Текст книги "Партия расстрелянных"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Троцкий напоминал, что с середины 20-х годов Ягода руководил полицейскими преследованиями, арестами и высылками оппозиционеров. Он был организатором первых расстрелов троцкистов в 1929 году. Вместе с Вышинским он подготовил сенсационные процессы, прошедшие после убийства Кирова, вплоть до второго процесса Зиновьева и Каменева в августе 1936 года. «Система чистосердечных покаяний войдёт в историю как изобретение Генриха Ягоды» [141].
Помимо этого, в руках Ягоды сосредоточивалась охрана Кремля, в том числе охрана Сталина. Члены Политбюро не могли сделать ни шагу без приставленной к ним Ягодой «личной охраны». Во всех ведомствах, которыми они руководили, Ягода насадил тысячи тайных информаторов. Он составил для Сталина досье с порочащими фактами биографии всех высших руководителей партии, установил на их квартирах и дачах замаскированные микрофоны. Естественно, что «ближайшие соратники» Сталина не могли относиться к Ягоде иначе, как с ненавистью. Ворошилов вёл затяжную борьбу с созданными Ягодой во всех воинских частях особыми отделами НКВД, занимавшимися слежкой за армейскими командирами. По свидетельству Орлова, Каганович дал Ягоде кличку «Фуше», указывающую на его схожесть с наполеоновским министром тайной полиции. В 30-е годы в Советском Союзе был опубликован перевод книги С. Цвейга о Фуше, которая произвела большое впечатление на Сталина и его окружение. В узком кругу Сталин говорил с восхищением о Фуше, пережившем четыре режима: якобинцев, директории, Наполеона и реставрации, неизменно оставаясь на высоких постах. Разумеется, официальная оценка Фуше была принципиально иной, и потому Вышинский в обвинительной речи цитировал обширные отрывки из книги Цвейга, чтобы доказать, что Ягода следовал «старой предательской двурушнической школе политического карьериста и бесчестного негодяя… Жозефа Фуше» [142].
По свидетельству Орлова, члены Политбюро ещё в начале 30-х годов пытались уговорить Сталина убрать Ягоду. По их настоянию в 1931 году в ОГПУ был направлен старый большевик Акулов, который, как предполагалось, вскоре возглавит это учреждение. Однако Ягоде удалось убедить Сталина перевести Акулова на другую работу [143]. В 1935 году Сталин присвоил Ягоде звание генерального комиссара госбезопасности, равнозначное маршальскому званию в армии, и поселил его в Кремле. «В лице Ягоды,– писал Троцкий,– возвышалось заведомое для всех и всеми презираемое ничтожество. Старые революционеры переглядывались с возмущением. Даже в покорном Политбюро пытались сопротивляться. Но какая-то тайна связывала Сталина с Ягодой и, казалось, навсегда» [144].
Эта таинственная связь оборвалась после снятия Ягоды с поста наркома внутренних дел в сентябре 1936 года и его ареста в марте 1937 года. Официальное сообщение о падении Ягоды было выдержано в высокопарных тонах. В нём говорилось, что Ягода «отрешён от должности» ввиду обнаруженных за ним должностных преступлений уголовного характера [145].
Для новой судебной конструкции Ягода понадобился уже не как зодчий, а как материал. Правда, вплоть до процесса «право-троцкистского блока» в советской печати ни единым словом не упоминалось о его участии в совместном заговоре троцкистов, правых и военных. «Ни Ягода, ни общественное мнение для этого ещё не созрели, и не было уверенности, что Вышинский сможет с успехом показать нового клиента публике». Сообщалось лишь о его разнузданном образе жизни, казнокрадстве и т. п. «Верны ли были эти обвинения? – писал Троцкий.– В отношении Ягоды это можно допустить вполне. Карьерист, циник, мелкий деспот, он не был, конечно, образцом добродетели и в личной жизни. Надо лишь прибавить, что, если он позволил своим инстинктам разнуздаться до пределов преступности, то только потому, что был уверен в полной своей безнаказанности. Образ жизни Ягоды был к тому же известен в Москве давно, в том числе и самому Сталину. Все факты, порочащие советских сановников, собираются Сталиным с научной тщательностью и составляют особый архив, откуда извлекаются по частям, в меру политической необходимости. Пробил час, когда Ягоду надо было нравственно сломить. Это было достигнуто скандальными разоблачениями относительно его личной жизни. После такого рода обработки в течение нескольких месяцев бывший глава ГПУ оказался перед альтернативой: быть расстрелянным в качестве расхитителя государственных средств или, может быть, спасти свою жизнь в качестве мнимого заговорщика. Ягода сделал свой выбор и был включен в список 21-го. Мир узнал, наконец, что Ягода расстреливал троцкистов только для „маскировки“; на самом же деле был их союзником и агентом».
