Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Как можно судить по имеющимся документам и свидетельствам, в 1936 году к подследственным ещё не применялись зверские физические истязания. Следователи ограничивались такими приёмами, как лишение сна, многочасовые конвейерные допросы, угрозы расстрела и ареста родных. Сообщая в письме Сталину о характере следствия по его делу, Шацкин писал: «Два раза мне не давали спать по ночам: „пока не подпишешь“. Причём во время одного сплошного двенадцатичасового допроса ночью следователь командовал: „Встать, очки снять!“ и, размахивая кулаками перед моим лицом: „Встать! Ручку взять! Подписать!“ и т. д.» [243]. Рютин в письме Президиуму ЦИК, перечисляя «совершенно незаконные и недопустимые» методы следствия, писал: «Мне на каждом допросе угрожают, на меня кричат, как на животное, меня оскорбляют, мне, наконец, не дают даже дать мотивированный письменный отказ от дачи показаний» [244].
Поведение арестованных во время следствия зависело от их отношения к фетишу «партийности» и от их веры или неверия в желание Сталина выяснить истину. Так, Шацкин, сохранявший иллюзии в отношении Сталина, писал ему: «Не оспаривая законности подозрения следствия и понимая, что следствие не может верить на слово, я всё же считаю, что следствие должно тщательно и объективно проверить имеющиеся, по словам следствия, соответствующие показания. Фактически следствие лишило меня элементарных возможностей опровержения ложных показаний. Лейтмотив следствия: „Мы вас заставим признаться в терроре, а опровергать будете на том свете“». Шацкин подчёркивал, что приводит факты издевательств со стороны следователя не для того, чтобы «протестовать против них с точки зрения абстрактного гуманизма», а лишь для того, чтобы сказать: «такие приёмы после нескольких десятков допросов, большая часть которых посвящена ругательствам, человека могут довести до такого состояния, при котором могут возникнуть ложные показания. Важнее, однако, допросов: следователь требует подписания признания именем партии и в интересах партии» [245].
Иным было поведение тех, кто отказался от догмата «партийности», понимаемой по-сталински, и от каких-либо иллюзий относительно исхода следствия. В этом плане характерно поведение Рютина, которого Сталину было особенно желательно вывести на один из показательных процессов – уже потому, что «Рютинская платформа» была объявлена программным документом «правых» и идейным обоснованием террора. Однако Рютин, привезённый в октябре 1936 года в Москву из суздальского изолятора, с самого начала переследствия по его делу категорически отказался давать какие-либо показания. В письме Президиуму ЦИК (а не Сталину!) он резко протестовал против нарушения «самых элементарных прав подследственного» и вымогательства ложных показаний. Называя предъявленное ему обвинение в террористических намерениях «абсолютно незаконным, произвольным и пристрастным, продиктованным исключительно озлоблением и жаждой новой, на этот раз кровавой расправы надо мной», он писал, что не страшится смерти и не будет просить о помиловании в случае вынесения ему смертного приговора [246].
Не сомневаясь в результатах следствия и суда, Рютин во время пребывания во внутренней тюрьме НКВД неоднократно прибегал к голодовкам и попыткам самоубийства. Однажды он был вытащен охранниками из петли.
Столкнувшись с непреклонностью Рютина, Сталин отказался от попыток готовить его к открытому процессу. Одиночное дело Рютина было рассмотрено 10 января 1937 года на закрытом судебном заседании. На вопрос председателя суда Ульриха: «Признаёт ли подсудимый себя виновным?» Рютин ответил, что «ответа на этот вопрос дать не желает и вообще отказывается от дачи каких-либо показаний по существу предъявленных ему обвинений» [247]. Через полтора часа после вынесения приговора Рютин был расстрелян.
Наконец, были и такие подследственные, которые прямо заявляли о своей враждебности к Сталину и о своём неприятии сталинского «социализма». На февральско-мартовском пленуме Молотов сообщил о том, что один из бывших бухаринских учеников Кузьмин заявил на следствии: «Я являюсь вашим политическим врагом, врагом существующего строя, который вы называете диктатурой пролетариата. Я считаю, что СССР есть всероссийский концлагерь, направленный против революции… Я против вашего социализма». Таким же «неразоружившимся» оказался один из бывших лидеров левой оппозиции И. Т. Смилга, избиравшийся членом ЦК на апрельской конференции 1917 года и на нескольких последующих партийных съездах. По словам Молотова, Смилга также говорил на следствии: «Я – ваш враг» [248]. Это явилось причиной того, что Смилга не был выведен ни на один из открытых процессов, а был расстрелян 10 января 1937 года, в один день с Рютиным.
