Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
В последние месяцы своей жизни Орджоникидзе неоднократно говорил в своих выступлениях о верности выпестованных им командиров индустрии и инженерно-технического персонала вообще Советской власти, защищая их от обвинений в «саботаже». Получая информацию о подобных публичных высказываниях Орджоникидзе, Сталин мог предполагать, что на предстоящем пленуме ЦК Орджоникидзе выступит с противодействием дальнейшим расправам над хозяйственными руководителями. Чтобы избежать этого, требовалось не только разжигать в Орджоникидзе комплекс вины за то, что он пригрел на своей груди «разоблачённых предателей»: Пятакова, Ратайчака и других. Сталин стремился повязать Орджоникидзе, как и других членов Политбюро, кровавой круговой порукой и с этой целью поставил в повестку дня пленума ЦК его доклад о вредительстве в тяжёлой промышленности. Представленный Орджоникидзе проект резолюции по этому докладу Сталин испещрил многочисленными пометками и замечаниями. Он потребовал от Орджоникидзе «сказать резче» о вредительстве и сделать центром доклада положение о том, что хозяйственники «должны отдавать себе ясный отчёт о друзьях и врагах Советской власти». К деловому предложению Орджоникидзе о заполнении рабочих мест на особо ответственных и взрывоопасных работах людьми со специальным техническим образованием Сталин сделал приписку: «и являющихся проверенными друзьями Сов. власти» [467].
Со своей стороны Орджоникидзе готовил встречный и весьма серьёзный ход. В написанный им проект резолюции он включил следующий пункт: «Поручить НКТП в десятидневный срок доложить ЦК ВКП(б) о состоянии строительства Кемеровского химкомбината, Уралвагонстроя и Средуралмедстроя, наметив конкретные мероприятия по ликвидации на этих строительствах последствий вредительства и диверсий с тем, чтобы обеспечить пуск этих предприятий в установленные сроки» [468]. Речь шла о предприятиях, на которых, согласно материалам процесса «антисоветского троцкистского центра», вредительство получило особенно большой размах.
Орджоникидзе хотел получить санкцию пленума на уже начатую им силами своего наркомата проверку положения дел на этих объектах. Направляя 5 февраля комиссию в Кемерово, он дал её председателю профессору Н. Гельперину, хотя и в достаточно осторожных формулировках, указание провести объективную экспертизу фактов «вредительства», обнародованных на процессе. «Учтите, что Вы едете в такое место,– говорил Орджоникидзе,– где был один из довольно активных вредительских центров… помните, что у малодушных или недостаточно добросовестных людей может появиться желание всё валить на вредительство, чтобы, так сказать, утопить во вредительском процессе свои собственные ошибки. Было бы в корне неправильно допустить это… Вы подойдите к этому делу как техник, постарайтесь отличить сознательное вредительство от непроизвольной ошибки – в этом главная ваша задача» [469].
Комиссия Гельперина, возвратившись в Москву, подготовила подробный доклад, в котором совершенно отсутствовало слово «вредительство». Аналогичный доклад Орджоникидзе успел получить и от комиссии под руководством его заместителя Осипова-Шмидта, обследовавшей состояние коксохимической промышленности Донбасса.
Третья комиссия, выехавшая на строительство вагоностроительного завода в Нижнем Тагиле, возглавлялась заместителем наркома Павлуновским и начальником Главстройпрома Гинзбургом. В середине февраля в Тагил позвонил Орджоникидзе и спросил Гинзбурга, в каком состоянии находится стройка, какие криминалы обнаружены комиссией. Гинзбург ответил, что качество работ на Уралвагонстрое намного выше, чем на других уральских стройках, «завод построен добротно, без недоделок, хотя имели место небольшие перерасходы отдельных статей сметы. В настоящее же время строительство замерло, работники растеряны» [470]. Тогда Орджоникидзе попросил Гинзбурга вместе с Павловским немедленно выехать в Москву и в дороге составить записку о положении дел на Уралвагонстрое.
Вернувшись в Москву утром 18 февраля, Гинзбург сразу же позвонил Орджоникидзе и узнал от его жены, что тот несколько раз спрашивал, возвратились ли Гинзбург и Павлуновский. Сказав, что Орджоникидзе сейчас спит, Зинаида Гавриловна попросила руководителей комиссии отправиться на дачу Орджоникидзе, куда тот собирался вскоре приехать.
