Текст книги "Партия расстрелянных"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
Ещё более определённо эти мысли Вернадский выразил в дневниковой записи о процессе «право-троцкистского блока»: «Безумцы. Уничтожают сами то большое, что начали создавать и что в своей основе не исчезнет. Но силу государства, в котором интересы масс – во всём их реальном значении (кроме свободы мысли и свободы религиозной),– стоят действительно в основе государства, сейчас сами подрывают.
Огромное впечатление тревоги – разных мотивов – но не чувства силы правящей группы – у всех. Глупые мотивировки в газетах (передовые статьи)… Кто поверит? И если часть толпы поверит, то это часть такая, которая поверит всему и на которую не обопрёшься… [Это] может иметь пагубное значение для всего будущего. Чувство непрочности и огорчения, что разрушение идёт не извне, а по произволу самой власти» [574].
Ещё более глубоко понимал смысл происходящих событий И. Бабель, о чём выразительно свидетельствуют доносы, хранящиеся в его следственном деле. В ноябре 1938 года «источник» сообщал о высказываниях Бабеля по поводу процесса «право-троцкистского блока»: «Чудовищный процесс. Он чудовищен страшной ограниченностью, принижением всех проблем. Бухарин пытался, очевидно, поставить процесс на теоретическую высоту, ему не дали. К Бухарину, Рыкову, Раковскому, Розенгольцу нарочито подобраны грязные преступники, охранники, шпионы вроде Шаранговича, о деятельности которого в Белоруссии мне рассказывали страшные вещи: исключал, провоцировал и т. д. (не будучи в силах разобраться в сталинских амальгамах, Бабель допускал, что ретивость «загибщиков» типа Шаранговича могла быть вызвана их службой на иностранные разведки.– В. Р.)… Они умрут, убеждённые в гибели представляемого ими течения, и вместе с тем в гибели коммунистической революции – ведь Троцкий убедил их в том, что победа Сталина означает гибель революции (и здесь Бабель принимал на веру сталинскую амальгаму, представляя Бухарина и Рыкова «учениками» Троцкого.– В. Р.)… Люди привыкают к арестам, как к погоде. Ужасает покорность партийцев и интеллигенции к мысли оказаться за решёткой. Всё это является характерной чертой государственного режима. На опыте реализации январского пленума ЦК мы видим, что получается другое, чем то, о чём говорится в резолюциях. Надо, чтобы несколько человек исторического масштаба были бы во главе страны. Впрочем, где их взять, никого уже нет. Нужны люди, имеющие прочный опыт в международной политике. Их нет. Был Раковский – человек большого диапазона…»
Эти мысли Бабель, как передавал «источник», развивал в феврале 1939 года. «Существующее руководство ВКП(б),– говорил он,– прекрасно понимает, только не выражает открыто, кто такие люди, как Раковский, Сокольников, Радек, Кольцов и т. д. Это люди, отмеченные печатью высокого таланта, и на много голов возвышаются над окружающей посредственностью нынешнего руководства, но раз дело встаёт о том, что эти люди имеют хоть малейшее соприкосновение к силам, то руководство становится беспощадно: „арестовать, расстрелять“» [575].
И стиль приведённых суждений, и смелость содержащихся в них обобщений свидетельствуют, что здесь переданы подлинные сокровенные мысли Бабеля, а «источником» был человек, пользовавшийся абсолютным доверием писателя.
Находясь в заключении, Бабель дал подробные письменные показания. Очищая эти записи, равно как и протоколы допросов от навязанных следователями эпитетов «клеветнический», «контрреволюционный» и т. п., можно понять причины проницательности писателя.
С начала 20-х годов Бабель, как и многие другие беспартийные писатели, испытал идейное влияние выдающегося литературного критика и активного участника левой оппозиции А. Воронского. Сперва их объединяла общность взглядов на литературные проблемы, но со временем Бабель стал разделять взгляды Воронского на вопросы политики и положение в стране. В 1924 или 1925 году Воронский организовал на своей квартире чтение Багрицким «Думы про Опанаса». На этой встрече присутствовал Троцкий, который расспрашивал писателей об их биографиях и творческих планах.