Более податливых подследственных тем временем готовили к участию в новом процессе – по делу «антисоветского троцкистского центра». Своего рода репетицией этого процесса стал так называемый «кемеровский процесс», проведённый 19—22 ноября 1936 года в Новосибирске. То был первый «троцкистский» процесс, на котором подсудимые обвинялись во вредительстве.
XIII
Кемеровский процесс
Кузбасс был избран объектом вредительства потому, что там работали несколько бывших видных троцкистов, сосланных в Западную Сибирь ещё в конце 20-х годов. На шахтах Кузбасса широко использовался труд ссыльных из числа раскулаченных. Из-за неопытности рабочих и скверной организации труда там часто происходили аварии и пожары. В архивах сохранилось немало отчётов подсудимых кемеровского процесса, где обращалось внимание на невыносимые условия труда на шахтах, которые не могли не вести к производственным авариям. Однако, как и на многих других предприятиях, здесь не выделялось достаточного количества средств на нужды охраны труда.
Главным обвинением на процессе было обвинение в организации «троцкистами» взрыва, который произошёл 23 сентября 1936 года на шахте «Центральная», в результате чего погибло 12 и было тяжело ранено 14 шахтеров. Рабочие, выступавшие на процессе в качестве свидетелей, рассказывали об игнорировании администрацией шахты элементарных правил техники безопасности и о том, как администрация обвиняла шахтеров, протестовавших против тяжёлых условий труда, в лодырничестве и срыве планов угледобычи. Вслед за этим были доложены результаты экспертизы, которая, как показала проверка, проведённая в 50-е годы, проводилась с грубейшими нарушениями закона. Члены комиссии экспертов на протяжении двух недель не выходили из здания Кемеровского отдела НКВД и не встречались ни с кем из обвиняемых и должностных лиц предприятий. Заключение экспертов неоднократно перерабатывалось по указанию работников НКВД.
На кемеровском процессе была сконструирована «троцкистско-диверсионная группа», образованная путём объединения троцкистов с «враждебно настроенными к Советской власти инженерно-техническими работниками» во главе с инженером Пешехоновым, осуждённым по шахтинскому процессу на 3 года ссылки. Помимо восьми советских инженеров, подсудимым был немецкий специалист Штиклинг, обвинённый в связи с гестапо и с «должностным лицом одного из иностранных государств, проживающим в Новосибирске». Роль Штиклинга сводилась к передаче другим подсудимым директив о вредительской деятельности «по заданию разведывательных органов одного из иностранных государств».
В качестве свидетелей на процессе выступали беспартийный инженер Строилов, а также бывшие оппозиционеры Дробнис и Шестов, дела которых были «выделены в особое производство». Они показали, что диверсионная группа на шахте «Центральная» действовала под непосредственным руководством подпольного троцкистского центра Западной Сибири во главе с Мураловым – «особо доверенным агентом Троцкого». В свою очередь западносибирский центр «получал диверсионно-вредительские и террористические задания от члена общесоюзного троцкистского центра и ближайшего помощника Троцкого Пятакова».
Шестов и Дробнис, объявленные «руководителями диверсионной деятельности троцкистов в Кузбассе», показали, что они получали от Пятакова директивы «выводить из строя предприятия и ослаблять обороноспособность страны», организуя взрывы и пожары в шахтах. Помимо этого, на процессе говорилось о том, что Пятаков дал поручение Шестову организовать террористические акты против членов Политбюро в случае их приезда в Западносибирский край, а также против секретаря Западносибирского крайкома Эйхе.
Прокурор Рогинский подчёркивал на процессе, что «интересы троцкистов сомкнулись с интересами международной буржуазии и фашизма. Осуществление диверсий и вредительства – долговременная задача зарубежного центра оппозиции, находившаяся в полном соответствии со стремлением международных финансовых кругов и фашистских правительств». В развитие этого положения «Правда» в статье «Справедливый приговор» указывала, что «нити от бандитов, совершивших кемеровское злодеяние, тянутся… за границу, к Троцкому и его сыну» [249].
