Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
Из писем и личных свидетельств своих сторонников, прошедших через сталинские тюрьмы, Троцкий достоверно знал, что с конца 20-х годов ГПУ стало широко применять пытки бессонницей, конвейерные допросы и т. д. Он не мог не предполагать, что с переходом к великой чистке подобные приёмы многократно ужесточились. Однако в его распоряжении не было прямых доказательств того, что «меры физического воздействия» применялись к жертвам московских процессов. Поэтому он лишь косвенно давал понять своим читателям, что, наряду с изощрённым психологическим давлением, следствие добивалось признаний и при помощи зверских истязаний.
Троцкий напоминал, что «инквизиция, при более простой технике, исторгала у обвиняемых любые показания. Демократическое уголовное право потому и отказалось от средневековых методов, что они вели не к установлению истины, а к простому подтверждению обвинений, продиктованных следствием. Процессы ГПУ имеют насквозь инквизиционный характер: такова простая тайна признаний» [429]. Уже сам факт использования одних лишь показаний подсудимых в качестве судебного доказательства свидетельствовал о возврате сталинского «правосудия» к средневековому варварству. Это с достаточной полнотой объясняет, почему даже старые большевики и опытные политики, созданные, как и все люди, из плоти и крови, вели себя на суде так, как тёмные и неграмотные жертвы инквизиции.
Вместе с тем Троцкий подчёркивал, что даже официальные сообщения о процессах показывают, какой долгий и тяжкий путь предшествовал позору, которому подсудимые согласились подвергнуть себя на суде. Отчёт о процессе 16-ти, в котором показания Смирнова были нагло сокращены и лживо «резюмированы», тем не менее раскрывал «достаточно яркую картину трагической борьбы этого честного и искреннего старого революционера с самим собою и со всеми инквизиторами».
Менее уязвимыми были, на первый взгляд, признания Зиновьева и Каменева. Однако в них совершенно отсутствовало какое-либо фактическое содержание. «Это агитационные речи и дипломатические ноты, а не живые человеческие документы. Но именно этим они выдают себя. И не только этим». Сопоставление признаний Зиновьева и Каменева на процессе 16-ти с их признаниями в январе 1935 года и со всеми предшествующими покаяниями, начиная с декабря 1927 года, позволяет «установить на протяжении девяти лет своеобразную геометрическую прогрессию капитуляций, унижения, прострации. Если вооружиться математическим коэффициентом этой трагической прогрессии, то признания на процессе 16-ти предстанут перед нами как математически необходимое заключительное звено длинного ряда» [430].
Разумеется, чтобы побудить подсудимых к «добровольным» признаниям, им в награду была обещана жизнь. Но как могли поверить в это обещание подсудимые второго процесса, знавшие, что все их предшественники после первого процесса были расстреляны? На этот вопрос Троцкий отвечал следующим образом: «Радеку, Пятакову и др. ГПУ оставляет тень надежды.– Но ведь вы расстреляли Зиновьева и Каменева? – Да, мы их расстреляли, потому что это было необходимо; потому что они были тайные враги; потому что они отказались признать свои связи с гестапо, потому что… и прочее, и так далее. А вас нам расстреливать не нужно. Вы должны нам помочь окончательно искоренить оппозицию и скомпрометировать Троцкого в глазах мирового общественного мнения. За эту услугу мы вам подарим жизнь. Через некоторое время мы вас даже вернем к работе… и пр., и т. д.– Конечно, после всего, что случилось, ни Радек, ни Пятаков, ни все другие… не могут придавать большой цены таким обещаниям. Но по одну сторону у них верная, неизбежная и немедленная смерть, а по другую… по другую тоже смерть, но озаренная несколькими искорками надежды. В такого рода случаях люди, особенно затравленные, измученные, издерганные, униженные склоняются в сторону отсрочки и надежды» [431].