От Воронского Бабель (равно как В. Иванов, Пильняк, Сейфуллина, Леонов и другие «попутчики») услышал критику внутрипартийного режима и «выпады против существующего руководства партии и лично против Сталина». Воронский познакомил группирующихся вокруг него писателей с другими известными оппозиционерами – Лашевичем, Зориным и В. М. Смирновым, «постоянно отзываясь о них как о лучших представителях партии». Узнав в 1928 году о самоубийстве Лашевича, Бабель писал Л. Никулину: «Прочитал сегодня о смерти Лашевича и очень грущу. Человек всё-таки был – каких бы побольше!» [576]
Бабель был близок и с группой командиров корпуса червонного казачества – Примаковым, Кузьмичёвым, Охотниковым, Шмидтом, Зюком. Все они принадлежали к левой оппозиции и были арестованы первыми из красных командиров. Бабель, по его словам, «был близким человеком в их среде, пользовался их любовью, посвящал им свои рассказы… С интересом к ним присматривался, считая их биографии, кривую их незаурядных жизней драгоценным материалом для литературы» [577]. Прославленному коннику Шмидту, получившему во время гражданской войны второй по счёту орден Красного Знамени, Бабель посвятил один из рассказов в «Конармии», а Багрицкий – либретто оперы «Дума про Опанаса».
Как свидетельствовали агентурные данные, Бабель общался и с такими известными оппозиционерами, как Дрейцер, Серебряков, Раковский, Мдивани, Евдокимов.
Друзья Бабеля Раевский и Охотников в 1932—1933 годах проходили по делу оппозиционной группы И. Н. Смирнова. По словам Раевского (из протокола его допроса, хранящегося в деле Бабеля), члены этой группы «ставили своей задачей… окружить руководство партии стеной вражды, недоверия и насмешек» [578].
«Будучи под постоянным влиянием троцкистов,– писал в своих показаниях Бабель,– я после того, как были репрессированы Воронский, Лашевич, Якир и Радек (с последними я также был близок ряд лет), в разговорах неоднократно высказывал сомнения в их виновности». Пытаясь разобраться в фальсификаторском характере московских процессов, он отмечал несоответствия между текстом судебных отчётов и записями лиц, присутствовавших на суде. В беседах с Олешей, Катаевым, Михоэлсом и другими близкими к нему людьми Бабель говорил, что в стране происходит «не смена лиц, а смена поколений… арестованы лучшие, наиболее талантливые политические и военные деятели». Особенно искренний характер носили, по-видимому, беседы с Эйзенштейном, которому Бабель говорил, что «талантливым людям нет места на советской почве, что политика партии в области искусства исключает творческие искания, самостоятельность художника, проявление подлинного мастерства». Возможность расцвета советской культуры он связывал с «установлением демократического режима в стране, основанного на политических взглядах, которые отстаивали троцкисты» [579].
Во время своих поездок за границу Бабель откровенно беседовал с зарубежными антисталински настроенными левыми деятелями, прежде всего с Сувариным, который проявлял особый интерес к судьбе репрессированных оппозиционеров. Бабель рассказал ему всё, что знал, о жизни Раковского, Зорина и других в ссылке, «стараясь изобразить их положение в сочувственных для них тонах» [580]. Эти сообщения подтверждаются воспоминаниями Суварина, который рассказывал: Бабель говорил ему, что арестовано и отправлено в ссылку приблизительно десять тысяч троцкистов [581].
