Текст книги "Партия расстрелянных"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
История XX века показала могущественную власть над умами, которую способен обретать коллективный миф, тиражируемый средствами массовой информации. И дело здесь не в отсталости Советского Союза или в каких-то особых свойствах «русской души». Не менее властными оказались в те же годы изуверские мифы о превосходстве «высшей расы» для немецкого народа, прошедшего школу буржуазной демократии. А разве уже в наши дни не обрели власть над умами многих советских людей злобные мифы об изначальной порочности большевистского «утопического эксперимента» или о мировом «масонско-сионистском заговоре»? Разве верхушечная интеллигенция, кичащаяся своим духовным превосходством над народными массами, не поверила в риторику Горбачёва о «судьбоносных преобразованиях» или в демократические устремления Ельцина и благодетельность для страны «рыночных реформ»?
Главные мифы 1937 года – о величии Сталина и о злодейских троцкистских замыслах, будучи неразрывно связанными между собой, на протяжении многих предшествующих лет настойчиво внедрялись в массовое сознание. Их утверждение могло происходить только через реки крови. Ведь культ Сталина не был спонтанным выражением народных чувств. Он разительно противоречил массовым настроениям первых лет революции, ярко переданным Маяковским в поэме «Владимир Ильич Ленин»:
Если б
был он
царствен и божествен,
я б
от ярости
себя не поберёг,
я бы
стал бы
в перекоре шествий
поклонениям
и толпам поперёк.
Я б
нашёл
слова
проклятья громоустого
и пока
растоптан
я
и выкрик мой,
я бросал бы
в небо
богохульства
по Кремлю бы
бомбами
метал:
долой! [630], [631]
Чтобы насадить сталинский культ – эту разновидность светской религии – тоталитарный режим должен был вытравить такие настроения, уничтожить тех, кто был способен встать «поклонениям и толпам поперек». К таким людям относились прежде всего троцкисты, чьё влияние распространялось на множество советских людей. И если герой романа А. Рыбакова «Страх» двадцатилетний Саша Панкратов разобрался в подлинной сущности московских процессов, то лишь потому, что в сибирской ссылке он общался с троцкистами, раскрывшими ему на многое глаза. Во время чтения судебных отчётов Саша вспоминал о несломленной оппозиционерке Звягуро, которая «всё понимала. А он спорил с ней, когда она говорила, что Сталин хуже уголовника, кого угодно убьёт, если понадобится. Оправдываются её предсказания» [632].
В известном смысле Саше было легче понять правду, чем более взрослым членам партии, которых правящая фракция с 1923 года проводила через длительную череду «антитроцкистских» кампаний. Даже такой искушённый в политике человек, как Раскольников, нашедший в себе силы порвать со Сталиным, в своих зарубежных выступлениях оговаривался, что далёк от троцкизма. Между тем, подобно мольеровскому герою, не ведавшему, что он говорит прозой, он по сути повторял «троцкистскую» критику сталинизма.
Многие тысячи людей усвоили десятилетиями вбивавшуюся в их головы ложь о троцкизме как антипартийном и антисоветском течении. Отсюда было недалеко и до принятия «подтверждённого» московскими процессами тезиса: каждый троцкист – преступник, способный к измене, шпионажу и вредительству. Эти настроения при всей их абсурдности доминировали на партийных собраниях 1937 года, где каждому коммунисту вменялось в обязанность принять активное участие в розыске троцкистов. Одно из таких собраний выразительно описано Г. Баклановым в повести «Июль 41 года» – через восприятие её главного героя Щербатова:
«Тогда собрания шли часто… И вот на таком собрании капитан, один из его командиров рот, тихий, бесцветный человек, вдруг попросил слова… Он говорил глуховато, званием он был младше многих, но с тем, что он говорил на этой трибуне, он как бы поднялся над всеми. И каждый вслушивался, понимая, что сейчас должно что-то произойти.
– Давайте спросим себя, как коммунист коммуниста, спросим, положа руку на сердце: всегда ли мы искренни перед партией?.. Нет, товарищи! Не всегда! Вот среди нас сидит полковник…
Тут он впервые поднял голову и посмотрел в зал. И Щербатов увидел его глаза, глаза своего подчинённого, столько раз опускавшиеся перед ним. Сейчас это были глаза человека, для которого уже нет запретного, который переступил и не остановится ни перед чем. Взгляд их, поднимаясь, прошёл по рядам.