Деятельность Орджоникидзе в предыдущий день, 17 февраля, реконструирована рядом исследователей на основании сохранившихся документов и свидетельств очевидцев. С 3 часов дня Орджоникидзе участвовал в заседании Политбюро, на котором обсуждались проекты резолюций предстоящего пленума ЦК. Вечером он выехал в наркомат, где беседовал с Гельпериным и Осиповым-Шмидтом.
Во время пребывания Орджоникидзе в наркомате, в его квартире был произведён обыск. Узнав об этом, Орджоникидзе немедленно позвонил Сталину и выразил ему своё возмущение. Сталин в ответ заявил: «Это такой орган, что у меня может сделать обыск. Ничего особенного…» Утром следующего дня у Орджоникидзе произошёл разговор со Сталиным с глазу на глаз. После возвращения Орджоникидзе домой состоялся ещё один, телефонный разговор со Сталиным – «безудержно гневный, со взаимными оскорблениями, русской и грузинской бранью» [471].
Тем временем Гинзбург, не дождавшись приезда Орджоникидзе на дачу, вернулся в наркомат, откуда вскоре вместе с другими руководящими работниками НКТП был вызван на квартиру Орджоникидзе. Там он застал Сталина и других членов Политбюро у постели мертвого Орджоникидзе. Сталин отчётливо произнёс: «Серго с больным сердцем работал на износ, и сердце не выдержало».
После смерти Сталина жена Орджоникидзе рассказывала близким людям, что Сталин, покидая квартиру, резко предупредил её: «Никому ни слова о подробностях смерти Серго, ничего, кроме официального сообщения, ты ведь меня знаешь» [472].
В официальном сообщении, подписанном наркомом здравоохранения Каминским и несколькими кремлёвскими врачами, указывалось, что Орджоникидзе «внезапно скончался от паралича сердца во время дневного сна» [473]. Все лица, подписавшие акт о причинах смерти, вскоре были расстреляны.
Любому искушённому человеку не могла не броситься к глаза близость во времени трёх событий: завершения процесса «троцкистского центра», внезапной смерти Орджоникидзе и февральско-мартовского пленума, открытие которого, первоначально назначенное на 20 февраля, было перенесено на три дня из-за похорон Орджоникидзе. Уже во время похорон была пущена версия, увязывающая смерть Орджоникидзе с его потрясением «предательством» Пятакова и других «троцкистов». В речи на траурном митинге Молотов заявил: «Враги нашего народа, троцкистские выродки ускорили смерть Орджоникидзе. Тов. Орджоникидзе не ожидал, что Пятаковы могут пасть так низко» [474].
Эта версия, получившая широкое распространение, вошла даже в статью об Орджоникидзе, помещённую в Большой Советской Энциклопедии, где говорилось: «Троцкистско-бухаринские выродки фашизма ненавидели Орджоникидзе лютой ненавистью. Они хотели убить Орджоникидзе. Это не удалось фашистским агентам. Но вредительская работа, чудовищное предательство презренных право-троцкистских наймитов японо-германского фашизма во многом ускорили смерть Орджоникидзе» [475].
В своих мемуарах Хрущёв утверждал, что в 1937 году он не знал об истинной причине смерти Орджоникидзе. По словам Хрущёва, о самоубийстве Орджоникидзе ему стало известно лишь после войны от Маленкова, который в свою очередь узнал об этом из случайного разговора со Сталиным [476]. Это сообщение Хрущёва представляется правдоподобным: Сталин мог приказать своим самым ближайшим приспешникам – членам Политбюро скрыть информацию о самоубийстве Орджоникидзе даже от «рядовых» членов ЦК и других аппаратчиков высокого ранга.
Версия о самоубийстве Орджоникидзе вписывалась в концепцию доклада Хрущёва о невозможности для «ближайших соратников» Сталина противостоять его диктату. Самоубийство Орджоникидзе было представлено Хрущёвым как своего рода акт личного мужества, выражение нежелания разделять сталинские преступления.