Не менее опасные темы затрагивались в переписке Бабеля с Андре Мальро. Отвечая на вопросы Мальро о реакции советских людей на московские процессы, Бабель писал, что, по его наблюдениям, процессы «явились убедительными для рабочих слоёв населения, но вызвали недоумение и отрицательную реакцию среди части интеллигенции». В этой связи он приводил «конкретные данные, которыми располагал, о настроениях людей разных профессий и, не называя фамилий, процитировал два отрицательных отзыва о процессе – профессора математики и женщины-врача» [582].
Подобно Бабелю, другой репрессированный известный писатель – Борис Пильняк был в дружеских отношениях со многими оппозиционерами, активно влиявшими на его политические взгляды. Рассказывая на следствии о своих беседах с Виктором Сержем, Пильняк говорил: «Мы пришли к одной мысли, что политическое положение чрезвычайно тяжёлое, ощущается невиданный гнёт государства над личностью, отсутствуют минимальные права выразить своё мнение, что мы живём сейчас на осадном положении. Социализма нет, так как социализм подразумевает улучшение отношений между людьми, а у нас культивируются волчьи отношения» [583].
Столь же неоднозначными, как в среде интеллигенции, были политические настроения рабочих и крестьян.
XXVIII
Народ
В книге «Люди, годы, жизнь», говоря о культе Сталина, Эренбург замечал, что «к началу 1938 года правильнее применить просто слово „культ“ в его первичном, религиозном значении. В представлении миллионов людей Сталин превратился в мифического полубога; все с трепетом повторяли его имя, верили, что он один может спасти Советское государство от нашествия и распада» (курсив мой.– В. Р.). В подтверждение этих обобщений писатель, однако, приводил лишь один эпизод: когда на сессии Верховного Совета СССР старейший депутат, академик Бах закончил вступительную речь здравицей в честь Сталина, «раздался грохот рукоплесканий… Я сидел высоко, вокруг меня были обыкновенные москвичи – рабочие, служащие, и они неистовствовали» [584].
Разумеется, именно такой культ, приближающийся к идолопоклонству, насаждали Сталин и его клика. Нет оснований усомниться в описанной Эренбургом картине. Но писатель не упоминал, что «неистовствовали» люди, тщательно подобранные на политический форум аппаратом. Чьё-либо недостаточное рвение при овациях даже не на столь высоких форумах немедленно замечалось обильно рассеянными в зале сексотами и влекло крайне неблагоприятные последствия для недостаточно «неистовствовавших».
Далеко не все испытывали те чувства, о которых говорил Эренбург. Более объективно настроения и поведение простых людей в эти страшные годы описаны в воспоминаниях Н. Я. Мандельштам, наблюдавшей рабочих не на торжественных собраниях, а в повседневном труде и быту. Получив после ссылки «минус», т. е. запрещение проживать ближе 100 километров к Москве и другим крупным городам, Мандельштамы поселились в Калинине, снимая комнату в доме рабочего-металлурга. Здесь Надежда Яковлевна убедилась, что «в рабочих семьях в то суровое время разговаривали гораздо более прямо и открыто, чем в интеллигентских». «Уже отцы и дети наших хозяев работали на заводах,– рассказывала она.– Татьяна Васильевна не без гордости объясняла: „Мы – потомственные пролетарии“… К процессам оба относились с полным осуждением: „Нашим именем какие дела творятся“,– и хозяин с отвращением отбрасывал газету. „Их борьба за власть“ – вот как он понимал происходящее. Что всё это называлось диктатурой рабочего класса, приводило обоих в ярость: „Заморочили вам голову нашим классом“. Или: „Власть, говорят, за нашим классом, а пойди, сунься – покажут тебе твой класс“… У обоих было понятие пролетарской совести, от которого они не желали отказываться».
После ареста мужа Мандельштам поселилась в поселке Струнино, где работала на текстильной фабрике. «Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины,– вспоминала она об этой поре своей жизни.– …На каждом шагу я замечала дружеское участие – не ко мне, а к „стопятнице“».
