Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
Первые комментарии для мировой печати по этому вопросу Троцкий дал 24 января, сразу же после публикации показаний Пятакова. Спустя три дня он через телеграфные агентства обратился к московскому суду с тринадцатью вопросами, которые просил задать Пятакову по поводу обстоятельств своего мнимого свидания с ним. К этому времени в норвежской газете «Афтенпостен» было опубликовано сообщение о том, что в декабре 1935 года аэродром в Осло не принял ни одного иностранного самолета. 29 января газета правительственной партии сообщила: директор аэродрома в Осло подтвердил, что с 19 сентября 1935 года до 1 мая 1936 года ни один иностранный самолет на этом аэродроме не снижался. В тот же день Троцкий выступил с новым заявлением, в котором говорилось: «Чрезвычайно опасаюсь, что ГПУ торопится расстрелять Пятакова, чтоб предупредить дальнейшие неудобные вопросы и лишить возможности будущую международную следственную комиссию потребовать от Пятакова точных объяснений» [305]. На следующий день Пятаков в последнем слове заявил: Троцкий будет обвинять подсудимых во лжи «вместо того, чтобы здесь на суде с глазу на глаз опровергнуть или бросить мне эти обвинения, вместо очной ставки с нами» [306]. Однако и это нелепое заявление, явно вложенное в уста Пятакова Вышинским, не спасло Пятакова от расстрела.
Пятаков и другие подсудимые, рассказывая о своём вредительстве, называли действительные факты аварий, крушений и пожаров, которые до этого расследовались многочисленными комиссиями, неизменно приходившими к выводу, что эти трагические случаи были следствием нарушений производственной и технологической дисциплины, халатности и низкого качества работы. Теперь все эти события были объявлены результатом диверсий. Ромм, представленный в качестве посредника между Троцким и «центром», показал, что в беседе с ним, состоявшейся в Булонском лесу [307], Троцкий говорил о необходимости осуществлять вредительские акты, не считаясь с человеческими жертвами [308]. Вслед за Роммом подсудимые упирали на то, что при подготовке поджогов, взрывов, крушений поездов они сознательно стремились к человеческим жертвам, чтобы «рядом отдельных ударов по населению вызвать озлобление против Сталина, против правительства» [309]. Подсудимые «признавались» и в том, что осуществляли диверсии и шпионаж по заданиям не только Троцкого-Пятакова, но также германской и японской разведок.
Нагнетая ужас, Вышинский в обвинительной речи восклицал: «Я обвиняю не один! Рядом со мной, товарищи судьи, я чувствую, будто вот здесь стоят жертвы этих преступлений и этих преступников, искалеченные, на костылях, полуживые, а, может быть, вовсе без ног, как та стрелочница ст. Чусовская т. Наговицына, которая сегодня обратилась ко мне через „Правду“ и которая в 20 лет потеряла обе ноги, предупреждая крушение, организованное вот этими людьми!.. Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом со мною, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!» [310]
Обвинительная речь Вышинского содержала ряд новаций по сравнению с предыдущим процессом. Заявив, что «Троцкий и троцкисты долго были капиталистической агентурой в рабочем движении», Вышинский утверждал, что троцкизм, «исконный враг социализма», в соответствии с «предсказаниями товарища Сталина» «действительно превратился в центральный сборный пункт всех враждебных социализму сил, в отряд простых бандитов, шпионов и убийц», в «передовой фашистский отряд, в штурмовой батальон фашизма», в «одно из отделений СС и гестапо» [311].
Без всякого стеснения Вышинский делал заявления, из которых явствовало, что даже на суде не была выяснена конкретная вина подсудимых. Так, говоря о бывшем начальнике Главхимпрома Ратайчаке, он бросил оскорбительное и издевательское замечание: «Он… не то германский, это так и осталось не выясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут» [312].
Касаясь главного уязвимого места процесса – отсутствия каких бы то ни было вещественных доказательств преступной деятельности подсудимых, Вышинский заявил: «Я беру на себя смелость утверждать в согласии с основными требованиями науки уголовного процесса, что в делах о заговоре таких требований предъявлять нельзя» [313].