Версию о самоубийстве Орджоникидзе признавал и Молотов, который оценивал это событие с наглостью и тупостью оголтелого сталиниста. Главная беда усматривалась Молотовым в том, что своим самоубийством Орджоникидзе «поставил Сталина в очень трудное положение». В беседах с Чуевым Молотов так описывал и характеризовал последний поступок Орджоникидзе: брат Орджоникидзе «выступал против Советской власти, был на него достоверный материал. Сталин велел его арестовать. Серго возмутился. А затем дома покончил с собой. Нашёл лёгкий способ (sic! – В. Р.). О своей персоне подумал. Какой же ты руководитель!.. Он последним своим шагом показал, что он всё-таки неустойчив. Это было против Сталина, конечно. И против линии, да, против линии. Это был шаг очень такой плохой. Иначе его нельзя толковать…
– Когда Серго застрелился, Сталин был очень злой на него? [,– спрашивает Чуев.]
– Безусловно [,– отвечает Молотов]» [477].
Имеются свидетельства того, что Молотов вложил свой вклад в травлю Орджоникидзе. На июньском Пленуме ЦК 1957 года генеральный прокурор СССР Руденко сообщил, что при расследовании дела Берии Ворошилов сказал ему: «Вы покопайтесь в отношении Серго Орджоникидзе, его затравили, и, нечего греха таить, что Вячеслав Михайлович, когда был председателем Совнаркома, неправильно относился к покойнику» [478].
Существуют некоторые свидетельства, которые ставят под сомнение версию о самоубийстве Орджоникидзе. По словам ряда близких к нему людей, Орджоникидзе в последние дни своей жизни был весьма энергичен и не проявлял никаких признаков депрессии, ведущей к суициду. Как подчёркивает Гинзбург, все люди, хорошо знавшие Орджоникидзе, «кому были известны его поступки, намерения, замыслы, в частности, в последнее время, когда он готовился к предстоящему Пленуму ЦК, не могут допустить и мысли о его самоубийстве… Он тщательно готовился к тому, чтобы… решительно выступить против массового избиения кадров партии, руководителей промышленности и строительства» [479].
В своих воспоминаниях Гинзбург приводит адресованную ему записку его бывшей сослуживицы по Наркомтяжпрому В. Н. Сидоровой, в которой излагались факты, сообщённые ей под большим секретом Зинаидой Гавриловной. В первой половине дня 18 февраля на квартиру Орджоникидзе пришёл неизвестный его жене человек, который сказал, что должен передать лично Орджоникидзе папку с документами Политбюро. Через несколько минут после его появления в кабинете Орджоникидзе там раздался выстрел. Перед приходом этого человека у Орджоникидзе состоялся резкий телефонный разговор со Сталиным на грузинском языке [480].
Об отношении Сталина к Орджоникидзе после смерти последнего свидетельствуют некоторые факты, сообщённые Гинзбургом. Так, все усилия соратников Орджоникидзе добиться выполнения правительственного решения об установке ему памятника наталкивались на глухое противодействие. После войны Сталину был представлен на утверждение список памятников, которые намечалось возвести в Москве. Из этого списка Сталиным была вычеркнута лишь одна фамилия – Орджоникидзе [481].
XXIII
Два письма Бухарина
Известие о смерти Орджоникидзе с особым отчаянием было встречено в семьях Бухарина и Рыкова. Узнав об этом, жена Рыкова вскрикнула: «Последняя надежда!» и упала на пол, потеряв сознание [482]. Томившийся в одиночестве и бездействии Бухарин сочинил поэму, посвящённую памяти Орджоникидзе, и один её экземпляр направил Сталину [483].
В дни, непосредственно предшествующие пленуму, Бухарин подготовил два письма. Первое письмо, насчитывающее более 100 страниц, было обращено к членам и кандидатам в члены ЦК, которым предстояло рассматривать его дело. В нём Бухарин строил свою защиту прежде всего на утверждениях о своей закоренелой ненависти к Троцкому и троцкистам, которых он характеризовал выражениями, заимствованными из лексикона Вышинского: «Обер-бандит Троцкий», «обер-начальник всех троцкистско-зиновьевских банд», «атаман бандитов», «подлая линия троцкистских изменников» и т. д. [484]
Ссылаясь на утверждение «Правды»: троцкисты «в числе своих тактических разбойных приёмов имели тактику оклеветания честных советских людей», Бухарин добавлял, что поэтому они решили «после показаний на суде во время первого процесса (а может и раньше)… держать линию на клевету о сотрудничестве с Бухариным, Рыковым и др.». Эту «линию» Бухарин объяснял тем, что «троцкисты заинтересованы прямо и непосредственно в подкрашивании своей „фирмы“, и они начинают (или давно начали) создавать миф о том, что с ними идут и другие». С особой озлобленностью он писал о показаниях Радека, который, будучи на свободе, «передо мной маскировался, как перед искренним партийцем», а на следствии и суде «вставлял в адски-клеветнические фантазии куски действительности». Эту часть своего письма Бухарин завершал выводом: принятие оговоров за правду покоится «на излишнем доверии к людям (вернее, к зверям), которые этого доверия отнюдь не заслуживают» [485].