Отмечая, что «новым» на Кемеровском процессе было обвинение «троцкистов» во вредительстве и диверсиях, Л. Седов писал: «Это новое есть на самом деле возврат к очень старому: столь модным в своё время в СССР вредительским процессам, с той только разницей, что в качестве вредителей в прошлом фигурировали инженеры-специалисты, теперь же старые большевики, бывшие руководители партии, государства, хозяйства» [250].
Все девять подсудимых «кемеровского процесса» были приговорены к расстрелу. Помимо них, в качестве «троцкистов-диверсантов» на процессе было названо восемь человек, выведенных спустя два месяца на процесс по делу «антисоветского троцкистского центра»,– Пятаков, Муралов, Дробнис, Шестов, Богуславский, Норкин, Строилов и Арнольд.
XIV
Декабрьский пленум ЦК
Новой вехой в развязывании террора стал декабрьский пленум ЦК 1936 года, одной из главных задач которого было создание «дела Бухарина – Рыкова».
В преддверии этого пленума более реалистически относился к происходящему Рыков, тогда как Бухарин ещё сохранял иллюзии о возможном просвете в своей судьбе. По свидетельству Лариной, он искренне обрадовался, узнав о замене Ягоды Ежовым. «Бухарину представлялось тогда, как это теперь ни кажется парадоксальным, что Ежов, хотя человек малоинтеллигентный, но доброй души и чистой совести. „Он не пойдёт на фальсификацию“,– наивно верил Н. И. до декабрьского пленума» [251].
Благоприятный перелом Бухарин усмотрел и в событии, происшедшем в день празднования годовщины Октябрьской революции. Вскоре после того, как он занял на гостевой трибуне место, находившееся рядом с Мавзолеем, к нему подошёл красноармеец со словами: «Товарищ Сталин просил передать, что Вы не на месте стоите. Поднимитесь на Мавзолей». Бухарин был польщён этим знаком благосклонности Сталина и надеялся, что сумеет, наконец, переговорить с ним. Однако Сталин стоял вдалеке от него и покинул трибуну до окончания демонстрации.
Тот же праздничный день оказался весьма тревожным для Рыкова. Перед уходом на торжественное заседание в Большом театре ему показалось, что он потерял присланный ему пригласительный билет. Рыков крайне нервно отреагировал на это обстоятельство, сказав родным, что его отсутствие на заседании может быть истолковано как демонстрация протеста, этот факт смогут раздуть и предъявить ему новые обвинения [252].
После Октябрьского юбилея в судьбе Бухарина и Рыкова не произошло никаких изменений. Поначалу Бухарин предполагал, что ему предложат «спокойно работать», но ни из редакции, ни из ЦК не приходило никаких вестей. «Чем больше времени проходило с того памятного дня, тем большее волнение его охватывало. К концу ноября нервное напряжение было столь велико, что работать он совсем не мог» [253]. В письме Сталину, написанном за день до открытия пленума, Бухарин упоминал о своём письме Ежову, на которое он не получил ответа, а также о своей предельной изнурённости: «Я сейчас нервно болен в крайней степени, больше декады не хожу в редакцию, лежу в постели, разбитый до основания. Был только на твоём докладе (на Всесоюзном съезде Советов.– В. Р.). Разумеется, для всяких объяснений притащусь, куда укажут» [254]. В таком состоянии Бухарин явился на декабрьский пленум.
Этот пленум, о работе которого не сообщалось в печати, происходил 4 и 7 декабря 1936 года. В промежутке между этими днями состоялось последнее заседание VIII Чрезвычайного съезда Советов, на котором была принята конституция. Вслед за этим произошла праздничная демонстрация по этому поводу. Однако настроение большинства участников пленума едва ли было праздничным. Им было предложено обсудить два вопроса: 1. Рассмотрение окончательного текста Конституции СССР и 2. Доклад т. Ежова об антисоветских троцкистских и правых организациях.
Обсуждение первого пункта повестки дня заняло менее часа. Собравшимся было предложено высказать замечания по тексту конституции, который на следующий день предстояло утвердить съезду Советов. Несколько предложенных поправок встретили неодобрительное отношение Сталина и других членов Политбюро и были без голосования отклонены. Вслед за этим Сталин внёс одну редакционную поправку, которая была принята также без голосования. На этом рассмотрение первого вопроса закончилось, и слово было предоставлено Ежову.