– …Вон там в углу сидит полковник Масенко.
И весь зал обернулся туда, куда указал палец с трибуны, и каждый, кто знал Масенко и кто не знал его в лицо, сразу увидел его: белый, пригвождённый, сидел он, чем-то незримым сразу отделившись от всех.
– А ведь вы неискренни перед партией, товарищ Масенко!.. В двадцать седьмом году, помните, вы присутствовали на собрании троцкистов? Зачем скрывать от нас такой факт своей биографии?
А по проходу уже шёл, почти бежал пожилой полковник Масенко, рукой тянулся к президиуму, делал негодующие, отрицательные жесты… То, что чувствовал каждый сейчас, Щербатов чувствовал в себе. Подумать, Масенко. Приятный скромный человек с боевой биографией. Троцкист!.. Вот уж невозможно было предположить…
А Масенко на трибуне непримиримо, угрожающе тряс щеками, и постепенно из-за общего шума поражённых открывшимся людей стал всё-таки слышен его голос:
– Я был. Да. Я был послан… Я по заданию партии (в 1927 году на фракционные собрания оппозиции действительно засылались провокаторы и доносчики.– В. Р.)… А вы, голубчик… Вы как же? Вы почему меня видели там? Как вы там были? И я ещё скажу. Я сам хотел сказать… выйти. Я назову…– Зал затих.– Вот… вот, пожалуйста. Капитан Городницкий был тогда… посещал. Полковник Фомин.
Тишина была полной. И над этой тишиной, над головами всё выше поднимался трясущийся палец Масенко. Слепо щурясь, он выбирал кого-то ещё:
– Вот… Сейчас… Вот…
И вдруг палец остановился на Щербатове. В ту долю секунды, пока поворачивался к нему зал, Щербатов успел пережить всё. Он, ни в чём не замешанный, ни в чём не виноватый, со страшной ясностью ощутил вдруг, как вся его жизнь может быть зачёркнута крест-накрест, если палец остановится на нём. Надо было встать, сказать, но он сидел перед надвигавшимся, оцепенение сковывало его. А потом вместе со всеми, он обернулся на того, на кого, перенесясь, указал трясущийся палец Масенко» [633].
Сегодня в этой сцене изумляет и потрясает всё – и то непомерное значение, которое приобрело участие во фракционном собрании десятилетней давности, и утрата человеческого облика и достоинства перед лицом такого обвинения командирами, не раз глядевшими в лицо смерти, и готовность отдать на заклание любого, чья малейшая причастность к бывшей оппозиции будет обнаружена, и смертельный ужас тех, кто знал за собой эту роковую вину, и остервенение зала при известии о малейшем подозрении в причастности к троцкистам, и бессилие перед ложным доносом, даже открыто высказанным на собрании.
Но именно так велась «борьба с троцкизмом» в 1937 году.
Гигантское разобщение людей, отравленных взаимной подозрительностью и натаскиваемых на ложь и клевету, благоприятствовало тому, что в дело вступили, говоря словами Хрущёва, «просто шарлатаны, которые избрали для себя профессией разоблачение врагов народа». В этой связи Хрущёв рассказывал случай, ставший «анекдотом, который по всей Украине передавался из уст в уста». На одном собрании какая-то женщина, указав пальцем на коммуниста Медведя, закричала: «Я этого человека не знаю, но по глазам его вижу, что он враг народа». Медведь, не растерявшись, нашёл единственно подходящий ответ: «Я эту женщину, которая сейчас выступила против меня, не знаю, но по глазам вижу, что она проститутка» (Хрущёв добавлял к этому, что Медведь «употребил слово более выразительное»). Самое же страшное состояло в том, что Хрущёв считал: лишь такая «находчивость» спасла Медведя; «если бы Медведь стал доказывать, что он не враг народа, а честный человек, то навлёк бы на себя подозрения» [634].
Убеждение, что принадлежность даже в отдалённом прошлом к оппозиции является непререкаемой виной человека, за которую он заслуживает расправы, определяла логику поведения даже тех, кто отваживался на заступничество за исключённых и арестованных. Основным аргументом людей, защищавших своих товарищей, было заверение, что они никогда не участвовали ни в каких оппозициях, напротив – всегда боролись с ними.