Наконец, Вышинский усматривал недостаток данного процесса только в одном. «Я убеждён,– говорил он,– что обвиняемые не сказали и половины всей той правды, которая составляет кошмарную повесть их страшных злодеяний против нашей страны, против нашей великой родины» [314].
Вновь назвав открытое письмо Троцкого 1932 года террористической директивой, Вышинский прибавил ссылку ещё на одну статью Троцкого, где содержалась, по его словам, «в достаточно откровенной, незавуалированной форме… установка на террор». На этот раз Вышинский процитировал уже не два слова, а несколько фраз Троцкого: «Было бы ребячеством думать, что сталинскую бюрократию можно снять при помощи партийного или советского съезда… Для устранения правящей клики не осталось никаких нормальных, „конституционных“ путей. Заставить бюрократию передать власть в руки пролетарского авангарда можно только силой» [315]. «Как это назвать,– заявил Вышинский,– если не прямым призывом… к террору? Иного названия я этому дать не могу». Отождествляя террор со всяким насилием, Вышинский утверждал: «Противник террора, насилия должен был бы сказать: да, возможно (реорганизовать Советское государство.– В. Р.) мирным способом, скажем, на основе конституции» [316].
Комментируя эти рассуждения прокурора, Троцкий писал: «Серьёзные революционеры не играют с насилием. Но они никогда не отказываются прибегать к революционному насилию, если история отказывает в других путях… Я считаю, что ликвидировать систему сталинского бонапартизма можно только путём новой политической революции. Однако же революции не делаются на заказ. Революции вырастают из развития общества. Их нельзя вызвать искусственно. Ещё меньше можно заменить революцию авантюризмом террористических покушений. Когда Вышинский вместо противопоставления этих двух методов – индивидуального террора и восстания масс – отождествляет их, он вычёркивает всю историю русской революции и всю философию марксизма. Что ставит он на их место? Подлог» [317]. Таким же подлогом Троцкий называл заявление Вышинского о возможности сменить сталинский тоталитарный режим «на основе конституции», представлявшей фикцию, фальшивое обоснование демократии, якобы существующей в СССР.
В отличие от предыдущего процесса, в процессе «параллельного центра» участвовали известные советские адвокаты, защищавшие трёх второстепенных подсудимых. Все они видели свою главную задачу в посильной помощи прокурору. Защищавший Князева адвокат Брауде, обращаясь к судьям, прямо заявлял: «Я не буду скрывать от вас того исключительно трудного, небывало тяжёлого положения, в котором находится в этом деле защитник… Чувства великого возмущения, гнева и ужаса, которые охватывают сейчас всю нашу страну от мала до велика, чувство, которое так ярко отобразил в своей речи прокурор, эти чувства не могут быть чуждыми защитникам». Признавая безусловно доказанным, что Князев «в угоду японской разведке пускал под откос поезда с рабочими и красноармейцами», Брауде видел смягчающее обстоятельство в том, что Князев был лишь непосредственным исполнителем «тягчайших преступлений», основным виновником которых являлся «презренный Троцкий» [318].
На суде было объявлено, что 14 подсудимых отказались не только от защитников, но и от права на защитительную речь, решив совместить её со своим последним словом. Однако и эти их выступления походили не столько на защиту, сколько на унизительное самообвинение.
Некоторые подсудимые в последнем слове стремились завуалировано объяснить причины своих вымышленных признаний. В этом отношении особенно характерно выступление Муралова, служившее одним из основных аргументов для сторонников «комплекса Кестлера» (см. гл. XX). Муралов заявлял, что в тюрьме он пришёл к выводу: «Если я и дальше останусь троцкистом, то я могу стать знаменем контрреволюции. Это меня страшно испугало. Если бы я запирался, я был бы знаменем контрреволюционных элементов, ещё имеющихся, к сожалению, на территории Советской республики. Я не хотел быть корнем, от которого росли бы ядовитые отпрыски… И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев (на протяжении которых Муралов не давал показаний.– В. Р.), что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я сражался активно в трёх революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске» [319].