Однажды ночью (завод работал в три смены) в цех явились двое молодых людей, приказавших Надежде Яковлевне следовать за ними в отдел кадров. Путь туда пролегал через несколько цехов. По мере того, как Мандельштам в сопровождении энкаведешников двигалась по цехам, рабочие выключали машины и шли следом: они знали, что из отдела кадров нередко уводят прямо в НКВД. «Чего от меня хотели,– писала Мандельштам,– я так и не поняла, но в ту ночь меня отпустили, быть может, потому, что во дворе толпились рабочие… Когда кончилась ночная смена, один за другим к нашему окну стали приходить рабочие. Они говорили: „Уезжай“,– и клали на подоконник деньги. Хозяйка уложила мои вещи, а хозяин с двумя соседями погрузили меня на один из первых поездов. Так я ускользнула от катастрофы благодаря людям, которые ещё не научились быть равнодушными. Если отдел кадров первоначально не собирался меня арестовывать, то после „проводов“, которые мне устроили, мне, конечно бы, не уцелеть» [585].
Об отношении рабочих к репрессированным много говорит и рассказ Мандельштам о том, что по утрам рабочие, переходя железнодорожные пути, внимательно смотрели себе под ноги: они искали записки, которые выбрасывались заключёнными из поездов, обычно проходивших через Струнино по ночам. Нашедший записку клал её в конверт, переписывал адрес и бросал конверт в почтовый ящик. Свидетельства такого рода мы находим и во многих других воспоминаниях: тысячи людей получали весточки от родных путём подобной добровольной пересылки.
В работах, посвящённых сталинским репрессиям, обычно к их жертвам относят крестьянство и интеллигенцию. Значительно меньше внимания уделяется репрессиям, обрушившимся на рабочий класс. Между тем, в годы великой чистки из его рядов были вырваны десятки тысяч людей, в основном наиболее активная и сознательная часть: коммунисты и стахановцы. Были арестованы почти все рабочие и инженерно-технические работники, которые проходили стажировку на зарубежных заводах. При этом господствовали представления, утвердившиеся в «органах»: любой советский человек, побывавший за границей, не мог не откликнуться на вербовку иностранными разведками.
Как рассказывал автору этой книги профессор Д. И. Гальперин, работавший в 1937 году главным инженером на тамбовском оборонном заводе, с сентября 1937 года по февраль 1938 года там были арестованы два директора завода, все их замы, все начальники отделов, три состава парткома, два состава завкома, более сотни стахановцев. Аналогичная картина наблюдалась на всех военных заводах. Процент расстрелянных среди арестованных зависел от степени садизма местного руководства НКВД. В феврале 1938 года всё тамбовское руководство НКВД было расстреляно. После этого примерно треть арестованных выпустили на свободу, а остальных направили в лагеря. Сам Гальперин провёл пять лет в «шарашке», где принимал участие в создании «Катюши», за что был амнистирован и получил звание лауреата Сталинской премии. Как он вспоминал, при снятии судимости работникам «шарашек» партийность была отягчающим обстоятельством.
Инженер московского завода «Каучук» Д. Б. Добрушкин рассказывал, что на его предприятии было арестовано несколько десятков рабочих, прежде всего стахановцев и орденоносцев [586].
В деревне жертвами великой чистки были по преимуществу коммунисты и колхозная интеллигенция. Во многих сельских районах проходили открытые процессы, на которых судили председателей колхозов, руководителей районных партийных и советских организаций, агрономов, ветеринаров и т. д. Их вражеской деятельностью объяснялись действительные беды и неурядицы, которые переживала советская деревня: падёж скота, отсутствие кормов, слишком ранняя или, наоборот, запоздалая уборка урожая, низкая оплата труда в колхозах и т. д. Всё это, как узнавали многочисленные зрители этих процессов, делалось с целью вызвать озлобление крестьян против Советской власти. Эти провокационные приёмы нередко побуждали колхозников воспринимать аресты и расстрелы как заслуженную кару «вредителям», как предвестие «зажиточной жизни», которую обещал Сталин и наступлению которой якобы мешали «ликвидируемые» враги народа.