На открытые процессы были выведены лишь те политические деятели, которые задолго до своего ареста публично подчёркивали свою верность первой заповеди сталинской бюрократии – неистовой ненависти к «троцкизму», в сознании которых закреплялся «комплекс вины» за свою прошлую оппозиционную деятельность. На этом комплексе можно было всячески играть, его было можно всячески разжигать.
О том, как это происходило, свидетельствует судьба Бухарина и Рыкова, которых Сталин до ареста решил провести через длительную процедуру новых унижений.
XXI
Бухарин и Рыков в жерновах «партийного следствия»
В воспоминаниях А. М. Лариной обрисована следующая картина эволюции Бухарина в месяцы, предшествовавшие его аресту. После возвращения из Парижа в апреле 1936 года «ничто не омрачало его настроения». Лишь после объявления его на процессе 16-ти сообщником заговорщиков он начал воспринимать разворачивающийся в стране террор, как «не знающий прецедента абсурд» [432].
После декабрьского пленума была открыта бешеная кампания клеветы против Бухарина и Рыкова. В печати фальсифицировалась вся их прошлая политическая деятельность, начиная с первых лет их пребывания в партии, периода подполья и эмиграции. Несмотря на то, что в авангарде этой клеветнической кампании шли «Известия», эта газета вплоть до 16 января 1937 года продолжала выходить за подписью Бухарина как ответственного редактора. Это дало основание Троцкому и Седову писать, что в «Известиях» Бухарин требует собственной головы.
В преддверии следующего пленума ЦК, на котором предполагалось вернуться к рассмотрению дела Бухарина и Рыкова, в застенках НКВД продолжались допросы их бывших единомышленников. Среди тех, от кого удалось получить показания против Бухарина и Рыкова, были бывший секретарь Московского комитета партии Котов, бывшие секретари Рыкова Нестеров и Радин, большинство бывших бухаринских учеников. Протоколы допросов Ежов немедленно направлял Сталину, по распоряжению которого они затем рассылались в качестве материалов к будущему пленуму членам и кандидатам в члены ЦК, включая самих Бухарина и Рыкова. Всего в период между пленумами было разослано около 60 таких протоколов.
На Рыкова особенно ошеломляющее впечатление произвели показания его бывшего секретаря Екатерины Артёменко, считавшейся чуть ли не членом его семьи,– о том, что он дал ей поручение выслеживать машину Сталина для организации террористического акта [433].
Тактика, избранная Бухариным и Рыковым в этот период, была неодинаковой. В 50-е годы работники КПК, занимавшиеся расследованием их дела, обнаружили в сталинском архиве немало писем Бухарина с опровержением возводимой на него клеветы. В то же время не было обнаружено ни одного подобного письма Рыкова, по-видимому, осознавшего бесполезность каких бы то ни было обращений к Сталину [434].
По словам А. М. Лариной, в эти месяцы настроение Бухарина менялось не только ежедневно, но и ежечасно. Временами он отдавал себе трезвый отчёт о характере происходящих событий и их дальнейшем развитии. Вскоре после декабрьского пленума он сказал жене о членах ЦК: «Может, придёт время, когда они все окажутся неугодными свидетелями преступлений и тоже будут уничтожены». Читая присланные ему показания, он говорил: «Пахнет грандиозным кровопролитием. Будут сажать тех, кто и рядом со мной и Алексеем не стоял!»; «меня душит ужас от предвидения террора грандиозного размаха». Но проходило некоторое время, и к Бухарину возвращалась надежда, что Сталин «спасёт» его. В такие моменты он посылал Сталину очередное письмо, начинавшееся словами «Дорогой Коба!» [435] В письме от 15 декабря 1936 года Бухарин жаловался Сталину: «Я в таком душевном состоянии, что это уже полубытие… Погибаю из-за подлецов, из-за сволочи людской, из-за омерзительных злодеев» [436].
Особенно мучительным испытанием для Бухарина и Рыкова стали очные ставки с их бывшими товарищами и сослуживцами. При очной ставке со Шмидтом Рыков был настолько потрясён, что, по словам Ежова, «схватился за сердце, начал бегать по комнате, ткнулся лбом в стекло» [437].