Даже в приватных разговорах между близкими людьми сомнение в виновности арестованных нередко расценивалось, как «троцкистская клевета». Когда Эренбург, возвратившийся из Москвы в Испанию, сказал своему другу Савичу: «Трудно понять, почему каждый день забирают людей, ни в чём не повинных», тот ответил вопросом: «Ты что – троцкистом стал?» [635]
Всемирно-историческое заблуждение, связанное с убеждённостью в справедливости сталинистских квалификаций «троцкизма», сохранилось у многих партийных «ортодоксов» даже после многолетнего пребывания в лагерях. Когда П. В. Аксёнов, делегат XVI и XVII съездов партии, председатель Казанского горсовета, вернулся на свободу, то бывший секретарь партколлегии Татарской КПК Бейлин, принимавший активное участие в его исключении из партии и тоже проведший около двадцати лет в лагерях, написал ему: «Я от души рад, что Вы вернулись живым». В ответном письме Бейлину Аксёнов писал: «Фактически Вы были одним из самых выдающихся охотников за ведьмами. Усердие Ваше было настолько велико, что, когда не попадались настоящие ведьмы, Вы вылавливали всех, кто попадал к Вам в руки, приклеивали ярлыки, предавали анафеме. Я сам и моя семья были жертвами Вашей неутомимой деятельности… А ведь Вы и Лепа [в 1937 году – первый секретарь Татарского обкома партии] знали меня достаточно хорошо, чтобы не причислять к троцкистам… Во всей этой истории меня занимает не столько моя личная судьба, сколько выяснение причин – почему наша партия оказалась безоружной. Меня интересует вопрос: как опытные борцы партии – Лепа, Бейлин, Вольфович и многие, многие другие – вдруг потеряли большевистское чутьё и, очертя голову, бросились рубить коммунистов» [636].
На эти трагические вопросы Аксёнов не мог найти ответа, потому что в самой их постановке руководствовался сталинистской логикой. Он упрекал Бейлина и других за то, что они причислили его не к шпионам, вредителям, террористам, а именно и только к троцкистам («настоящим ведьмам»). Как видно из содержания письма, даже спустя четверть века после 1937 года Аксёнов считал, что «большевистское чутьё» у «охотников за ведьмами» не было бы утрачено, если бы оно было направлено на расправу только с подлинными троцкистами; таких людей, по мысли Аксёнова, можно было и следовало «рубить».
Подобная логика заставляла при размышлениях о трагедии, пережитой партией и народом, вращаться в порочном кругу недоумений даже лиц, осознавших преступность сталинского режима. В романе Солженицына «Раковый корпус» старый большевик Шулубин делится мучащими его вопросами: «Скажите, в чём причина чередования этих периодов Истории? В одном и том же народе за какие-нибудь десять лет спадает вся общественная энергия, и импульсы доблести, сменивши знак, становятся импульсами трусости… Ведь как же я смело разгонял в Тамбове эсероменьшевистскую думу, хотя только и было у нас – два пальца в рот и свистеть. Я – участник гражданской войны. Ведь мы же ничуть не берегли свою жизнь! Да мы просто счастливы были отдать её за мировую революцию! Что с нами сделалось? Как же мы могли поддаться?.. Ну хорошо, я – маленький человек, но Надежда Константиновна Крупская? Что ж она – не понимала, не видела? Почему она не возвысила голос? Столько бы стоило одно её выступление для всех нас, даже если б оно обошлось ей в жизнь? Да может быть мы бы все переменились, все уперлись – и дальше бы не пошло? А Орджоникидзе? – ведь это был орёл! – ни Шлиссельбургом, ни каторгой его не взяли – что же удержало его один раз, один раз выступить вслух против Сталина?» [637]
При всей искренности боли, испытываемой Шулубиным, в его рассуждениях содержится немало невольного лукавства – даже перед самим собой. Ему как бы неведомо, что сам он, как и чтимые им люди, постепенно утрачивали своё мужество и принципиальность задолго до 1937 года – в ходе внутрипартийной борьбы, где с самого начала оружием большинства была беспринципность и безжалостность по отношению к своим недавним товарищам.