Ежов назвал цифры, характеризующие число арестованных «троцкистов» в некоторых регионах: свыше 200 чел.– в Азово-Черноморском крае, свыше 300 чел.– в Грузии, свыше 400 чел.– в Ленинграде и т. д. Во всех этих регионах, как следовало из доклада Ежова, были раскрыты заговорщические группы, возглавляемые крупными партийными работниками.
Доклад Ежова свидетельствует о том, что ко времени пленума его ведомство уже осуществило в основном «разработку» следующего открытого процесса. Ежов назвал имена почти всех его будущих подсудимых и сообщил, что Сокольников, Пятаков, Радек и Серебряков входили в состав «запасного центра», являясь одновременно «замещающими членами» основного центра, «на тот случай, если основной центр будет арестован и уничтожен». Заполняя «пробелы» предыдущего процесса, Ежов утверждал, что «троцкистско-зиновьевскому блоку» не удалось развернуть вредительскую деятельность, тогда как «запасной центр» провёл с 1931 года «большую работу по вредительству, которая многое испортила в нашем хозяйстве». Приводя примеры диверсионно-вредительской деятельности, Ежов обильно цитировал показания арестованных директоров военных заводов и предприятий химической промышленности, начальников железных дорог и т. д. Нагнетая ненависть к «вредителям», он упомянул о том, что, давая диверсионные задания, Пятаков при разговоре о возможных жертвах среди рабочих, заявил будущему исполнителю: «Нашёл кого жалеть» [255].
Другой заполненный «пробел» предыдущего процесса выражался в сообщениях о шпионской деятельности «троцкистов» и их сговоре с зарубежными правительствами. В переговорах такого рода были обвинены не только Сокольников и Радек, но и Каменев, который якобы вёл переговоры с французским послом [256].
Ещё не поднаторевшего в фальсификациях Ежова то и дело прерывали Сталин и Молотов, «корректировавшие» его высказывания. Когда Ежов впервые упомянул о шпионаже, Сталин счёл нужным «дополнить», что Шестов и Ратайчак «получали деньги за информацию от немецкой разведки». Ещё раз вмешавшись в доклад, Сталин заявил: у троцкистов имелась платформа, которую они скрывали из-за боязни того, что в случае её оглашения «народ возмутится». Эта платформа сводилась, по словам Сталина, к тому, чтобы восстановить частную инициативу, «открыть ворота английскому капиталу и вообще иностранному капиталу» и т. п.
О том, насколько «вожди» ещё не сговорились даже между собой, в чём следует обвинять подсудимых будущего процесса, свидетельствуют их «дополнения» по поводу иностранных правительств, с которыми «троцкисты» вступили в сговор. После того как Сталин бросил реплику о том, что «троцкисты» «имели связь с Англией, Францией, с Америкой», Ежов незамедлительно заявил о переговорах «троцкистов» с «американским правительством», «французским послом» и т. д. Вслед за этим возникла явно конфузная ситуация:
«Ежов: …Они пытались вести переговоры с английскими правительственными кругами, для чего завязали связь (Молотов: с французскими…) с крупными французскими промышленными деятелями. (Сталин: Вы сказали: с английскими.) Извиняюсь, с французскими» [257]. Впрочем, спустя полтора месяца на процессе «антисоветского троцкистского центра» ссылка на шпионские связи с США, Англией и Францией была отброшена, поскольку этим «связям» было решено придать однозначно фашистскую направленность.
Перейдя от «троцкистов» к «правым», Ежов рассказал о сентябрьских очных ставках Бухарина и Рыкова с Сокольниковым. Хотя после этих очных ставок Бухарин и Рыков были реабилитированы, Ежов заявил, что у него и Кагановича «не осталось никакого сомнения» в том, что они «были осведомлены о всех террористических и иных планах троцкистско-зиновьевского блока». Теперь же, утверждал Ежов, новые арестованные назвали состав «правого центра» и образованные им террористические группы. Ежов заявил, что «при всём моем миролюбии я, кажется, арестовал человек 10» в «Известиях», явно намекая на «засорение» Бухариным своей редакции «врагами». В заключение Ежов заверил, что «директива ЦК, продиктованная товарищем Сталиным, будет нами выполнена до конца, раскорчуем всю эту троцкистско-зиновьевскую грязь и уничтожим их физически» [258].