При всём этом оставался вопрос: «Кому и зачем понадобилось, однако, столь невероятное и столь компрометирующее усложнение и без того запутанной судебной амальгамы?.. Должна была быть какая-то конкретная, непосредственная и крайне острая причина, которая заставила Сталина не остановиться перед превращением своего агента № 1 в агента Троцкого» [146].
Троцкий считал, что эта причина была раскрыта самим Ягодой на его допросе в суде, когда он сообщил: он дал своим подчинённым в Ленинграде указание «не препятствовать совершению террористического акта над Кировым». Такое распоряжение, исходящее от главы НКВД, было равносильно приказу организовать убийство Кирова.
Это убийство стало исходным пунктом для обвинения всей оппозиции в терроризме. Чем больше ставилось процессов по делу об убийстве Кирова, тем настойчивей стучался во все головы вопрос: «Кому это нужно?» Ставшие известными обстоятельства убийства явно указывали на участие в нём НКВД. Сталин вначале пытался выдать общественному мнению второстепенных исполнителей – руководителей Ленинградского управления НКВД. Однако в московских верхах крепло подозрение, что дело не обошлось без участия Ягоды, который в свою очередь мог действовать только по указанию Сталина. «Подозрение проникало во всё более широкие круги, превращаясь в уверенность. Сталину стало совершенно необходимо оторваться от Ягоды, создать между собою и Ягодой глубокий ров и по возможности свалить в этот ров труп Ягоды… Так объясняется наиболее необъяснимое в нынешнем процессе: показание бывшего шефа ГПУ о том, что он участвовал в убийстве Кирова по „инструкциям Троцкого“. Кто поймёт эту наиболее скрытую из всех пружин процесса, тот без труда поймёт всё остальное» [147].
Решив пожертвовать своим сотрудником № 1, который слишком много знал, Сталин добился при этом некоторых дополнительных выгод: «за обещание помилования Ягода взял на себя на суде личную ответственность за преступления, в которых молва подозревала Сталина. Обещание, конечно, не было выполнено: Ягоду расстреляли, чтоб тем лучше доказать непримиримость Сталина в вопросах морали и права» [148].
Троцкий указывал, что «из всех обвиняемых Ягода один заслужил несомненно суровой кары, хотя совсем не за те преступления, в каких обвиняется» [149]. К характеристике действительных преступлений Ягоды невольно приблизился Вышинский, сравнивший Ягоду с известным американским гангстером Аль Капоне. «Никакой вредитель не мог бы сделать более опасного сопоставления! – замечал по этому поводу Троцкий.– Аль Капоне не был в Соединенных Штатах начальником полиции. Между тем Ягода свыше 10 лет стоял во главе ГПУ и был ближайшим сотрудником Сталина… И так велика была власть Ягоды, что даже высокопоставленные врачи Кремля не решались разоблачить Капоне, а покорно выполняли его приказания… Выходит, что Советским Союзом неограниченно правил Капоне. Правда, сейчас его место занял Ежов. Но где гарантия, что он лучше? В обстановке тоталитарного деспотизма, при задушенном общественном мнении, при полном отсутствии контроля меняются только имена гангстеров, но система остаётся» [150].
Разумеется, прокурор поставил Ягоде в вину и не совершённые им преступления, в которых традиционно обвинялись жертвы московских процессов. Однако, когда речь заходила об этих преступлениях, поведение Ягоды нередко ставило Вышинского в тупик. Так, отвергая обвинение в убийстве Менжинского и Максима Пешкова, Ягода в ответ на вопросы прокурора, почему он признал это на предварительном следствии, несколько раз повторил: «Разрешите на этот вопрос не ответить» [151].
Отказываясь признать обвинения в шпионской деятельности, Ягода заявил прокурору: «Если бы я был шпионом, то уверяю вас, что десятки государств вынуждены были бы распустить свои разведки (в Советском Союзе.– В. Р.)» [152]. Эти слова в газетном отчёте не были приведены и только после публикации их иностранными корреспондентами, присутствовавшими на процессе, были включены в стенографический отчёт.