13 января 1937 года состоялись очные ставки Бухарина с Радеком и Астровым, на которых присутствовали Сталин и другие члены Политбюро. Из всех лжесвидетелей особое расположение Сталина снискал Астров. Это объяснялось, по-видимому, тем, что Астров оказался единственным из учеников Бухарина, выразившим готовность к подтверждению своих клеветнических показаний на очной ставке. Как рассказал Астров 1 мая 1993 года автору этой книги, во время очной ставки Сталин, обращаясь к Бухарину, заявил: «Какого хорошего парня вы нам испортили».
На очной ставке Астров показал, что уже весной 1932 года «центр» нелегальной организации правых постановил перейти к тактике террора. Он подтвердил показания Куликова о том, что «Рютинская платформа» была написана Бухариным, Рыковым, Томским и Углановым, и утверждал, что «Бухарин и Рыков продолжают составлять центр правых, оставаясь на прежних позициях» [438].
Готовя Астрова к очной ставке, следователи особенно упорно добивались от него показаний о нелегальной конференции «правых», состоявшейся в августе – сентябре 1932 года. Такая конференция действительно происходила в то время, но Астров мало что мог о ней рассказать, поскольку он присутствовал в 1932 году лишь на одной встрече бывших бухаринских учеников, состоявшейся у него на квартире. Там в ответ на заявления некоторых своих товарищей о том, что Сталина следует «убрать силой», Астров заявил, что не намерен участвовать в какой-либо борьбе против Сталина. Убедившись в такой позиции Астрова, оппозиционно настроенные «молодые правые» решили, по-видимому, не привлекать его больше к подобным беседам, продолженным в других местах. Как вспоминал Астров, следователь ещё в 1933 году расспрашивал его о «конференции», проходившей в Покровском-Стрешневе и других районах Москвы и Подмосковья, о чём Астров не имел никакого представления [439]. Судя по материалам следствия 1933 года по делу «бухаринской школы» и заявлениям Бухарина во время пребывания его на свободе, ничего не знал об этой конференции и Бухарин, к тому времени отказавшийся от встреч со своими бывшими учениками.
Примечательна дальнейшая судьба Астрова, ставшего секретным агентом ГПУ ещё в 1933 году. Он оказался единственным участником «бухаринской школы», не только избежавшим смертной казни, но даже выпущенным в 1937 году на свободу по личному указанию Сталина. В его деле имеется резолюция Ежова: «Освободить. Оставить в Москве. Дать квартиру и работу по истории» [440].
В 1949 году Астров, как и многие другие бывшие оппозиционеры, был вновь арестован. Отбыв семь лет тюремного заключения, он был освобождён в 1956 году, после чего стал настойчиво добиваться восстановления в партии. В заявлениях, обращённых в этой связи в КПК, он сообщал, что «правые» не готовили ни переворота, ни террористических актов, а допускали лишь отдельные критические высказывания по поводу сталинской политики.
При расследовании дела «право-троцкистского блока» в начале 60-х годов Астров заявил, что в 1932—1933 годах следователи ГПУ добивались от него «лишь» переквалификации «оппозиционной» вины в «антисоветскую». Аналогичных показаний требовала от него и исключившая его из партии ЦКК. «Всё это в совокупности меня морально разоружило,– сообщил Астров,– и я подписал показания о контрреволюционном характере „организации правых“, получив от коллегии ОГПУ приговор к 3 годам тюрьмы (политизолятора)». После же второго его ареста в 1936 году следствие «было усугублено резчайшим обострением политической обстановки… В таких условиях терроризм правых сделался неопровержимым тезисом, который лично мне был подтверждён от лица партии устами самого наркома (он же секретарь ЦК и, если не ошибаюсь, тогда и председатель ЦКК) Ежова. Это подтверждение отняло у меня моральный стимул противиться требованиям следствия. Ограждение любыми мерами членов ЦК партии и Советского правительства от возможных покушений на их жизнь со стороны проникших в партию террористов стало представляться мне повелительной необходимостью, и я дал показания о террористическом характере организации правых, не выделяя из них и себя… Сказав „а“, я должен был сказать и „б“: меня поставили на очную ставку с Бухариным; я подтверждал терроризм правых, он отрицал» [441].