Схожими аргументами Бухарин пользовался при опровержении показаний «правых лжесвидетелей». Он писал, что считает вполне возможным превращение многих своих бывших единомышленников «в оголтелых контрреволюционеров», которые «делали что-то контрреволюционное помимо меня и вне моей о том осведомлённости». Напоминая, что он не раз публично клеймил своих бывших учеников, подвергнутых тюремному заключению, Бухарин предположительно замечал, что теперь они решили отомстить за это возведением на него «подлейшей клеветы».
Сознавая недостаточность объяснения лживости множества показаний только этими мотивами, Бухарин осторожно излагал гипотезу о том, что такие показания могли быть вырваны провокационными приёмами следователей (на возможность применения во время следствия пыток он, разумеется, не решался даже намекнуть). Таким приёмом он считал, например, предваряющие допрос утверждения типа: «Нам уже известно», «такие-то уже показали», «следствие располагает данными» и т. п. После этого, резонно замечал Бухарин, подследственные, прекрасно знающие, «о чём „нужно“ говорить (ибо обвинения сформулированы и гуляют через газеты по всему миру как почти доказанные)», дают ложные показания из-за боязни быть заподозренными в «укрывательстве» [486].
Наличие столь значительного числа клеветнических показаний Бухарин объяснял и тем, что «при данной общей атмосфере, созданной троцкистскими бандитами, при определённой политической установке, при осведомлённости об уже сделанных показаниях, последующие лжесвидетели считают, что им надо показывать примерно то же, и таким образом одно лжепоказание плодится и размножается, и принимает вид многих, т. е. превращается во многие» [487].
Бухарин указывал на явные нелепости, содержавшиеся в присланных ему протоколах допросов. Так, его бывший секретарь Цетлин заявлял, что примкнул к «организации правых» в 1926 году и что «бухаринская школа» ещё в 1925 году «фактически выступала против ВКП(б)». По этому поводу Бухарин приводил хорошо известные факты: в названные Цетлиным годы не существовало не только организации, но и течения «правых», а Сталин, Молотов и другие сталинисты защищали «школу» от критики со стороны левой оппозиции.
Не менее нелепым Бухарин называл ответ Цетлина на вопрос: «Вам известно, что ваша организация располагает архивом, в котором собраны документы контрреволюционного содержания?» Таким архивом Цетлин назвал… шкаф в служебном кабинете Бухарина, где хранились написанный последним проект программы Коминтерна, папки с материалами, обсуждавшимися на заседаниях Политбюро, и другие официальные документы [488].
По поводу же наиболее «криминальных» показаний (об оформлении в 1929 году подпольного центра «организации правых», о ставке этого «центра» на повстанческое движение крестьян, о подготовке «дворцового переворота» и т. д.) Бухарин был способен лишь выражать своё безграничное негодование. Поскольку материальный состав этих преступлений обосновывался лишь голословными показаниями узников НКВД, то аргументы, опровергающие их, подыскать было невозможно.
Единственной своей виной Бухарин признавал «политически преступную» беседу с Каменевым в 1928 году, по поводу которой он многократно каялся на протяжении почти десятилетия. В очередной раз соглашаясь с тем, что «позиция правых в своём развитии привела бы к победе контрреволюции», он заявлял, что уже в 1930 году отказался от этой позиции и поэтому отнюдь не может быть причислен к «правым» [489].
20 февраля Бухарин направил своё письмо в Политбюро, приложив к нему заявление об отказе явиться на пленум и объявлении голодовки до тех пор, пока с него не будут сняты обвинения в измене, вредительстве и терроризме. Надеясь, что пленум согласится ограничиться обсуждением этого письма в его отсутствие, он объяснял невозможность своего участия в работе пленума жестоким нервным срывом: «У меня не ходят ноги, я не способен перенести созданной атмосферы, я не в состоянии говорить, рыдать я не хочу, впасть в истерику или обморок – тоже, когда свои будут поносить меня на основании клевет» [490].