С «делом Ягоды» был связан новый круг обвинений – в злодейском умерщвлении видных государственных и общественных деятелей.
X
Отравления и отравители
На скамью подсудимых, наряду с известными политическими деятелями, были посажены кремлёвские врачи, обвинённые в «медицинских убийствах» Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына Максима.
Такой отбор исполнителей и жертв Троцкий объяснял тем, что «даже самый фантастический подлог приходится всё же строить из элементов действительности… Несмотря на многочисленность террористических „центров“… реально, т. е. в области трёх измерений мир наблюдал не перевороты, восстания и террористические акты, а лишь аресты, высылки и расстрелы. Правда, ГПУ могло ссылаться на один-единственный террористический акт… Труп Кирова неизменно фигурировал во всех политических процессах за последние три с лишним года. Все убивали Кирова по очереди: белогвардейцы, зиновьевцы, троцкисты, правые. Этот ресурс оказался исчерпан. Чтобы поддержать обвинительную конструкцию заговора, понадобились новые жертвы „террора“. Искать их пришлось в числе недавно умерших сановников. А так как сановники умирали в Кремле, т. е. в условиях, исключавших доступ посторонних „террористов“, то пришлось прибегнуть к обвинению кремлёвских врачей в отравлении собственных пациентов, конечно, по инструкциям Бухарина, Рыкова или, ещё хуже, Троцкого» [153].
В ряду врачей-отравителей и их пособников наиболее значительными были фигуры Плетнёва и Левина. Плетнёв был не только блестящим терапевтом, но и всемирно известным автором научных работ в области медицины. Незадолго до ареста он был проведён через позорную процедуру суда в качестве насильника, надругавшегося над своей пациенткой. 8 июня 1937 года в «Правде» появилась статья «Профессор – насильник, садист», описывающая с необычайными подробностями «зверское насилие», учинённое Плетнёвым над некой «пациенткой Б.» В статье приводилось истерическое письмо Б., в котором рассказывалось, как три года назад во время врачебного осмотра профессор, обуреваемый порывом сексуального садизма, внезапно укусил её за грудь. Этот укус 66-летнего старика оказался столь ужасен, что пациентка, по её словам, «лишилась работоспособности, стала инвалидом в результате раны и тяжёлого душевного потрясения». Письмо «поруганной женщины» заканчивалось словами: «Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший моё тело».
В медицинских кругах было хорошо известно, что таинственной пациенткой Б. является некая Брауде, физически безобразная и психически больная женщина, тайная осведомительница НКВД, шантажировавшая Плетнёва ещё до публикации фантастической статьи «Правды». Тем не менее по команде свыше в газетах немедленно стали появляться письма известных медиков и резолюции врачебных митингов с требованиями «самого сурового приговора этому извергу».
Опубликованное вскоре сообщение о закрытом заседании московского городского суда извещало, что Плетнёв приговорён условно к двум годам лишения свободы, т. е. фактически освобождён от всякого наказания. Комментируя это решение, Троцкий писал: «В СССР приговаривают нередко к расстрелу за кражу мешка муки. Тем более можно было ожидать беспощадного приговора над врачом-насильником… Приговор казался таким же неожиданным, как раньше – обвинение… Обвинение в садизме было с таким оглушительным шумом выдвинуто… только для того, чтобы сломить волю старого врача, отца семьи, и сделать из него послушное орудие в руках ГПУ для будущего политического процесса» [154].
Спустя несколько месяцев Плетнёв, прошедший через потрясение чудовищной интригой и неслыханным позором, был арестован. Как он писал впоследствии в заявлениях из Владимирской тюрьмы, во время следствия к нему «применялась ужасающая ругань, угрозы смертной казнью, таскание за шиворот, душение за горло, пытка недосыпанием, в течение пяти недель сон по 2—3 часа в сутки, угрозы вырвать у меня глотку и с ней признание, угрозы избиением резиновой палкой… Всем этим я был доведён до паралича половины тела» [155].
Главным исполнителем убийств был объявлен профессор Левин, с первых лет революции занимавший ведущее место среди кремлёвских врачей и несомненно осведомлённый о причинах действительно загадочных смертей, постигших некоторых его пациентов. «Этот превосходный кремлёвский врач,– говорилось в одном из откликов «Бюллетеня» на процесс,– тоже знал слишком много, и он мог когда-нибудь многое рассказать. Он знал, как умер Орджоникидзе… Доктор Левин мог бы когда-нибудь рассказать и о самоубийстве Аллилуевой, жены Сталина. Ему нечего было бы рассказать потомству о смерти Куйбышева, но он мог бы рассказать кое-что об операции Фрунзе» [156].