Во время насильственной коллективизации и после неё сельские, да и многие городские коммунисты, мобилизованные для участия в очередных кампаниях по выкачиванию хлеба из деревень, были вынуждены – под угрозой лишения партбилета или даже ареста – прибегать к репрессивным мерам по отношению к крестьянам. На этой волне выдвигались наиболее жестокие и бессовестные, многие из которых спустя несколько лет сами попали в мясорубку великой чистки. Известия о расправе над ними вызывали у многих крестьян чувство удовлетворения, ощущение восстановления попранной справедливости.
В 1937 году впервые было публично сказано о многих прежде замалчиваемых событиях, в том числе о массовом голоде недавнего времени. Так, в романе «Бруски» Ф. Панферова рисовались кошмарные картины, не уступавшие по своей выразительности изображению голода в художественных произведениях 60—80-х годов:
«По обе стороны дороги то и дело попадались лошадиные трупы с обглоданными ребрами, но кое-где виднелось и более страшное, чудовищное, на что Кирилл не мог без содрогания смотреть. Вон совсем недалеко от дороги сидит на корточках рыжебородый мужик… На голове у него вместо шапки слой льда. Лёд с головы спускается на шею и тянется по спине.
– Не подъедем? – спросил шофер.
– Он мёртвый,– ответил Кирилл, скрывая свой испуг…
Из переулка выехал человек на санях. Он едет по улице и кричит, точно скупая:
– Эй! У кого есть мертвяки? Давай!
На повороте он наклонился над Никитой Гурьяновым.
– Что, умираешь? – спросил он, подталкивая Никиту ногой.
– Умираю,– глухо прохрипел он.
– Так ты давай в сани… всё равно отвозить.
– С мертвяками?
– А то с кем же?» [587]
Эти жуткие сцены, однако, понадобились Панферову лишь для того, чтобы устами одного из своих «образцовых» героев провозгласить: «Кто некоторые села… посадил на голодный паёк? Кто? Враг! Врага многие не видят, за врагом плетутся, врагу поддакивают… А врага надо бить. Бить как гниду. Враг засел в земельных органах, в планирующих, в органах Наркомпроса, в научных заведениях, в Академии… Жги беспощадно, без слёз, без умиления, не слюнтяйничай… не то – тебя сожгут, детей твоих сожгут» [588].
Шесть лет коллективизации породили глубокий антагонизм между крестьянством и верхушечными слоями города, для которых коллективизация обернулась, в частности, возможностью нанимать за мизерную плату домработниц из числа женщин, бежавших из голодных деревень или от раскулачивания. О том, как трудно было представителям этих полярных слоёв понять друг друга, рассказывается в воспоминаниях О. Адамовой-Слиозберг, которые открываются разговором автора со своей домработницей, чудом избежавшей раскулачивания и получившей письмо о судьбе своих близких. «От мужика твоего три месяца ничего нет, слышала, канал роет,– писала соседка.– Дети твои с бабкой жили [в Сибири], всё хворали. Землянка сырая, ну и питанья мало… А только начала валить ребят скарлатина, мои тоже все переболели, еле выходила, а твоих Бог прибрал. Мать твоя как без ума, не ест, не спит, всё стонет, наверное, тоже скоро умрёт».
Когда Адамова рассказала об этом письме своему мужу – доценту университета, тот заявил ей: «Видишь ли, революция не делается в белых перчатках. Процесс уничтожения кулаков – кровавый и тяжёлый, но необходимый процесс. В трагедии Маруси далеко не всё так просто, как тебе кажется. За что её муж попал в лагерь? Трудно поверить, что он так уж не виновен. Зря в лагеря не сажают» [589].