В 60—80-е годы Астров занимался литературной деятельностью. Среди его произведений наибольший интерес представляет повесть «Круча», описывающая «борьбу с троцкизмом» в 20-е годы. Освещая эту борьбу в духе её официальной трактовки в 60-х годах, Астров вывел себя и других участников «бухаринской школы» под вымышленными именами, а Сталина, Бухарина, Каменева, Радека и других ведущих политических деятелей того времени – под их собственными.
Обращает внимание тот факт, что «Круча» явилась единственным произведением «доперестроечного» периода, в котором личность Бухарина была представлена достаточно объективно и даже с известной долей симпатии.
После реабилитации Бухарина в 1988 году Астров выступил с несколькими статьями, в которых оправдывал своё провокаторское поведение в 30-е годы «верностью партии». Своё освобождение в 1937 году он объяснял тем, что Сталин знал: уже перед XIV съездом ВКП(б) (декабрь 1925 года) он разошёлся с Бухариным из-за желания последнего «ужиться в партии с Троцким». С этого времени, по словам Астрова, он уже не считал себя учеником Бухарина, а к «бухаринской школе» его безосновательно причислили «оппозиционеры-зиновьевцы» [442].
В ожидании ареста Бухарин сжёг хранившуюся у него запись Сталина, которую он случайно обнаружил в 1928 году после заседания Политбюро. Запись эта гласила: «Надо уничтожить бухаринских учеников». По словам Лариной, в 1937 году Бухарин был склонен считать, что в этой записи речь шла не о политическом, а о физическом уничтожении [443].
На одной из очных ставок Сталин поднял вопрос о «преступлении» Бухарина, относившемся к далекому прошлому. Он обвинил Бухарина в намерении вступить в 1918 году в блок с левыми эсерами и арестовать Ленина. На это Бухарин ответил, что предложение арестовать на время Ленина и образовать правительство из левых эсеров и «левых коммунистов» – противников Брестского мира было действительно сделано ему левоэсеровскими лидерами; он ответил на него решительным отказом и тогда же рассказал об этом эпизоде Ленину, который взял с него честное слово никому об этом не говорить. Далее Бухарин напомнил, что данный эпизод стал известен только потому, что в 1923 году, во время партийной дискуссии он нарушил это честное слово: «Когда я дрался вместе с Вами против Троцкого, я это привёл в качестве примера – вот до чего доводит фракционная борьба. Это произвело тогда взрыв бомбы» [444].
Новым тяжким испытанием для Бухарина и Рыкова стал процесс «антисоветского троцкистского центра», на котором подсудимые утверждали, что Бухарин, Рыков и Томский вступили в контакт с троцкистскими «центрами», сохраняя при этом свою организацию. По словам подсудимых, все три нелегальных «центра» имели общую политическую платформу, изложенную в «Рютинской программе».
В последнем слове Радек говорил о числящейся за ним «ещё одной вине»: «Я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадёжное, как и моё, потому что вина у нас если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним – близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убеждён, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не смогу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации» [445].
Процесс «троцкистского центра» Бухарин воспринял главным образом под углом зрения его последствий для собственной судьбы. Относительно мягкий приговор, вынесенный Сокольникову и Радеку, он объяснял тем, что «они заработали себе жизнь клеветой против него». Тем не менее и после этого процесса Бухарин сомневался в том, что «перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище» [446].