Дело доктора Левина, по мнению Троцкого, служило своего рода ключом «не только к загадкам московских процессов, но и ко всему режиму Сталина в целом… Этот ключ открывает все кремлёвские тайны и вместе с тем окончательно запирает рты адвокатам сталинского правосудия во всём мире».
Левина не обвиняли в том, что он был замаскированным троцкистом и стремился в союзе с Гитлером захватить власть в СССР. У него не было никаких личных побуждений к тому, чтобы совершать самые гнусные из всех названных на процессе преступлений – вероломные убийства доверявших ему больных. Из его показаний следовало, что он убивал своих пациентов по приказу Ягоды, который в случае неповиновения грозил уничтожить не только его самого, но и его семью. «Так выглядит,– писал Троцкий,– в московской судебной панораме сталинский режим на самой своей верхушке, в Кремле, в самой интимной части Кремля, в больнице для членов правительства! Что же в таком случае творится во всей остальной стране?»
Считая в дни процесса обвинение Левина в убийстве Горького «кошмарной выдумкой», Троцкий обращал внимание на то, что Сталин, Вышинский и Ежов, запустив данную версию, «из всех возможных вариантов выбрали наиболее вероятный, т. е. наиболее отвечающий условиям, отношениям и нравам. Все участники суда, вся советская пресса, все носители власти молчаливо признали полную правдоподобность того, что начальник ГПУ может любое лицо заставить совершить любое преступление, даже когда это лицо находится на свободе, занимает высокий пост и пользуется покровительством правящей верхушки». В своей бюрократической безнаказанности они не учли: после этого отпадают всякие сомнения в том, что палачи из НКВД могут заставить любого заключённого «добровольно» сознаться в не совершённых им преступлениях.
В отличие от беззащитных узников НКВД и подавляющего большинства советских граждан на воле, Левин не находился в исключительной власти тайной полиции и её могущественного главы. Он имел возможность разоблачить Ягоду, обратившись к лицам, занимающим самое высокое положение в стране. «Левин – не случайное лицо,– замечал в связи с этим Троцкий.– Он лечил Ленина, Сталина, всех членов правительства… Как у всякого авторитетного врача, у него установились интимные, почти покровительственные отношения с высокими пациентами. Он хорошо знает, как выглядят позвоночники господ „вождей“ и как функционируют их авторитарные почки. Левин имел свободный доступ к любому сановнику. Разве не мог он рассказать о кровавом шантаже Ягоды Сталину, Молотову, любому члену Политбюро и правительства? Выходит, что не мог» [157].
Более точный ответ на этот вопрос Троцкий нашёл в последующие годы, когда он частично пересмотрел свой взгляд на московские процессы. В статье «Сверхборджиа в Кремле» он писал, что во время процесса обвинения и признания в убийстве старого и больного писателя казались ему фантасмагорией. «Позднейшая информация и более внимательный анализ обстоятельств заставили меня изменить эту оценку. Не всё в процессах было ложью. Были отравленные и были отравители. Не все отравители сидели на скамье подсудимых. Главный из них руководил по телефону судом» [158].
Троцкий напоминал, что в последние годы жизни Горького его отношения со Сталиным были далеко не такими безоблачными, как они изображались советской пропагандой. Если с 1929 по 1933 год Горький ежегодно выезжал на продолжительное время за границу, то с 1934 года такие поездки Сталиным были запрещены. Переписка между Горьким и Роменом Ролланом проходила через тщательную цензуру. НКВД окружало Горького «под видом секретарей и машинисток кольцом своих агентов. Их задачей было не допустить к Горькому нежелательных посетителей» [159].