Зачастую только в лагерях, где люди оказывались вырванными из атмосферы привычного казённого лицемерия и на поверхность выступало глубоко хранимое в тайниках сознания, многие коммунисты отказывались от суждений, долгие годы казавшихся им аксиомами. В этом смысле интересны воспоминания И. Фильштинского о встрече в лагере с «одним из старых каторжан набора тридцатых годов» – Ворониным (фамилия этого человека, как указывает автор, изменена). В двадцатые годы Воронин был парторгом большого ленинградского завода, а затем – секретарём одного из ленинградских райкомов, где вёл непримиримую борьбу с оппозицией (по его словам, он имел в 1928 году специальное задание от обкома: собирать и уничтожать литературу, распространявшуюся троцкистами). Закончил он свою партийную карьеру в Архангельске, куда был направлен для «выкорчёвывания остатков троцкистско-бухаринской оппозиции». На вопрос о причинах своего ареста Воронин отвечал: «Смена опоры… Сталину нужно было убрать всех нас и повсюду насадить преданных ему людей. Это закон революционного процесса. Ведь сказано: „Революцию задумывают мечтатели, осуществляют герои, а плодами её пользуются подлецы“. Наша революция не составляет исключения» [638].
Абстрактные рассуждения Воронина о «законе революционного процесса» столь же неубедительны, как и взволнованные возгласы Шулубина. Куда убедительней выглядят его суждения в споре с более молодым заключённым Ш., которого Фильштинский называет «государственным придурком новой формации, чуждым и даже враждебным былым революционным идеям всеобщего эгалитаризма». Ш., ставший в 1938 году «восходящей звездой на партийном Олимпе», выступал главным обвинителем Воронина как человека, имевшего «связи с троцкистами». Между Ворониным и Ш., арестованным в 1949 году по «ленинградскому делу», часто возникали политические споры.
«– Вы породили целое поколение стяжателей и воров, отступили от наших партийных идеалов,– кричал обычно сдержанный, когда речь шла о политических вопросах, Воронин,– помогли Сталину разгромить старую партийную гвардию, а сами стали омещанившимися чиновниками. Вами движут только корыстные интересы, ради них вы готовы на любую подлость, уничтожали сотни тысяч преданных делу Ленина, обвиняли кого попало в троцкизме.
– А вы что, были святыми, щадили своих противников? – кричал в ответ Ш.– Не громили тех же троцкистов и прочих уклонистов?.. Вы превратили партию и народ в послушное стадо, а теперь кричите о нашем цинизме… Вы утверждаете, что действовали бескорыстно. А разве вы не жили боярами с вашими привилегированными магазинами, когда страна голодала из-за ваших экспериментов? А мы последовали вашему примеру и старались жить послаще» [639].
Конечно, в упреках Воронина много справедливого. Его поколение и впрямь не было заражено вирусом цинизма и корыстолюбия в такой степени, как поколение, пришедшее ему на смену. Но и в рассуждениях Ш. тоже немало истины. Беспощадность людей типа Воронина по отношению к своим товарищам по партии, их пользование «положенными» привилегиями проложили дорогу следующему поколению аппаратчиков, в сознании которых уже ничего большевистского не осталось. Да и сам Воронин видел вину своих палачей лишь в том, что они «обвиняли кого попало в троцкизме». Очевидно, подобно Аксёнову, он считал, что подлинные троцкисты заслуживали своей участи.
Критическое отношение к собственному поведению в годы великой чистки проявилось у многих сталинистов лишь после многолетнего пребывания в тюрьмах и лагерях. Так, Е. А. Гнедин, цензурировавший на московских процессах сообщения иностранных корреспондентов, утверждал, что среди известных ему людей, «безусловно честных, а были среди них люди и весьма проницательные,– не знал ни одного, кто решился бы взять на себя бремя последних логических выводов из анализа тогдашних политических событий, в частности судебных процессов» [640].
Понятно, что среди бюрократов, прикосновенных к «тайнам» московских процессов, не могло оказаться людей, которые, как писал Гнедин, «решились бы взять на себя это бремя». Однако ссылка на поведение своего окружения не может служить самооправданием. К этой мысли приближался и сам Гнедин, когда писал о собственном поведении: «Я поступал в соответствии со своими обязанностями и ставил интересы государства, его внешнеполитический престиж выше истины. Наивно было бы винить теперь себя за это, но как не вспомнить, что в эти же самые дни в соседнем здании в НКВД следователи, в свою очередь, во имя интересов государства – как они их понимали – пренебрегали истиной и вымогали показания от невинных людей» [641]. Таким образом, сознательное надругательство над истиной во имя «выполнения своих обязанностей» Гнедин справедливо ставил в один ряд с поведением следователей-садистов.