После процесса газеты стали публиковать многочисленные резолюции «митингов трудящихся» с требованием суда и суровой расправы над Бухариным и Рыковым. Вскоре они получили извещение о предстоящем пленуме ЦК, в повестку дня которого было включено рассмотрение их «дела». В эти дни, как вспоминает Н. А. Рыкова, её отца часто посещали мысли о самоубийстве. Стоя у окна своей квартиры в правительственном доме на улице Грановского, он сказал ей: «Упадёшь, и ничего от тебя не остаётся» [447].
В отличие от Рыкова, который в конце 1936 года был выселен из Кремля, Бухарин с семьей продолжал оставаться в своей кремлёвской квартире. За несколько дней до пленума в эту квартиру явились трое чекистов с предписанием о выселении Бухарина. Сразу же после их прихода раздался телефонный звонок: впервые за несколько месяцев Сталин позвонил Бухарину, чтобы справиться о его самочувствии. Расстроенный Бухарин сообщил, что его собираются выселять. В ответ Сталин посоветовал ему послать пришедших «к чёртовой матери». Поняв по репликам Бухарина, с кем он разговаривает, чекисты немедленно исчезли. Бухарин неожиданно получил ещё одну искорку надежды.
За несколько дней перед пленумом Бухарин узнал от жены о её случайной встрече с Орджоникидзе, сочувственно сказавшим ей: «Крепиться надо!» Восприняв эти слова как выражение косвенной поддержки, Бухарин написал письмо Орджоникидзе. В нём он утверждал, что в НКВД действует такая мощная сила, понять которую он не сможет до тех пор, пока сам не окажется в тюремном застенке. «Начинаю опасаться,– прибавлял Бухарин,– что и я в случае ареста могу оказаться в положении Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и других. Прощай, дорогой Серго. Верь, что я честен всеми своими помыслами. Честен, что бы со мной в дальнейшем не случилось» [448].
Письмо не дошло до адресата, так как Ларина несколько дней медлила с его отправкой. Затем пришла весть о смерти Орджоникидзе.
XXII
Гибель Орджоникидзе
К началу 1937 года положение Орджоникидзе в партийно-государственной иерархии казалось весьма прочным. 24 октября 1936 года был отпразднован его 50-летний юбилей, сопровождавшийся многочисленными приветствиями и рапортами, переименованием в его честь городов, заводов, колхозов и т. д. В ряду «ближайших соратников» имя Орджоникидзе неизменно значилось одним из первых. Ещё более важным признаком доверия Сталина было упоминание на двух московских процессах имени Орджоникидзе в числе 7—10 вождей, на которых «троцкисты» готовили террористические покушения.
При всём этом Орджоникидзе заметно выделялся среди других кремлёвских вождей, превратившихся в безличных бюрократов и беспрекословных исполнителей сталинской воли, такими качествами, как искренность, демократизм, верность товарищам, непримиримость к фальши и лицемерию. Эти неизжитые большевистские качества во многом объяснялись более весомым, чем у других «соратников», революционным прошлым Орджоникидзе. Ни об одном другом члене сталинского Политбюро Ленин не мог сказать того, что он сказал в одной из своих последних работ об Орджоникидзе: «…лично принадлежу к числу его друзей и работал с ним за границей в эмиграции» [449].
Тучи над головой Орджоникидзе начали сгущаться после ареста Пятакова. До этого времени Орджоникидзе удавалось защищать работников своего наркомата в центре и на местах от несправедливых обвинений и репрессий. В период обмена партдокументов (весна – лето 1936 года) из 823 человек, входивших в номенклатуру Наркомтяжпрома, было снято с работы всего 11 человек, из которых 9 были исключены из партии и арестованы. За последние же четыре месяца 1936 года были сняты со своих постов 44 ответственных работника наркомата. 37 из них были исключены из партии и 34 – арестованы. В справке отдела руководящих партийных кадров ЦК, где приводились эти данные, значилось также 66 фамилий номенклатурных работников наркомата, «в прошлом участвовавших в оппозиции и имевших колебания», т. е. кандидатов для будущих чисток. В документе, подготовленном управлением делами наркомата, указывалось, что 160 работников центрального аппарата НКТП были в прошлом исключены из партии, 94 имели судимость за «контрреволюционную деятельность» [450].