В отличие от следующего, февральско-мартовского пленума, «рядовые» участники декабрьского пленума во время речи Ежова почти не бросали «поощряющих» оратора реплик. Такого рода ретивостью отличалось лишь поведение Берии, в течение всей работы пленума выкрикивавшего: «Вот сволочь!», «Вот негодяй!», «Вот безобразие!», «Ах, какой наглец!», «Ну и мерзавцы же, просто не хватает слов!»
После Ежова слово было предоставлено Бухарину, который в начале речи заявил о своём согласии с тем, чтобы «сейчас все члены партии снизу доверху преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить всю ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и всем прочим… Я счастлив тем, что всю эту историю вскрыли до войны… чтобы из войны мы вышли победоносно».
Назвав обвинения против него «своего рода политической диверсией» со стороны троцкистов, Бухарин убеждал, что он ничего общего не имел «с этими диверсантами, с этими вредителями, с этими мерзавцами». Отрицая самую возможность своего сближения с троцкистами, он рассказал, что при встрече у Горького с Роменом Ролланом рассеял сомнения последнего в преступной деятельности троцкистов, в результате чего «до сих пор Ромен Роллан держится не так, как Андре Жид». Апеллируя персонально к Орджоникидзе, Бухарин напомнил, что в одном из разговоров с последним он отрицательно отзывался о Пятакове.
Подтверждая свою заинтересованность в том, чтобы «распутать этот узел», Бухарин вновь говорил, что «с проклятьем относится к этому грязному делу [т. е. к «преступлениям» троцкистов]». После заявления: «Во всём том, что здесь наговорено, нет ни единого слова правды», он произнёс ритуальную клятву верности: «Я вас заверяю, что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, поверили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина. Я не говорю, что я любил Сталина в 1928 году. А сейчас я говорю – люблю всей душой. Почему? Потому что… понимаю, какое значение имеет крепость и централизованность нашей диктатуры».
В заключение речи Бухарин заявил: «Я не беспокоюсь относительно своей персоны, относительно условий своей жизни или смерти, а я беспокоюсь за свою политическую честь, и я сказал и буду говорить, что за свою честь буду драться до тех пор, пока я существую» [259].
Чтобы разрушить впечатление о невиновности Бухарина, которое могло создаться у участников пленума после этой речи, Сталин взял слово сразу же вслед за Бухариным. Он начал с утверждения о том, что «Бухарин совершенно не понял, что тут происходит… Он бьёт на искренность, требует доверия. Ну, хорошо, поговорим об искренности и о доверии». В этой связи Сталин напомнил об отречениях Зиновьева, Каменева, Пятакова и других «троцкистов» от своих «ошибок». Задав вслед за этим вопрос: «Верно, т. Бухарин?», он тут же получил ответ: «Верно, верно, я говорил то же самое».
Рассказав затем о недавно полученных показаниях Пятакова, Радека и Сосновского, Сталин заявил: «Верь после этого в искренность людей!.. у нас получился вывод: нельзя на слово верить ни одному бывшему оппозиционеру… И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность – это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шум в зале. Голоса с мест: Правильно!) Сечь надо нас за тот максимум доверия, за то безбрежное доверие, которое мы им оказывали».
Далее Сталин позволил себе такие высказывания, которые могли прозвучать без возражений только в отравленной атмосфере «тоталитарного идиотизма», пронизывающей всю работу пленума. Он заявил, что «бывшие оппозиционеры пошли на ещё более тяжкий шаг, чтобы сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны и ещё раз продемонстрировать свою искренность,– люди стали заниматься самоубийствами». Перечислив накопившийся к тому времени внушительный список самоубийц из числа видных деятелей партии (Скрыпник, Ломинадзе, Томский, Ханджян, Фурер), Сталин утверждал, что все эти люди пошли на самоубийство, чтобы «замести следы… сбить партию, сорвать её бдительность, последний раз перед смертью обмануть её путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение… Человек пошёл на убийство потому, что он боялся, что всё откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветного позора… Вот вам одно из самых острых и самых лёгких (sic! – В. Р.) средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию». Таким образом, Сталин недвусмысленно предупреждал кандидатов в подсудимые будущих процессов, что их возможное самоубийство будет сочтено новым доказательством их двурушничества.