О положении и настроениях Горького в последние годы содержатся выразительные свидетельства в показаниях Бабеля, написанных им во время пребывания в тюрьме. В марте 1936 года Горького, находившегося в Крыму, посетил Андре Мальро в сопровождении Кольцова, Крючкова (секретаря Горького) и Бабеля (последний был приглашен по просьбе Горького). Как писал Бабель, Горького «в этот период мы застали в мрачном настроении. Атмосфера одиночества, которая была создана вокруг него Крючковым и Ягодой, усердно старавшимися изолировать Горького от всего более-менее свежего и интересного, что могло появиться в его окружении, сказывалась с первого дня моего посещения дачи в Тессели. Моральное состояние Горького было очень подавленное, в его разговоре проскальзывали нотки, что он всеми оставлен. Неоднократно Горький говорил, что ему всячески мешают вернуться в Москву, к любимому им труду… Подбор людей, приводимых Крючковым к Горькому, был нарочито направлен к тому, чтобы Горький никого, кроме чекистов, окружавших Ягоду, и шарлатанов-изобретателей, не видел. Эти искусственные условия, в которые был поставлен Горький, начинали его тяготить всё сильнее, обусловили то состояние одиночества и грусти, в котором мы застали его в Тессели, незадолго до его смерти» [160].
Не зная столь детальных подробностей блокады, установленной вокруг Горького, Троцкий тем не менее упоминал, что после смерти писателя «возникли подозрения, что Сталин слегка помог разрушительной силе природы. Процесс Ягоды имел попутной задачей очистить Сталина от этого подозрения» [161]. Поэтому Бессонов заявлял, что Троцкий передал ему директиву о физическом уничтожении Горького, мотивируя это «чрезвычайной близостью» писателя к Сталину и его исключительным влиянием на западную интеллигенцию, которое отталкивало от Троцкого многих сторонников [162]. Вслед за Бессоновым Ягода, Бухарин, Рыков, врачи и другие подсудимые неоднократно повторяли, что Горький был «защитником сталинской политики», личным другом и «непоколебимым сторонником» Сталина и всегда говорил о нём «с исключительным восхищением» [163]. «Если бы это было правдой хоть наполовину,– замечал Троцкий,—Ягода никогда не решился бы взять на себя умерщвление Горького и ещё менее посмел бы доверить подобный план кремлёвскому врачу, который мог уничтожить его простым телефонным звонком к Сталину» [164].
Поскольку Горький пользовался огромным авторитетом в СССР и за рубежом, он стал представлять серьёзную опасность для Сталина в условиях, когда недовольство и репрессии достигли в стране высшего предела. Можно было усилить контроль над ним, но нельзя было запретить ему переписываться с европейскими писателями или полностью изолировать его от посещений иностранцев и жалоб обиженных советских граждан. «Никак нельзя было заставить его молчать. Арестовать его, выслать, тем более расстрелять – было ещё менее возможно. Мысль ускорить ликвидацию больного Горького „без пролития крови“ через Ягоду должна была представиться при этих условиях хозяину Кремля как единственный выход. Голова Сталина так устроена, что подобные решения возникают в ней с силою рефлекса».
Только этим можно объяснить тот факт, что Левин и другие авторитетные кремлёвские врачи не искали защиты от Ягоды у своих пациентов, сплошь относившихся к высшим сановникам Кремля. «Разгадка в том, что Левин, как и все в Кремле и вокруг Кремля, отлично знал, чьим агентом является Ягода. Левин подчинился Ягоде, потому что был бессилен сопротивляться Сталину» [165].
Немаловажным подтверждением этой версии Троцкий считал неоднократное повторение подсудимыми мысли о том, что настроениями и поведением Горького были недовольны некие «высокие личности». Разумеется, на суде эта формула расшифровывалась таким образом, что таковыми являлись Бухарин, Рыков, Каменев и Зиновьев. «Но в этот период названные лица были париями, преследуемыми ГПУ. Под псевдонимом „высокие личности“ могли фигурировать только хозяева Кремля. И прежде всего Сталин» [166].
Анализ версии о злодейском умерщвлении Горького подводил Троцкого к выводу о том, что «основные элементы сталинских подлогов не извлечены из чистой фантазии, а взяты из действительности, большей частью из дел или замыслов самого мастера острых блюд» [167].
XI
Что на процессе было правдой?
Не только версия о «медицинских убийствах», но и многие другие аспекты процесса представляли собой не продукт чистой фальсификации, но скорее – переплетение отдельных элементов правды с коварной и оглушительной ложью.
Во-первых, многие «признания» были продиктованы стремлением объявить делом «врагов народа» хорошо памятные «перегибы» на местах. Так, Зеленский рассказал, что в 1929 году он представил в ЦК ВКП(б) план, согласно которому в республиках Средней Азии предусматривалось коллективизировать к концу первой пятилетки 52 % крестьянских хозяйств. Отвергнув этот план, ЦК довёл наметку коллективизации до 68 %. После этого, подчиняясь навязанному сверху требованию ажиотажных темпов коллективизации, Зеленский выдвинул лозунг: «Догнать и перегнать передовые в отношении коллективизации районы Союза». На процессе этот лозунг был назван провокационным, направленным на срыв колхозного строительства в Средней Азии и вызвавшим в этом регионе массовые выступления против коллективизации [168].