Не исключая самого неблагоприятного исхода партийного, а затем и судебного следствия, Бухарин одновременно с письмом пленуму подготовил и другое письмо, обращённое к «будущему поколению руководителей партии». Этот краткий документ он попросил жену выучить наизусть и, убедившись в том, что она дословно запомнила текст, уничтожил его.
Содержание этого письма отличалось от содержания документа, направленного Бухариным в адрес пленума. В нём речь шла о «чудовищном клубке преступлений, который в эти страшные дни становится всё грандиознее, разгорается, как пламя, и душит партию» и который, по мнению Бухарина, сможет быть распутан лишь через одно или несколько поколений [491].
Что же счёл необходимым Бухарин рассказать о себе и своём времени «новому, молодому и честному поколению руководителей партии» (он, разумеется, не предполагал, что партии не суждено будет дождаться появления честного поколения руководителей)? Какую сумму идей он счёл нужным передать потомкам и истории в документе, призванном стать его политическим завещанием? С какими сокровенными мыслями он готовился уйти в могилу?
Увы, даже в этом потайном письме, которое, по замыслу, должно было быть свободным от всяких недомолвок и недоговоренностей, Бухарин сказал немногим более того, что он изложил в своём официальном обращении к пленуму ЦК. Основное содержание письма-завещания Бухарина сводилось к трём основным тезисам: у него «вот уже седьмой год… нет и тени разногласий в партией (т. е. со сталинской кликой.– В. Р.)»; он «не участвовал в тайных организациях Рютина, Угланова» и ничего не знал об их существовании; он «ничего не затевал против Сталина» [492].
Таким образом, основной смысл запретного для современников письма состоял в стремлении Бухарина убедить будущих «переследователей» его дела в том, что он с 1930 года отказался от всякой политической борьбы со Сталиным.
Из содержания письма отчётливо видно: Бухарин не исключал того, что ему, подобно жертвам «троцкистских» процессов (которых он к тому времени успел многократно заклеймить в своих официальных письмах и заявлениях), придётся на очередном процессе лжесвидетельствовать против себя и других. Предвидя возможность своего участия в грандиозном судебном подлоге, он объяснял свои будущие «признания», как и всю вакханалию лжи и террора действием «адской машины НКВД», которая, «пользуясь, вероятно, методами средневековья, обладает исполинской силой», и «винтики» которой «в угоду болезненной подозрительности Сталина, боюсь сказать больше, в погоне за орденами и славой творят свои гнусные дела» [493] (курсив мой.– В. Р.). Таким образом, даже в документе, написанном в расчёте на оглашение через много лет, Бухарин ставил в вину Сталину лишь «болезненную подозрительность» и боялся «сказать больше», а именно то, что «адская машина» приводится в движение самим Сталиным. Не решался он и высказать уверенность в применении этой машиной «методов средневековья», т. е. инквизиторских пыток. Понятно, что с таким идейным багажом Бухарин оказался беззащитным при завершении «партийного следствия» по его делу на пленуме ЦК.
XXIV
В преддверии февральско-мартовского пленума
Февральско-мартовский пленум длился полторы недели – намного больше, чем все другие пленумы ЦК, к какому бы периоду истории партии они ни относились. И по количеству рассмотренных вопросов, и по числу выступавших этот пленум не уступал любому партийному съезду. Можно даже сказать, что значение этого пленума для судеб партии и страны было большим, чем значение любого другого пленума ЦК и любого съезда партии. Пленум дал «теоретическое обоснование» массового террора, освятил именем партии великую чистку, выработал установки относительно её масштабов и методов, наконец, подготовил истребление большей части самого Центрального Комитета.
При знакомстве с материалами пленума, ставшими доступными лишь в последние годы, прежде всего возникает вопрос: почему все члены и кандидаты в члены ЦК безропотно приняли и поддержали чудовищные установки и формулы пленума, почему на нём не прозвучало ни единого голоса протеста против творимых и планируемых злодеяний? И второй вопрос: почему в таком случае две трети участников пленума были арестованы и расстреляны в течение ближайших нескольких лет?