Я попытался рассмотреть свидетельства самых разных людей, в результате чего вырисовывается картина крайней психологической и нравственной неоднородности партии в годы великой чистки. Эта неоднородность «преодолевалась» по мере уничтожения носителей большевистского сознания. Такая эволюция массовых политических настроений – от приверженности большевистским идеалам к полной идейной опустошённости – уловлена писателем Н. Нароковым, эмигрировавшим в 1944 году на Запад. Некоторые суждения его романа «Мнимые величины» сегодня воспринимаются как проницательные исторические прогнозы. Это относится, например, к словам, которыми начальник областного управления НКВД в подпитии и порыве откровенности делится со своим заместителем: «Только не сомневайся: если нашей коммунистической партии завтра прикажут выкинуть из Мавзолея труп Ленина, проклясть Карла Маркса и заплевать коммунизм, так она и выкинет, и проклянет, и заплюёт» [642]. Эти слова, едва ли применимые к обстановке 1937 года, как нельзя лучше характеризуют поведение многих партократов более позднего времени, устроивших в конце 80-х – начале 90-х годов настоящий шабаш вокруг имён Маркса и Ленина, равно как и вокруг самой коммунистической идеи.
Уже в 50-е годы многие большевики, вышедшие из лагерей, с горечью убеждались в том, что партия, которой они отдали всю свою жизнь, осталась прежней только по названию. В этом отношении примечателен рассказ Адамовой-Слиозберг о старой большевичке, к сыновьям которой пришёл их заводской товарищ – член парткома. Узнав, что их мать состояла в партии с 1916 года, он стал уговаривать её восстановиться в партии, прельщая персональной пенсией союзного значения и другими льготами. «Маша помолчала, а потом ответила: нет, я была не в вашей партии, я была совсем в другой» [643].
Для большевиков, даже прошедших невредимыми через лихолетье 30-х годов, правда о великой чистке не явилась откровением. Уже спустя три месяца после смерти Сталина старый большевик Линде писал Г. И. Петровскому: «Не пора ли дать спокойную старость жертвам 1937—1938 годов?.. С другой стороны: выросли дети этих жертв… и все они должны притворяться, что их отцы и матери были врагами народа. Разве это не нетерпимая ложь?!» [644]
После ознакомления с докладом Хрущёва на XX съезде Линде послал Петровскому письмо, в котором выходил на широкие обобщения, касавшиеся не только сталинских преступлений, но и сложившегося в стране политического режима в целом: «За это время столько нового,– писал он.– Правда, не для нас с Вами. Но сейчас это стало уже известно и для широких партийных масс… А вдумайтесь глубже во все внешние проявления: синие жандармские фуражки, милиция по форме старых городовых, золотые погоны, каких нет даже у наших врагов, яркая форма чиновников, щедрость для верхов, для чинов органов безопасности и прочая, прочая мишура. Только ли это мишура или попытка вернуться к старому?.. Зло причинено ужасное. Жалко не только людей, погибших в расцвете сил и талантов, обидно за партию, нашу честную и любимую партию, которой мы отдали и молодость и зрелую жизнь и которую так гнусно изнасиловали! У меня много дел по реабилитации погибших товарищей, ведь иногда только я являюсь живым свидетелем человеческой жизни, загубленной зря. Только уж очень долго проходит эта реабилитация» [645].
В архиве Петровского хранится много подобных писем от товарищей по партии, в том числе от репрессированных, которые до XX съезда проявляли нерешительность даже в просьбах о заступничестве. Так, И. Г. Рогачевский писал из Магадана в январе 1956 года: «Если Вы не сможете или не захотите по каким-либо соображениям помочь мне,– большая просьба: это письмо никуда не пересылайте, а уничтожьте» [646].
За всем этим остаётся один из кардинальных вопросов, неизбежно встающих при осмыслении великой чистки: существовало ли в партии и стране какое-либо действительное сопротивление сталинизму? Имелись ли среди жертв великой чистки люди, «виновные» в умыслах и действиях против сталинского режима?
XXXII
Были ли виновные?
Почти во всех работах о великий чистке, принадлежащих авторам самой разной политической ориентации, в качестве аксиомы принимается тезис об абсолютной произвольности сталинских репрессий. Суждения, согласно которым в СССР в 30-е годы не было ни врагов Советской власти, ни коммунистических противников сталинского тоталитаризма, парадоксальным образом разделялись и антикоммунистами, и официальными советскими критиками «культа личности».