По указке прокурора подсудимые отвергали даже предположение о том, что они дали свои показания под «внешним давлением». Так, Вышинский подробно опрашивал Норкина, не «нажимали» ли на него следователи. Такой «нажим», конкретизировал эти вопросы Вышинский, мог выражаться в лишении хорошего питания или сна: «Мы знаем это из истории капиталистических тюрем. Папирос можно лишить». На эти циничные вопросы Норкин покорно отвечал, что «ничего похожего не было» [320].
Ещё дальше пошёл Радек, который в последнем слове сам поднял эту рискованную тему, заявив: «Если здесь ставится вопрос, мучили ли нас во время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу (т. е. отказываясь в течение двух с половиной месяцев давать признательные показания.– В. Р.)» [321].
В приговоре суда указывалось, что «Пятаков, Серебряков, Радек и Сокольников состояли членами антисоветского троцкистского центра и по прямым указаниям находящегося за границей врага народа Л. Троцкого… руководили диверсионно-вредительской, шпионской и террористической деятельностью антисоветской троцкистской организации в Советском Союзе». Остальные подсудимые были признаны виновными в том, что они участвовали в этой организации и выполняли задания «центра» [322].
28 января Ульрих направил составленный им проект приговора Ежову «для согласования». В этом приговоре фигурировала одна мера наказания для всех подсудимых – расстрел. Ежов, разумеется, по приказу Сталина, внёс в приговор изменения в сторону смягчения наказания для четырёх подсудимых, включая двух членов «центра» – Сокольникова и Радека. Этот маневр должен был служить источником надежды для подсудимых будущих процессов.
После оглашения приговора подсудимые, приговорённые к расстрелу, подали в ЦИК просьбы о помиловании. Пытаясь выбрать наиболее убедительные для сталинистов слова, Пятаков писал: «За все эти месяцы заключения и тяжелейшие дни процесса я много раз проверял себя – во мне не осталось ни единого, ни малейшего остатка троцкизма». «Мне 60 лет,– писал Муралов.– Я хочу остаток своей жизни отдать целиком на благо строительства нашей великой Родины. Я осмеливаюсь убедительно просить ЦИК СССР пощадить мою жизнь» [323].
И на этот раз, вопреки положению о 72 часах, отведенных для рассмотрения ходатайств о помиловании, подсудимые были расстреляны на следующий день после зачтения приговора.
Четверо подсудимых, которым была сохранена жизнь, ненадолго пережили своих сопроцессников. Радек и Сокольников были убиты в 1939 году сокамерниками-уголовниками, очевидно, по наущению «органов». Арнольд и Строилов были расстреляны в октябре 1941 года в Орловской тюрьме по заочно вынесенному новому приговору – вместе с избежавшими в 1938 году казни подсудимыми процесса по делу «право-троцкистского блока» и другими политзаключёнными (например, Марией Спиридоновой).
В день окончания процесса в 30-градусный мороз состоялся митинг на Красной площади, где с речами-проклятьями в адрес подсудимых выступили Хрущёв, Шверник и Президент Академии наук СССР Комаров.
В деле «антисоветского троцкистского центра» содержалось ещё меньше действительных фактов, чем в материалах предыдущего процесса. Об этом со всей определённостью писал Седов Виктору Сержу, полагавшему, что в основе второго процесса могло лежать провокационное использование попыток или хотя бы готовности некоторых подсудимых бороться со сталинизмом. «Если процесс этот построен удачнее (процесса 16-ти.– В. Р.),– подчёркивал Седов,– то главным образом потому, что сами подсудимые, в первую очередь Радек, активно принимали участие в фальсификаторской работе и что, несомненно, в частности, что Радек лично „средактировал“ письма Л. Д., что разговор Пятакова с Л. Д. разработан был Пятаковым в сотрудничестве с Радеком, иначе идиотам вроде Ежова никогда бы не справиться с этой изощрённой и извращённой фальсификацией, причём аморальность Радека, его цинизм и прочие качества делали из него наиболее подходящего кандидата, по существу, руководителя следовательской кухни ГПУ… Если бы таких людей, как Пятаков и Радек, пытались бы втянуть в какой-то „заговор“, посылать им какие-то провокационные письма, они немедленно же об этом сообщили бы ГПУ. В этом не может быть никакого сомнения для знающих этих людей и обстановку в Советской России… Вашей гипотезой не могут не воспользоваться все благожелатели сталинизма, которые охотно выступают в тех или иных вопросах формы, признают, что на процессе было много неправды и преувеличений, но что в основе процесса что-то было… В процессе Радека и Пятакова, поскольку речь идёт о политических формулах этого процесса, правды ещё меньше, чем в процессе Зиновьева – Каменева, нет даже тех жалких крупинок, вроде моей встречи с И. Н. Смирновым. Всё здесь ложь, может быть, менее грубая, но ещё более гнусная и развращённая» [324].