Ответ на первый вопрос близок тому, который давался на вопрос о причинах признаний подсудимых на открытых процессах. В ЦК, избранный XVII съездом, входили в подавляющем большинстве люди, «проверенные» за предшествующие 13 лет в борьбе с внутрипартийными оппозициями. Начиная с периода «борьбы с троцкизмом» 1923—1924 годов, они политически катились вниз, сознательно называя чёрное белым и повторяя все идеологические подлоги и исторические фальсификации сталинизма. Во многом лишившись в этой борьбе идейных и нравственных устоев, они на протяжении ряда лет замалчивали происходившие на их глазах исторические драмы и трагедии, страдания и бедствия народных масс, помогали Сталину в расправах над своими бывшими товарищами, пели хвалу сталинскому «социализму». Ещё до начала большого террора они прошли через несколько кругов политического и нравственного перерождения. Они предали ключевую коммунистическую идею – идею социального равенства, оказавшись податливыми к материальным и властным привилегиям, которые передал им Сталин в обмен на соучастие в его преступлениях и подчинение извращённым нормам партийной жизни. Они цеплялись за приобщённость к власти и привилегиям любой ценой, в том числе ценой безудержного восхваления Сталина, человека, чья интеллектуальная узость, моральная неполноценность и способность на любые преступления была им хорошо известна.
Члены и кандидаты в члены ЦК, избранные XVII съездом (как и вообще та часть старых большевиков, которая послушно шла за Сталиным), оставались большевиками в той мере, в какой сохраняли элементы большевистского социального сознания, самоотверженно отдавались порученному им делу, будь то развитие экономики, обороноспособности или культуры страны. И в то же время они перестали быть большевиками в той мере, в какой превратились из пролетарских революционеров в бюрократов, из противников социального неравенства – в его защитников, из выразителей интересов народа – в оторвавшихся от него партийных вельмож.
Главным противоречием великой чистки было противоречие между её функциональной задачей – защитой интересов правящего слоя, его монополии на власть, и её главным объектом – представителями того же правящего слоя, которые по мере упрочения тоталитарно-бюрократического режима прозревали и превращались в новую потенциальную оппозицию сталинизму. Личные качества старых большевиков, остававшихся у власти, вступали всё в более острый конфликт с политическими задачами, которые ставил перед ними Сталин. В этом я вижу объяснение неотвратимости расправы над подавляющей частью старой партийной гвардии, включая тех, кто никогда не входил в антисталинские оппозиции и был в той или иной степени охвачен процессом перерождения.
Разумеется, здесь я говорю не о примазавшихся к правящей партии карьеристах, мошенниках, авантюристах, т. е. не о той пене, без которой, по словам Ленина, не обходилось ни одно великое массовое политическое движение в истории. Речь идёт о людях, которые, несмотря на свой большой политический опыт и субъективную приверженность идеалам большевизма, оказались жертвой всемирно-исторического заблуждения и в конечном счете, хотя и не без борьбы (о которой будет рассказано в последних главах этой книги), позволили отправить весь правящий слой на плаху.
Обращаясь к более конкретным обстоятельствам, обусловившим пассивную, молчаливую или же активную, агрессивную поддержку участниками пленума его чудовищных решений, следует упомянуть о двух событиях, непосредственно предшествовавших пленуму и послуживших жестоким предупреждением членам ЦК, указанием на то, что никто из них не может чувствовать себя защищенным от угрозы быть зачисленным во «враги» или «пособники врагов».
Первым из этих событий было постановление ЦК от 2 января 1937 года «Об ошибках секретаря Азово-Черноморского края т. Шеболдаева и неудовлетворительном политическом руководстве крайкома ВКП(б)». В этом постановлении один из наиболее влиятельных партийных секретарей обвинялся в том, что проявил «совершенно нетерпимую для большевика политическую близорукость… в результате чего на основных постах ряда крупных городов и районных парторганизаций края до самого недавнего времени сидели и безнаказанно вели подрывную работу заклятые враги народа, шпионы и вредители-троцкисты». В подтверждение приводился внушительный список арестованных секретарей городских и районных комитетов партии, директоров крупнейших заводов, работников крайкома.
Шеболдаев был освобождён от поста первого секретаря крайкома, «направлен в распоряжение ЦК» и предупреждён, что если он «в своей дальнейшей работе не извлечёт всех уроков из допущенных ошибок, ЦК ВКП(б) вынужден будет прибегнуть в отношении его к более суровым мерам партийного взыскания» [494]. Таким образом, в данном решении проступило противопоставление безликого ЦК его отдельным членам, которое, как мы увидим далее, проходило через всю работу февральско-мартовского пленума.