Удивительно ли, что великая чистка, не затронувшая основную массу сельского населения, была с относительной толерантностью встречена на селе, которое в эти годы стало оправляться от последствий насильственной коллективизации. Тогда же несколько улучшилось положение раскулаченных. В 1938 году Политбюро утвердило проект постановления Совнаркома, согласно которому детям спецпереселенцев и ссыльных по достижении 16-летнего возраста разрешалось выдавать паспорта на общих основаниях и предписывалось не чинить препятствий к выезду на учёбу или работу [590]. Постановлением СНК от 22 декабря 1938 года спецпоселения были переведены на режим обычных сельских артелей. К началу войны в спецпоселениях осталось менее одного миллиона раскулаченных и членов их семей.
В 1937—1938 годах Политбюро приняло несколько постановлений о работе обкомов, в которых вражеской деятельностью местных аппаратчиков объяснялись факты произвола по отношению к колхозникам и единоличникам, снижение размеров приусадебных участков и т. д. Во исправление этого «вредительства» предписывалось снять многочисленные недоимки с колхозников и единоличников, разрешалось им беспрепятственно пасти скот в лесах и учреждались некоторые другие льготы [591].
Конечно, все эти меры носили паллиативный характер и не могли в корне изменить атмосферу советского общества, которая, по словам Троцкого, была «насыщена ненавистью к привилегированным верхам» [592]. Одна из функций великой чистки состояла в перемещении этой ненависти с режима и его хозяев – сталинской клики на местных функционеров, с которыми непосредственно сталкивалось население.
Касаясь причин, по которым версия о массовой террористическо-диверсионной деятельности была встречена с доверием значительной частью населения, важно учитывать следующие обстоятельства. Диверсии и террор нередко выступали в истории средствами законной самообороны народа против своих угнетателей, орудием партизанской деятельности, сопровождавшей гражданские и национально-освободительные войны. Эти средства широко применялись в годы второй мировой войны не только партизанским движением в СССР, но и движением сопротивления во всех оккупированных гитлеровцами странах. Эти же сильнодействующие средства использовались и реакционными силами (бандформирования, «боевики») вплоть до нынешнего времени (чеченская война).
В 1937—1938 годах миллионы советских людей хорошо помнили акты диверсий и террора, которые в спонтанных, стихийных, одиночных, разрозненных формах выступали в качестве ответной реакции крестьянства на насильственную коллективизацию. Сталинская пропаганда всячески раздувала масштабы этой деятельности, апеллируя не только к сознанию, но и к подсознательным элементам человеческой психики. Эту психологическую пружину большого террора тонко уловил писатель Фазиль Искандер, замечавший, что Сталин «хорошо понимал одну важную сторону человеческой психологии. Он знал, что человеку свойственно жгучее любопытство к потустороннему. Человеку доставляет особую усладу мысль, что рядом с обычной, нормальной жизнью идёт тайная жизнь, чертовщина. Человек не хочет смириться с мыслью, что мир сиротливо материален. Он как бы говорит судьбе: „Если уж ты меня лишила бога, то по крайней мере не лишай дьявола“» [593]. На этих потайных струнах человеческой психики ловко играл Сталин, разжигая атмосферу средневековой истерии и мракобесия.
Рациональному восприятию большого террора препятствовал тотальный запрет на выражение каких бы то ни было сомнений и даже постановку самих вопросов, неизбежно возникавших в годы великой чистки: почему в стране «победившего социализма» оказалось такое количество шпионов, изменников и диверсантов, какое никогда не встречалось в истории? Почему почти каждый советский гражданин, находившийся за границей, становился добычей иностранных разведок? Почему большинство зарубежных коммунистов, прибывших в «отечество всех трудящихся», оказывались его злейшими врагами?
Ошеломлению народа гигантскими масштабами вражеской деятельности служили показательные процессы, проходившие не только в Москве, но и в большинстве других регионов страны. Они также строились по принципу амальгамы. Подсудимыми на них нередко становились, например, работники торговли, обвинявшиеся в искусственном создании дефицитов и очередей, чтобы вызвать недовольство населения правительством. Зачастую на суд выводились действительные казнокрады, мошенники, расхитители, чьи действия объяснялись не личной корыстью, а желанием навредить Советской власти.