Высказав эти «аргументы», Сталин заявил Бухарину: «Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть – нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. И вы, т. Бухарин, хотите, чтобы мы вам на слово верили? (Бухарин: Нет, не хочу.) А если вы этого не хотите, то не возмущайтесь, что мы этот вопрос поставили на пленуме ЦК… И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством. (Голоса с мест: Правильно! Продолжительные аплодисменты.)» [260]
После выступления Сталина слово было предоставлено Рыкову, который заявил, что «должен полностью и целиком признать справедливость всех указаний», содержавшихся в выступлении Сталина, «справедливость в том отношении, что мы живем в такой период, когда двурушничество и обман партии достигли таких размеров и приняли настолько изощрённый, патологический характер, что, конечно, было бы совершенно странно, чтобы мне или Бухарину верили на слово».
Подобно Бухарину, Рыков отрицал лишь обвинения, касавшиеся его лично. Он рассказал, что после появления показаний Каменева просил Ежова «установить у Каменева, где и когда я с ним виделся, чтобы я мог как-нибудь опровергнуть эту ложь. Мне сказали, что Каменев об этом не был спрошен, а теперь спросить у него нельзя – он расстрелян».
Опровергая версию о существовании «центра правых», Рыков заявил, что в последний раз он встречался с Бухариным вне официальной обстановки в 1934 году, а с Томским на протяжении двух лет виделся крайне редко и при этом не обсуждал с ним никаких политических вопросов. Единственное «признание» Рыкова сводилось к тому, что Томский сообщил ему: Зиновьев в 1934 году «жаловался на одиночество, на отсутствие друзей и звал его к себе на дачу». Рыков, по его словам, отговаривал Томского от такой встречи, сказав, что «всякая встреча это уже есть подготовка к группировке». Теперь же, присовокупил Рыков, «это вселяет в меня убеждение, что Томский в этом деле каким-то концом участвовал». Вслед за этим Рыков выразил своё согласие со Сталиным в том, что «самоубийство есть один из способов замазать дело», а самоубийство Томского «является против него очень сильной уликой».
В конце речи Рыков заявил: «Я буду доказывать, буду кричать о том, что тут (в показаниях против него.– В. Р.) есть оговор, есть ложь, есть чёрная клевета с начала и до конца. Я фашистом никогда не был, никогда не буду, никогда не прикрывал и прикрывать их не буду. И это я докажу» [261].
Во время выступления Рыкова Сталин счёл нужным вмешаться, чтобы пояснить, почему полтора месяца назад он дал согласие на «реабилитацию» Бухарина и Рыкова. В этой связи произошёл следующий обмен репликами:
Сталин: Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас осталось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин, не могли не знать, что эти сволочи какое-то чёрное дело готовят, но нам не сказали.
Голоса с мест: Факт.
Бухарин: Ну что вы, товарищи, как вам не совестно.
Сталин: Я говорю, что это было только потому, что нам казалось, что этого мало для того, чтобы привлекать вас к суду… Я сказал, не трогать Бухарина, подождать… Не хотели вас суду предавать, пощадили, виноват, пощадили [262].
После речи Рыкова выступило пять человек, каждый из которых стремился внести свою лепту в дальнейшее нагнетание политической истерии. Эйхе утверждал, что «факты, вскрытые следствием, обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром. То, что вскрыто за последнее время, не идёт ни в какое сравнение с тем вредительством… которое мы вскрывали [раньше]». К «фактам», сообщённым Ежовым, Эйхе прибавил сообщение о поведении троцкистов во время отправки их несколькими эшелонами из западносибирской ссылки в колымские лагеря. Известно, что во время посадки в эшелоны троцкисты выкрикивали антисталинские лозунги (см. гл. XLIV). Однако Эйхе предпочёл скрыть действительное содержание этих лозунгов, вместо этого провокационно приписав троцкистам призыв, обращённый к красноармейцам-конвоирам: «Японцы и фашисты будут вас резать, а мы будем им помогать». Исходя из этого, выдуманного им самим призыва, Эйхе нашёл удобный случай продемонстрировать свою кровожадность: «Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко. Стоит прочитать эти бесхитростные рапорты, доклады беспартийных красноармейцев… чтобы расстрелять любого из них (троцкистов.– В. Р.)» [263].