Шарангович «признался» в том, что столь же враждебными умыслами было вызвано провозглашение в Белоруссии установки: «Раз единоличник не идёт в колхоз, то он является врагом советской власти». Исходя из этого лозунга, по словам Шаранговича, к единоличникам применялся такой налоговый нажим, который порождал недовольство и повстанческие настроения крестьян [169].
Многие подсудимые приписывали «правым» намерения, прямо противоположные их политическим взглядам: озлобить середняка и вызвать тем самым крестьянские волнения. Иными словами, активные ответные действия, на которые толкала крестьян безжалостная сталинская политика в деревне, объяснялись следствием преступных акций «право-троцкистского блока».
В этой связи на процессе впервые прямым текстом было сказано о крестьянских восстаниях, прошедших в 1928—1933 годах. Эти восстания, одно упоминание о которых ранее каралось как антисоветская клевета, изображались, однако, не как спонтанная реакция крестьянства на насильственную коллективизацию, а как результат деятельности «правых», действовавших в союзе с эсерами, белогвардейцами и т. д.
Подбор подсудимых осуществлялся таким образом, чтобы включить в их число некоторых наиболее жестоких исполнителей сталинских указаний. Виктор Серж считал, что Сталину «вновь понадобилось воздвигать кровавый балаган», в частности, для того, чтобы «свалить все жертвы принудительной коллективизации на плечи исполнителей своих директив 1930 года». С этой точки зрения Серж сопоставлял признания Шаранговича об эксцессах коллективизации в Белоруссии с сообщением о расстреле Шеболдаева, который «в партийных кругах стал известен необыкновенными зверствами на Северном Кавказе… Имя его было глубоко ненавистно на Дону и на Кубани, где он выселял на Север целые станицы поголовно» [170].
Во-вторых, на процессе упоминалось о попытках местных руководителей проводить политику, в чём-то не совпадавшую с устремлениями кремлёвской клики. Так, Ходжаев рассказывал о действиях узбекского руководства, направленных на укрепление экономической самостоятельности республики, всестороннее развитие её хозяйства. Эти действия объяснялись им как продиктованные сепаратистскими умыслами «буржуазных националистов» [171].
В-третьих, на процессе были рассекречены некоторые исторические факты, поставленные, однако, в ложный политический контекст. Так, например, были впервые обнародованы данные о советско-германском военном сотрудничестве, которое было объявлено результатом заговорщических действий «блока». Крестинский и Розенгольц заявили, что Троцкий давал им указания о заключении союза с Тухачевским и другими военачальниками в целях поражения СССР в будущей войне с Германией. «Призрак казнённого маршала Тухачевского вообще, видимо, витает над судебными прениями,– писал по этому поводу Троцкий.– В страхе перед недовольством лучших генералов Сталин обезглавил Красную Армию и вызвал этим глубокое возмущение во всём мире. Теперь, задним числом, он пытается доказать общественному мнению СССР и всего человечества, что расстрелянные генералы действительно были изменниками» [172].
В этих целях были извлечены на свет и ложно истолкованы факты, связанные с заключённым в начале 20-х годов оборонительным соглашением между СССР и Германией, направленным против Антанты и Версальского мира. Причины этого соглашения, по словам Троцкого, состояли в том, что «офицерство Рейхсвера (германских вооружённых сил.– В. Р.), несмотря на политическую ненависть к коммунизму, считало необходимым дипломатическое и военное сотрудничество с советской республикой… „Московская“ ориентация Рейхсвера стала оказывать влияние и на правительственные сферы».