Чтобы лучше понять психологическую атмосферу, сопровождавшую великую чистку, остановимся на её восприятии полярными социально-политическими слоями общества.
XXIX
Великая чистка глазами врагов Советской власти
В десятках воспоминаний, рассказывающих о тюремных камерах, движении этапов с заключёнными, прибытии их в лагеря и т. д., мы встречаемся с одной и той же картиной: подавляющее большинство арестантов в 1936—1938 годах составляли коммунисты. Н. А. Иоффе вспоминает, что на лагерных этапах встречалась вся «партийная география». При встрече различных этапов заключённые перекрикивались между собой: «Эй, друзья, есть кто-нибудь из Новочеркасска – здесь ваш партийный секретарь»; «ребята из Челябинского обкома комсомола, откликнитесь» [594]. Дважды арестованная Адамова-Слиозберг рассказывала: если в 1949 году вместе с ней в камере находилось процентов десять членов партии, то в 1936 году эта пропорция была обратной: коммунисты составляли до 90 процентов заключённых [595].
Вместе с тем среди жертв репрессий тех лет не было полной социально-политической однородности. Ориентация великой чистки на истребление преимущественно коммунистов (включая сотни тысяч людей, выброшенных из партии во время официальных партийных чисток) не исключала планомерного уничтожения и некоторых других категорий населения. Решив обезопасить себя от всякой оппозиции и от всяких нежелательных эксцессов в будущей войне, Сталин дал указание о расправе и над членами бывших социалистических партий, бывшими участниками белых армий, реэмигрантами (например, из рядов казачества) и т. д. Поэтому состав заключённых был весьма пестрым, и между ними часто возникали столкновения на идейной, политической почве.
Существует немало свидетельств того, с каким злорадством «бывшие» встречали коммунистов в тюрьмах и лагерях. Сокамерница А. М. Лариной говорила ей: «Я по крайней мере знаю, за что сижу. Мой отец – крупный купец… Он был контрреволюционером, а не революционером, и я тоже ненавижу вашу революцию. Могу только позлорадствовать, что ваш вождь всех видных большевиков перебил» [596].
Многие антисоветски настроенные заключённые видели в великой чистке вожделенную месть большевикам, претворение в жизнь того, что им самим не удалось осуществить в годы гражданской войны. Бывший белогвардейский офицер говорил в лагере старой большевичке Немцовой: «Сейчас происходит выполнение нашего лозунга: Вся власть Советам, но без коммунистов!.. Будьте уверены: все (старые большевики.– В. Р.) попадут в лагеря» [597].
Сходные чувства испытывали многие раскулаченные, к 1937 году оказавшиеся в лагерях на «руководящих» должностях. О. Адамова-Слиозберг вспоминала, как нормировщик, ведавший распределением работ среди заключённых, узнав, что её бригада целиком состоит из бывших членов партии, сказал: «Когда эти члены партии в 1929 году раскулачивали меня, выгоняли из дома с шестью детьми, я им говорил: „Чем же дети-то виноваты?“ Они мне отвечали: „Таков советский закон“. Так вот, соблюдайте советский закон, выбрасывайте по 9 кубометров грунта» [598].
В те же годы на воле происходили существенные сдвиги в социальной структуре общества. Облава на большевиков сочеталась с восстановлением гражданских прав и возрастанием возможностей социальной мобильности у недавних лишенцев, т. е. представителей бывших господствующих классов.