Молотов «развил» положения Сталина о самоубийствах как средстве «борьбы против партии» следующим образом: «Самоубийство Томского есть заговор, который был заранее обдуманным актом, причём не с одним, а с несколькими лицами Томский уговорился кончить самоубийством и ещё раз нанести тот или иной удар Центральному Комитету» [264].
Духом изуверства было окрашено и выступление секретаря Донецкого обкома Саркисова, подробно описывавшего, каким образом он пытался «смыть с себя пятно» – участие в 20-х годах в левой оппозиции. «Хотя я десять лет тому назад порвал с этой сволочью,– говорил он,– мне всё же тяжело даже от одного воспоминания, что имел связь с этими фашистскими мерзавцами». Назвав имена многих «разоблачённых» им за последнее время «троцкистов», Саркисов заявлял: «Я всегда для себя считал, что это тройная обязанность каждого бывшего оппозиционера… стараться быть как можно бдительнее и разоблачать троцкистов и зиновьевцев. Больше того, я взял за правило не брать ни на какую работу, тем более на партийную работу человека, который когда-то был оппозиционером. Я рассуждал так: если партия мне доверяет, то я не могу передоверять другим это доверие партии. Именно, исходя из этого, я всегда систематически, последовательно изгонял людей с оппозиционным прошлым, особенно с партийной работы… если я, будучи ответственным партийным работником, которому доверяет ЦК, если я скрою хоть одного человека, который в прошлом был троцкистом, то я буду в стане этих фашистов» [265].
Наиболее бесстыдно вёл себя на трибуне Каганович, который вместе со Сталиным разыграл над ещё свежими могилами Зиновьева и Томского глумливый фарс, который можно назвать «делом о собаке». Рассказывая о результатах проведённого им «следствия» (ещё весной 1936 года у Томского были запрошены «показания» о его «связях» с Зиновьевым), Каганович говорил: «…И, наконец, в 1934 г. Зиновьев приглашает Томского к нему на дачу на чаепитие… После чаепития Томский и Зиновьев на машине Томского едут выбирать собаку для Зиновьева. Видите, какая дружба, даже собаку едут выбирать, помогает. (Сталин: Что за собака – охотничья или сторожевая?) Это установить не удалось… (Сталин: Собаку достали всё-таки?). Достали. Они искали себе четвероногого компаньона, так как ничуть не отличались от него, были такими же собаками… (Сталин: Хорошая собака была или плохая, неизвестно? Смех.) Это при очной ставке было трудно установить… Томский должен был признать, что он с Зиновьевым был связан, что помогал Зиновьеву вплоть до того, что ездил с ним за собакой» [266].
Другим проявлением цинизма Кагановича была его мотивировка наиболее страшного обвинения, обращённого к Бухарину:
Каганович: …Вам не удалось осуществить подлое убийство тов. Кирова, убийцами оказались троцкисты-зиновьевцы. Вы знали, что они готовят убийство.
Бухарин: Это изумительная клевета, кровавая клевета.
Каганович: …Томский показывает, что был у Зиновьева в 1934 году, мог ли Томский не знать об их планах [267].
Читая стенограмму декабрьского пленума, невольно испытываешь впечатление о некой инфернальности, невероятности происходящего. Окончательно распоясавшиеся «вожди» в доказательство «заговорщических связей» говорят явные нелепости, которые молча выслушиваются участниками пленума. «Обвиняемые» защищают только самих себя, не только не заикаясь о своём сомнении в вине своих недавних товарищей, уже расстрелянных или арестованных, но повторяя самую оголтелую брань в их адрес. Понять эту чудовищную «логику» можно лишь с учётом того, что вся эта дрейфусиада представляла заключительное звено в цепи сознательных фальсификаций умыслов и дел своих политических оппонентов, которыми на протяжении предшествующего десятилетия занимались и обвинители и обвиняемые. Все присутствовавшие на пленуме уже не раз одобряли полицейские преследования участников оппозиций по лживым наветам. Поставить под сомнение новые, ещё более чудовищные обвинения в адрес бывших оппозиционеров значило поставить под сомнение правомерность всей предшествующей борьбы с оппозициями с её варварскими методами. На это ни один из участников пленума, так или иначе принимавший участие в этой борьбе, не мог решиться.