Интересы СССР в таком сотрудничестве определялись тем, что советское правительство в то время могло ожидать помощи в создании современной военной техники только со стороны Германии. В свою очередь Рейхсвер, лишённый по Версальскому договору возможности создавать новейшие средства вооружения в своей стране, стремился использовать для этих целей советскую военную промышленность. «Вся эта работа,– писал Троцкий,– велась, разумеется, под покровом тайны, так как над головой Германии висел дамоклов меч версальских обязательств. Официально берлинское правительство не принимало в этом деле никакого участия и даже как бы не знало о нём: формальная ответственность лежала на Рейхсвере, с одной стороны, и Красной Армии, с другой» [173]. В Советском Союзе такая политика направлялась не единолично Троцким как главой военного ведомства, а Политбюро в целом, причём Сталин являлся наиболее упорным сторонником сотрудничества с Рейхсвером и Германией вообще. Непосредственное наблюдение за немецкими военными концессиями было поручено Розенгольцу как представителю Наркомвоенмора.
Троцкий указывал, что в секретных архивах Красной Армии и ГПУ хранятся документы, касающиеся этого военного сотрудничества. Содержание данных документов, выдержанных в очень осторожных и конспиративных формулировках, могло показаться загадочным не только Вышинскому, но и большинству членов сталинского Политбюро. Об их существовании в начале 1938 года, по словам Троцкого, могли знать только Сталин, Молотов, Бухарин, Рыков, Ягода, Раковский, Розенгольц и ещё не более десятка лиц в СССР.
В-четвёртых, в показаниях подсудимых находили отражение факты коррупции, широко распространённой в СССР в 30-е годы. Так, Крючков признал, что растрачивал большие деньги, принадлежавшие Горькому, на свои личные нужды [174]. Ещё более выразительны были сообщения о том, что Ягода «подарил» доктору Левину как своему личному врачу шикарную дачу и дал указание пропускать его из заграничных поездок без таможенного досмотра [175].
В-пятых, некоторые сообщения о «злодейских преступлениях» являлись не голой выдумкой, а результатом провокации. Так, бывший секретарь Ягоды Буланов рассказал, что непосредственно перед приходом Ежова в НКВД он приготовил яд, предназначенный для опрыскивания ежовского кабинета [176]. На суде над Ежовым в 1940 году было установлено, что этот «террористический акт» был фальсифицирован самим Ежовым и начальником контрразведывательного отдела НКВД Николаевым, который получил консультацию у начальника химической академии РККА об условиях отравления ртутью, после чего втёр ртуть в обивку мебели кабинета Ежова. На процессе же Буланов объявил эти действия делом рук работника НКВД Саволайнена. После ареста Саволайнена в подъезд его дома была подброшена банка с ртутью, которую затем «обнаружили» и приобщили к делу в качестве вещественного доказательства [177]. Ковёр, гардины, обивка мебели и воздух в кабинете Ежова были подвергнуты химическому анализу. На основе этого анализа, «а равно и анализов его [Ежова] мочи» группа авторитетных медиков, привлечённых в качестве экспертов, указала, что в результате ртутного отравления здоровью Ежова «был причинён значительный ущерб и если бы данное преступление не было своевременно вскрыто, то жизни товарища Н. И. Ежова угрожала непосредственная опасность» [178].
В-шестых, на процессе вперемежку с чудовищными вымыслами упоминались действительные факты, связанные с оппозиционными настроениями противников Сталина. Особенно много таких фактов приводилось подсудимыми при объяснении своих мотивов присоединения к «правым». Чернов рассказывал, как в 1928 году он говорил Рыкову, что применение чрезвычайных мер привело к уменьшению товарности сельскохозяйственного производства и уничтожению у крестьян заинтересованности в развитии своего хозяйства. Рыков ответил, что всё это является результатом сталинской политики, которая ведёт сельское хозяйство к разорению [179].
Признавая наличие подобных разговоров с Черновым, Рыков сообщил, что позиции «правых» по вопросу о чрезвычайных мерах сочувствовал и Ягода, который даже выразил эти свои настроения на заседании Политбюро [180]. И это свидетельство, по-видимому, соответствует истине, поскольку в беседе с Каменевым в июле 1928 года Бухарин называл Ягоду в числе лиц, разделяющих взгляды «правых».
Зубарев рассказал, что в 1929 году А. П. Смирнов в разговоре с ним подробно характеризовал политическое состояние страны, и прежде всего недовольство, которое возрастало в деревне в результате применения чрезвычайных мер. В 1930 году, по словам Зубарева, у него состоялся разговор с Рыковым, который заявил, что в результате сплошной коллективизации и раскулачивания в целом ряде районов начинаются стихийные вооружённые восстания, что политика раскулачивания захватывает не только кулацкую верхушку, но и середняцкие слои деревни и что «эта величайшая драма в деревне создала враждебное отношение [крестьян] к политике партии» [181].