В цикле исторических романов Анатолия Рыбакова одним из наиболее ярких и запоминающихся образов является образ Шарока, выходца из мелкобуржуазной семьи, тайно ненавидящей Советскую власть. «Поварившись в рабочем котле», т. е. проработав год на заводе, Шарок был выдвинут на работу в НКВД, где прошёл полосу стремительного карьерного восхождения. Став одним из главных ежовских следователей, он ощущал глубокое удовлетворение от того, что получил возможность уничтожать «тех, кого с детства ненавидел, тех, кто погубил Россию – старых большевиков, так называемую „ленинскую гвардию“, а заодно и всяких евреев, латышей, поляков, которые сделали Октябрьскую революцию. Конечно, этих революционеров, коммунистов, большевиков он уничтожал именем революции, коммунистической партии, но не в этом суть, важно, что уничтожал именно их» [599].
Именно такие люди, как Шарок,– обладавшие способностью к социальной мимикрии и приспособленчеству, свободные от всяких идей и моральных тормозов, руководствовавшиеся только карьеристскими соображениями, циничные до мозга костей,– обладали наибольшими шансами выжить в годы великой чистки.
Социально-политические последствия этого процесса наглядно проявились в годы Отечественной войны. Как справедливо отмечает исследователь статистики сталинских репрессий Земсков, тогда «выяснилось: десятки тысяч людей, испытывавших ненависть к советскому общественному и государственному строю и мечтавших устроить массовую резню коммунистов… избежали в 1937—1938 гг. ареста по той причине, что не вызывали у органов НКВД особых подозрений в силу своего показного „верноподданничества“ (именно такие люди стали на оккупированной территории власовцами, полицаями, карателями, старостами, бургомистрами и т. д.– В. Р.)… В то же время ГУЛАГ был битком набит преданными коммунистической партии и Советской власти людьми, которые… в своих письмах в разные инстанции просили оказать им только одну услугу – послать их на фронт, позволить с оружием в руках защищать Родину, идеалы Великого Октября и социализма» [600].
Великая чистка не только не ликвидировала «пятую колонну», как на все лады твердила сталинская пропаганда, а, напротив, пополнила ряды потенциальных коллаборационистов, будущих гитлеровских приспешников людьми, озлобленными сталинским террором.
Настроения людей, которых ещё в 20-е годы называли «внутренними эмигрантами», находили идеологическое оформление в родственных им по духу кругах зарубежной эмиграции.
XXX
Великая чистка глазами русской эмиграции
Социально-политический смысл великой чистки был правильно уловлен и левым и правым крылом эмиграции, хотя оценка этого процесса различными эмигрантскими течениями была зачастую полярной.
На одном из крайних флангов эмиграции стояли просталинистские элементы, организационным центром которых был «Союз возвращения на родину». В докладе Союза о московских процессах они именовались «последним звеном в длинной цепи борьбы большевиков со своим заядлым врагом – троцкизмом… Только такой гениальный вождь, как Сталин, мог предвидеть, во что выродится Троцкий, троцкизм и все его приспешники». Как бы стремясь перещеголять московских идеологов в апологетике сталинского режима, докладчик утверждал, что «в СССР свобода совести существует больше, чем в какой бы то ни было другой стране, и никого не судят за его убеждения, если он не начинает претворять в действие взгляды, вредные для интересов социализма» [601].
На крайне правом фланге эмиграции события в СССР воспринимались также с удовлетворением, хотя, разумеется, по принципиально иным причинам. Белогвардейский генерал Лампе, принимавший активное участие в изготовлении и подбрасывании Москве провокационных документов о «предательстве» старых большевиков, в июне 1937 года писал заместителю председателя Российского общевоинского союза (военизированной организации бывшего белого офицерства) Кусонскому: в СССР «жертвами теперь являются те, кого мы и сами без колебаний повесили бы… 20 лет они (большевики.– В. Р.) жили и своих не угробливали, а на вторые 20 лет именно с этого-то и начали. А взаимные угробливания и казни в своей среде есть нормальный конец всякой революции… Пусть Сталин проведет чёрную работу как можно дальше… Все же разговоры об „изменах“, „шпионаже в пользу одной державы“ – это сплошной вздор» [602].