бесконечно более действительный, бесконечно более рафинированный и прежде всего неизмеримо более эффективный способ нанести русской революции и всей стране поистине непоправимый удар». Этот способ заключается в объявлении советской юстицией перед лицом всего мира, что большевистской партией руководили люди без принципов и убеждений и что «сама Октябрьская революция, это лучезарное солнце мировой революции, была сделана руками германских, японских или английских шпионов (Раковский, Бухарин, Троцкий и др.)». Такая публичная дискредитация русской революции, по словам Абрамовича, больше ослабляла Советский Союз на международной арене и наносила больший вред престижу СССР и делу мирового социализма, чем это могли бы сделать все действительные или вымышленные диверсанты и шпионы [254].