В дни празднования своего юбилея Орджоникидзе, находившийся на отдыхе в Кисловодске, получил сообщение об аресте в Грузии своего старшего брата Папулии. Это был первый случай ареста близкого родственника члена Политбюро (в дальнейшем такие аресты не обойдут семьи почти всех сталинских «соратников»). Орджоникидзе потребовал от Берии ознакомить его с делом Папулии и предоставить ему возможность встретиться с братом. Однако Берия обещал это сделать только после окончания следствия, которое преднамеренно затягивалось.
О настроениях Орджоникидзе в месяцы, предшествовавшие его гибели, существует ряд важных свидетельств. В 1966 году Микоян писал: «Серго… остро реагировал против начавшихся в 1936 году репрессий в отношении партийных и хозяйственных кадров» [451]. Об этом же более конкретно рассказывал один из немногих уцелевших сотрудников Орджоникидзе С. З. Гинзбург: в середине 30-х годов работники Наркомата тяжёлой промышленности стали замечать, что Орджоникидзе, обычно жизнерадостный и уравновешенный, всё чаще возвращался с заседаний «наверху» грустным и задумчивым. «Бывало, у него вырывалось: нет, с этим я не соглашусь ни при каких условиях! – вспоминал Гинзбург.– Я не знал точно, о чём идёт речь и, конечно, не задавал никаких нескромных вопросов. Но иногда Серго спрашивал меня о том или ином работнике и я мог догадываться, что, очевидно, „там“ шла речь о судьбе этих людей» [452].
На июльском пленуме ЦК 1953 года, рассматривавшем дело Берии, несколько членов Политбюро рассказывали об интригах Берии по отношению к Орджоникидзе. «Я вспоминаю,– говорил Ворошилов,– как в своё время, это известно и товарищам Молотову и Кагановичу и в особенности тбилисцам-грузинам, в частности, и тем, которые здесь присутствуют, какую гнусную роль играл в жизни замечательного коммуниста Серго Орджоникидзе Берия. Он всё сделал, чтобы оклеветать, испачкать этого поистине кристально чистого человека перед Сталиным. Серго Орджоникидзе рассказывал не только мне, но и другим товарищам страшные вещи об этом человеке» [453]. Аналогичную версию излагал Андреев: «Берия рассорил товарища Сталина и Орджоникидзе, и благородное сердце т. Серго не выдержало этого: так Берия вывел из строя одного из лучших руководителей партии и друзей товарища Сталина» [454]. Микоян рассказал, что Орджоникидзе за несколько дней до смерти в доверительной беседе наедине говорил ему: «Не понимаю, почему мне Сталин не доверяет. Я ему абсолютно верен, не хочу с ним драться, хочу поддержать его, а он мне не доверяет. Здесь большую роль играют интриги Берии, который даёт Сталину неправильную информацию, а Сталин ему верит» [455].