Другим грозным предупреждением, непосредственно адресованным партийному работнику ещё более высокого ранга, было постановление ЦК от 13 января «О неудовлетворительном партийном руководстве Киевского обкома КП(б)У и недочётах в работе ЦК КП(б)У». В нём указывалось на «исключительно большую засорённость троцкистами» Киевского обкома и на «подобные факты засорённости» в других обкомах Украины. В подтверждение назывались многие имена лиц, входивших в ближайшее окружение второго секретаря ЦК КП(б)У и первого секретаря Киевского обкома партии, кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б) Постышева. Среди них было четыре заведующих отделами Киевского обкома, в том числе один из наиболее близких Постышеву людей – заведующий отделом агитации и пропаганды Карпов.
Карпов был безусловным сталинцем, хорошо усвоившим те «нормы партийной жизни», которые негласно вошли в обиход с начала 30-х годов. Об этом свидетельствует эпизод, рассказанный одним из старейших советских философов А. Я. Зисем. В 1933 году Постышев, возглавлявший на Украине поход против «буржуазного национализма», в одной из своих речей назвал молодого вузовского преподавателя Зися в ряду людей, обвинённых им в пособничестве «украинскому фашизму». Непосредственной причиной включения в этот список Зися был отказ последнего публично заклеймить арестованного к тому времени известного украинского философа Юринца. Когда Зись обратился за помощью к Карпову, тот заявил ему: «Я знаю, что вы ни в чём не виноваты. Но вы должны понимать, что не найдётся в стране человека, который решился бы сказать секретарю ЦК, что он неправ». Хорошо понимая, какие последствия для Зися может повлечь походя брошенная Постышевым фраза, Карпов посоветовал ему срочно покинуть Украину. Это спасло жизнь молодому ученому, ныне – автору двух десятков научных монографий, заслуженному деятелю науки РСФСР [495]. Об отношении Постышева к Карпову см. гл. XXXIII.
Основная вина за «засорённость» троцкистами киевского партийного аппарата была возложена на Постышева, которому был объявлен выговор и указано, что «в случае повторения подобных фактов… к нему будут приняты более строгие меры взыскания» [496].
Для «разъяснения» партийному активу постановления ЦК в Киев прибыл Каганович. Здесь он встретился с аспиранткой Киевского института истории Николаенко, которая была исключена из партии за многочисленные клеветнические заявления с требованием покарать «врагов народа» и затем обратилась с жалобой непосредственно к Сталину. По возвращении из Киева Каганович рассказал Сталину о благоприятном впечатлении, которое произвела на него Николаенко [497].
«Бдительность» Николаенко была настолько высоко оценена Сталиным, что он уделил ей в докладе на февральско-мартовском пленуме специальный пассаж. «Николаенко – это рядовой член партии,– заявил Сталин,– она обыкновенный „маленький“ человек. Целый год она подавала сигналы о неблагополучии в партийной организации в Киеве, разоблачала… засилье троцкистских вредителей. От неё отмахивались, как от назойливой мухи. Наконец, чтобы отбиться от неё, взяли и исключили её из партии. Ни Киевская организация, ни ЦК КП(б)У не помогли ей добиться правды. Только вмешательство Центрального Комитета партии помогло распутать этот запутанный узел. А что выяснилось после разбора дела? Выяснилось, что Николаенко была права, а Киевская организация была не права. Ни больше, ни меньше… Как видите, простые люди оказываются иногда куда ближе к истине, чем некоторые высокие учреждения» [498].
Во время пребывания в Киеве Каганович поставил Николаенко в пример Постышеву, обвинённому в «политической слепоте». Состоявшийся 16 января при участии Кагановича пленум Киевского обкома партии освободил Постышева от обязанностей секретаря обкома «ввиду невозможности совмещать посты второго секретаря ЦК КП(б)У и первого секретаря Киевского обкома». Спустя ещё месяц Политбюро ЦК КП(б)У сняло с работы жену Постышева, старую большевичку Постоловскую. В свете всех этих фактов становится понятным, почему Постышев в своих нескольких речах и многочисленных репликах на февральско-мартовском пленуме старался «реабилитировать» себя, демонстрируя свою сугубую непримиримость к «врагам».