Доля истины в этой версии заключается в том, что в 30-е годы в Советском Союзе не существовало организационно оформленных сил капиталистической реставрации. Если бы монархисты и белогвардейцы вели какую-то политическую борьбу внутри страны, описанию их «подвигов», конечно, нашлось бы место на страницах эмигрантской печати и в работах западных советологов. Однако до сих пор никаких подобных свидетельств не обнародовано.
Ненависть врагов Октябрьской революции и Советской власти, находившихся в СССР, была глубоко затаённой. Она открыто обнаружилась лишь в годы Отечественной войны, выразившись в открытом пособничестве фашистским интервентам, затем проявилась в идеологической форме – в сочинениях правого крыла диссидентов 60-х – 80-х годов и, наконец, выплеснулась в период «перестройки» и «реформ», когда соответствующие силы получили возможность своего политического оформления.
Вместе с тем в 30-е годы советское общество отнюдь не было всецело оцепеневшим от сталинских репрессий. Существовали разные уровни сопротивления сталинизму. Известно множество случаев, когда советские люди, рискуя собственной жизнью, отстаивали доброе имя своих оклеветанных товарищей. Это был, так сказать, первый уровень противостояния сталинизму и его репрессивной машине. Но были и иные, более высокие уровни такого противостояния, рождавшегося в основном в большевистской среде. Оно шло не только со стороны действительных троцкистов. Неведомо для себя к троцкистским идеям приходили и многие другие члены партии, сохранявшие большевистский тип социального сознания и возмущённые поруганием принципов Октябрьской революции.
Ставшие ныне доступными мемуары очевидцев и участников событий тех лет, равно как и опубликованные материалы следственных дел опровергают концепцию книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», согласно которой всё население СССР состояло из «кроликов», не отваживавшихся на какое-либо сопротивление насилию и произволу, и все аресты осуществлялись без всякого основания. Нагнетая такого рода представления, Солженицын приводит многочисленные примеры жестоких приговоров по нелепым и ничтожным поводам: портной воткнул в газету иголку, которая попала в глаз на портрете Кагановича; сторож, который нёс тяжёлый бюст Сталина в клуб, обернул его ремнем, зацепившим Сталина за шею; матрос продал англичанину зажигалку; старшеклассники, боровшиеся в колхозном клубе, нечаянно сорвали со стены плакат и т. д. [647]
По мнению Солженицына, «струйка политической молодёжи» потекла лишь, «кажется, с 43—44 года, когда возникли первые школьные политические кружки, распространявшие антисталинские листовки» [648], [649].
Применительно к 30-м годам Солженицын делает исключение только для троцкистов, которые, по его словам, были «чистокровные политические, этого у них не отнять». Всех остальных коммунистов он называет «ортодоксами», которые якобы даже в тюрьмах и лагерях сохраняли преданность Сталину и сталинизму. В этой среде он находит лишь немногие исключения, известные ему не по личным наблюдениям, а по рассказам заключённых, прошедших через застенки НКВД в 1937—1938 годах. Он упоминает о коммунистах, которые «плевали на деньги, на всё личное» и для которых, несмотря на все пройденные испытания, «коммунистическая вера была внутренней, иногда единственными смыслом оставшейся жизни». Одним из таких людей был белорусский цензор Яшкевич, который «хрипел в углу камеры, что Сталин – никакая не правая рука Ленина, а – собака, и пока он не подохнет – добра не будет». Солженицын приводит и дошедший до него рассказ о венгерском эмигранте Сабо, командире партизанского отряда в годы гражданской войны, который говорил своим сокамерникам: «был бы на свободе – собрал бы сейчас своих партизан, поднял бы Сибирь, пошёл на Москву и разогнал бы всю сволочь».
При всём этом Солженицын утверждает, что прозрение даже таких коммунистов наступало только в тюремных камерах и «бороться из них не пробовал никто… хотя бы на день раньше своего ареста» [650]. Утверждению этой версии, согласно которой все большевики слепо верили в Сталина и сталинский социализм, способствовали следующие обстоятельства. Наиболее активные оппозиционеры дополнительно просеивались в тюрьмах и лагерях через плотный фильтр сексотов. Признание – даже в приватном разговоре – в своей верности троцкистским убеждениям грозило немедленным расстрелом. Даже после смерти Сталина рассказать что-либо о своей прежней оппозиционной деятельности – значило обречь себя в лучшем случае на сохранение судимости. Поэтому в мемуарах уцелевших троцкистов крайне скупо рассказывается об их оппозиционной (легальной и нелегальной) работе.