Нетрудно увидеть, что во всех этих выступлениях акцент делался на безграничной преданности Орджоникидзе Сталину, а смерть Орджоникидзе объяснялась – в духе сталинской версии 1937 года – тем, что его «сердце не выдержало» (правда, на этот раз не известий о предательстве «троцкистов», а интриг Берии). Преувеличение роли Берии в смерти Орджоникидзе было вызвано прежде всего тем, что «наследники Сталина», арестовавшие Берию из-за страха за свою безопасность, поначалу не знали толком, в чём его следует обвинять. В этой обстановке ссылка на интриги Берии против Орджоникидзе, память о котором высоко чтилась в народе, оказалась как нельзя более кстати. Не решаясь говорить об истинных причинах конфликтов между Сталиным и Орджоникидзе, члены Политбюро объясняли их исключительно происками Берии. Такая версия соответствовала тогдашней линии сталинских преемников: списании преступлений Сталина на Берию (за которым, разумеется, числилось и немало собственных грехов). «Мы создали в 1953 году, грубо говоря, версию о роли Берии: что, дескать, Берия полностью отвечает за злоупотребления, которые совершались при Сталине,– вспоминал впоследствии Хрущёв.– …Мы тогда ещё никак не могли освободиться от идеи, что Сталин – друг каждого, отец народа, гений и прочее. Невозможно было сразу представить себе, что Сталин – изверг и убийца… Мы находились в плену этой версии, нами же созданной в интересах реабилитации Сталина: не бог виноват, а угодники, которые плохо докладывали богу, и поэтому бог насылает град, гром и другие бедствия… Узнают люди, что партия (под этим словом Хрущёв – вполне в духе сталинской традиции – имел в виду партаппарат и в особенности правящую верхушку.– В. Р.) виновна, наступит партии конец [456]… Мы тогда ещё находились в плену у мертвого Сталина и… давали партии и народу неправильные объяснения, всё свернув на Берию. Нам он казался удобной для этого фигурой. Мы делали всё, чтобы выгородить Сталина, хотя выгораживали преступника, убийцу, ибо ещё не освободились от преклонения перед Сталиным [457]» [458].
При всём этом версия о неприязненных отношениях между Орджоникидзе и Берией опиралась на реальные основания. Хотя Орджоникидзе стоял в партийной иерархии неизмеримо выше Берии, он не смог в 1932 году воспрепятствовать выдвижению последнего Сталиным на пост руководителя Закавказской партийной организации. О том, что Орджоникидзе не желал такого возвышения Берии, рассказывается в воспоминаниях Гинзбурга и А. В. Снегова – одного из руководящих работников Закавказского крайкома ВКП(б) в 30-е годы. Гинзбург вспоминает также, что отрицательное отношение Орджоникидзе к Берии «в последующие годы утвердилось, и Серго этого не скрывал» [459].
Аналогичные свидетельства содержатся и в ряде следственных дел 30—50-х годов. Бывший второй секретарь Кабардино-Балкарского обкома М. Звонцов, арестованный в 1938 году, так рассказывал на допросе о беседе между руководителем партийной организации этой республики Беталом Калмыковым и Орджоникидзе: «Бетал задал вопрос: „Товарищ Серго, до каких пор этот негодяй будет возглавлять закавказскую парторганизацию?“ Серго ответил: „Кое-кто ему ещё доверяет. Пройдет время, он сам себя разоблачит“» [460].
Во время следствия по делу Берии первый секретарь ЦК Компартии Азербайджана Багиров сообщил: в 1936 году Орджоникидзе подробно расспрашивал его о Берии и отзывался о последнем резко отрицательно. Из этих разговоров было ясно, что «Орджоникидзе тогда понял уже всю неискренность и вероломство Берии… решившего любым средством очернить Орджоникидзе».
О ненависти Берии к Орджоникидзе рассказывали и другие ближайшие приспешники Берии. «Мне известно,– показал Шария,– что Берия внешне относился к Серго Орджоникидзе как бы хорошо, а в действительности говорил о нём в кругу приближённых всякие гадости». «Берия в присутствии меня и других лиц,– говорил Гоглидзе,– допускал в отношении Серго Орджоникидзе резкие высказывания пренебрежительного характера… У меня складывалось впечатление, что Берия говорил это в результате какой-то личной злобы на Орджоникидзе и настраивал против него других» [461].
После смерти Орджоникидзе Берия расправился не только с его старшим братом, но и с другими его родственниками. В мае 1941 года по указанию Берии был арестован Константин Орджоникидзе, младший брат Серго. После трёхлетнего следствия, не давшего никаких результатов, он был осуждён Особым совещанием к пяти годам одиночного тюремного заключения. В дальнейшем Берия подписал ещё два постановления, продлевавшие Константину Орджоникидзе сроки лишения свободы, причём второе из них было подписано после смерти Сталина.
Разумеется, одними интригами Берии нельзя объяснить ни гибель Орджоникидзе, ни его угнетённое, подавленное настроение в последние дни жизни. В докладе на XX съезде Хрущёв резко сместил акценты в освещении взаимоотношений между Сталиным, Орджоникидзе и Берией. Заявив, что «Орджоникидзе мешал Берии в осуществлении его коварных замыслов… всегда был против Берии, о чём он говорил Сталину», Хрущёв далее недвусмысленно добавил: «Вместо того, чтобы разобраться и принять необходимые меры, Сталин допустил уничтожение брата Орджоникидзе, а самого Орджоникидзе довел до такого состояния, что последний вынужден был застрелиться» [462].
В мемуарах Хрущёва неоднократно приводится версия последнего разговора Орджоникидзе с Микояном, существенно отличающаяся от той, которую сам Микоян изложил в 1953 году. В этой версии при объяснении причин восприятия Орджоникидзе тогдашней политической ситуации как безысходной, о роли Берии уже не идёт речи. По словам Хрущёва, Микоян после смерти Сталина рассказал ему: Орджоникидзе заявил, что «не может дальше жить: бороться со Сталиным невозможно, а терпеть то, что он делает, нет сил» [463]. В другом месте мемуаров Хрущёв делал акцент на том, что Орджоникидзе говорил Микояну: «Сталин ему не верит; кадры, которые он подбирал, почти все уничтожены» [464].
Версии Хрущёва о пассивно-страдальческих настроениях Орджоникидзе противостоят свидетельства принципиально иного характера. В 1937 году М. Орахелашвили, один из старейших грузинских большевиков и наиболее близких друзей Орджоникидзе, показал на следствии: «Я клеветнически отзывался о Сталине, как о диктаторе партии, а его политику считал чрезмерно жестокой. В этом отношении большое влияние на меня оказал Серго Орджоникидзе, который ещё в 1936 г., говоря со мной об отношении Сталина к тогдашним лидерам Ленинградской оппозиции (Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Залуцкий), доказывал, что Сталин своей чрезмерной жестокостью доводит партию до раскола и в конце концов заведёт страну в тупик… Вообще я должен сказать, что приёмная в квартире Орджоникидзе, а по выходным дням его дача… являлись зачастую местами сборищ участников нашей контрреволюционной организации, которые в ожидании Серго Орджоникидзе вели самые откровенные контрреволюционные разговоры, которые ни в коей мере не прекращались даже при появлении самого Орджоникидзе» [465]. Если очистить эти показания от выражений «контрреволюционный» и «клеветнический», обычно вписывавшихся следователями в протоколы допросов, то можно получить адекватное представление о настроениях Орджоникидзе и его ближайших друзей в середине 30-х годов.
О своих конфликтах с Орджоникидзе рассказал на февральско-мартовском пленуме ЦК сам Сталин. По его словам, Орджоникидзе «страдал такой болезнью: привяжется к кому-нибудь, объявит людей лично ему преданными и носится с ними, вопреки предупреждениям со стороны партии, со стороны ЦК (Сталин к тому времени привык отождествлять партию и ЦК со своей персоной.– В. Р.)… Сколько крови он испортил на то, чтобы отстаивать против всех таких, как видно теперь, мерзавцев (далее Сталин назвал имена соратников Орджоникидзе по работе в Закавказье, которых Орджоникидзе защищал от клеветнических наветов и преследований.– В. Р.)… Сколько крови он себе испортил и нам сколько крови испортил». С особой злобой Сталин говорил об отношениях между Орджоникидзе и Ломинадзе – одним из лидеров т. н. «право-левацкого блока». Утверждая, что «т. Серго знал больше, чем любой из нас» об «ошибках» Ломинадзе, Сталин сообщил, что Орджоникидзе ещё в 1926—28 годах получал от Ломинадзе письма «антипартийного характера», о которых он рассказал Сталину «через 8 или 9 лет после того, как эти письма были написаны» [466] (все эти упоминания об Орджоникидзе были вычеркнуты Сталиным при подготовке доклада к печати).