Совсем иная, нежели у Солженицына, картина политических настроений встаёт при обращении к следственным делам 1937—1938 годов. Такого рода свидетельств было бы несравненно больше, если бы «свободная» и «независимая» «демократическая» пресса не использовала рассекречивание российских архивов для того, чтобы переключить внимание с фактов сопротивления сталинизму на бесплодные поиски документов, компрометирующих Ленина и большевиков революционной поры.
Однако даже сравнительно немногочисленные публикации недавнего времени позволяют внести существенные коррективы в традиционную трактовку великой чистки. Остановимся в этой связи на следственном и судебном деле выдающегося советского физика Л. Д. Ландау.
Казалось бы, молодой беспартийный учёный, всецело увлечённый своей работой, должен был быть далёк от политики, и его арест мог служить примером абсолютной произвольности политических репрессий. Однако из следственного дела Ландау мы узнаем, что он признал своё участие в изготовлении антисталинской листовки. Проходивший по тому же делу коллега Ландау – коммунист Корец, проведший два десятилетия в тюрьмах и лагерях, рассказывал впоследствии, что им был составлен текст этой листовки, предназначавшейся для распространения в колоннах демонстрантов 1 мая 1938 года.
Содержание листовки, не менее радикальной, чем документы троцкистов и рютинцев, заслуживает того, чтобы привести её целиком.
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Товарищи!
Великое дело Октябрьской революции подло предано. Страна затоплена потоками крови и грязи. Миллионы невинных людей брошены в тюрьмы, и никто не может знать, когда придёт его очередь. Хозяйство разваливается. Надвигается голод.
Разве вы не видите, товарищи, что сталинская клика совершила фашистский переворот. Социализм остался только на страницах окончательно изолгавшихся газет. В своей бешеной ненависти к настоящему социализму Сталин сравнился с Гитлером и Муссолини. Разрушая ради сохранения своей власти страну, Сталин превращает её в лёгкую добычу озверелого немецкого фашизма.
Единственный выход для рабочего класса и всех трудящихся нашей страны – это решительная борьба против сталинского и гитлеровского фашизма, борьба за социализм.
Товарищи, организуйтесь! Не бойтесь палачей из НКВД. Они способны только избивать беззащитных заключённых, ловить ни о чём не подозревающих невинных людей, разворовывать народное имущество и выдумывать нелепые судебные процессы о несуществующих заговорах. Товарищи, вступайте в Антифашистскую Рабочую Партию. Налаживайте связь с её Московским Комитетом. Организуйте на предприятиях группы АРП. Налаживайте подпольную технику. Агитацией и пропагандой подготавливайте массовое движение за социализм.
Сталинский фашизм держится только на нашей неорганизованности.
Пролетариат нашей страны, сбросивший власть царя и капиталистов, сумеет сбросить фашистского диктатора и его клику» [651].
Даже согласно ныне существующему российскому законодательству, эта листовка не может быть квалифицирована иначе как призыв к насильственному ниспровержению власти (точнее – правящей верхушки).
Особое совещание приговорило Ландау по совокупности предъявленных ему обвинений (к его действительным поступкам было добавлено и придуманное следствием обвинение во вредительстве) к восьми годам тюремного заключения. Сам факт вынесения такого относительно мягкого по тем временам приговора косвенно свидетельствует о том, что изготовление листовки с открытым призывом к ниспровержению сталинской клики не рассматривалось «органами» как некое исключительное событие.
В архивах НКВД найдены и многие другие листовки, содержащие не менее беспощадные оценки сталинского режима, чем листовка Кореца – Ландау:
«Уважаемый товарищ! Вам, вероятно, как и всем мыслящим людям, стало безумно тяжело жить. Средневековый террор, сотни тысяч замученных НКВД и расстрелянных безвинных людей, лучших, преданнейших работников Советской власти – это только часть того, что ещё предстоит!!! Руководители Политбюро – или психически больные, или наймиты фашизма, стремящиеся восстановить против социализма весь народ. Они не слушают и не знают, что за последние годы от Советской власти из-за этих методов управления отшатнулись миллионы и друзья стали заклятыми врагами».