Немедленно после окончания процесса зарубежными коммунистическими партиями была развёрнута шумная кампания по дискредитации «троцкистских контрреволюционеров, прислужников гестапо». Через несколько дней после расстрела подсудимых «Правда» перепечатала статью Долорес Ибаррури, опубликованную в испанской коммунистической газете «Френте Рохо». «После процесса,– говорилось в статье,– …каждому рабочему и крестьянину, каждому борцу за дело свободы и прогресса стала совершенно ясной подлая роль, которую играли троцкисты в международном революционном движении… Перед лицом неоспоримых фактов и доказательств раскрыт подлинный смысл теории, за которой, прикрываясь ультрареволюционными фразами, прятались гниль, тщеславие и эгоизм ренегата Троцкого». Утверждая, что в любой стране цель троцкистов состоит в подрыве революции изнутри, Ибаррури заявляла, что «в результате процесса антисоветского троцкистского центра те люди, которые до сих пор, быть может, ещё верили троцкистам, должны теперь признать правильность политики испанской компартии, которая не желает сотрудничать с троцкистами ни в одном коммунистическом органе» [325].
Оправдание процесса за рубежом осуществлялось также либеральными «друзьями СССР», в первую очередь Приттом, писавшим о юридической безупречности процесса. В начале марта в Осло прибыл присутствовавший на процессе известный датский писатель Андерсен-Нексе, который заявил, что не сомневается в правдивости показаний Пятакова о его встрече с Троцким.
Среди западных либералов пальма первенства в дезинформировании западной общественности принадлежала, бесспорно, Фейхтвангеру, ещё до окончания суда выступившему в «Правде» со статьёй «Первые впечатления об этом процессе». В ней он «с удовлетворением констатировал», что «процесс антисоветского троцкистского центра пролил свет на мотивы, заставившие подсудимых признать свою вину. Тем, кто честно стремится установить истину, облегчается таким образом возможность расценивать эти признания как улики». Понимая неубедительность такого объяснения для мирового общественного мнения, Фейхтвангер призывал на помощь «перо большого советского писателя», которое «только… может объяснить западноевропейским людям преступления и наказания подсудимых» [326].
В книге «Москва 1937» Фейхтвангер в противовес «сомневающимся», считавшим поведение подсудимых психологически необъяснимым, ссылался на мнение «советских граждан», дававших «очень простое» объяснение причин признаний обвиняемых: «На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно». «Патетический характер признаний, писал далее Фейхтвангер,– должён быть в основном отнесён за счёт перевода. Русская интонация трудно поддаётся передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень» [327].
Эти лингвистические экскурсы Фейхтвангер сопровождал изложением своих «непосредственных впечатлений» от процесса, на котором он присутствовал все дни. Говоря о том, что многие люди, принадлежавшие ранее к друзьям Советского Союза, после первого московского процесса изменили свою позицию, Фейхтвангер писал: «И мне тоже… обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством. Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я увидел и услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде… Если всё это вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда» [328].
Фейхтвангер добавлял к этому, что суд являлся до некоторой степени партийным судом, на котором обвиняемые чувствовали себя ещё связанными с партией; «поэтому не случайно процесс с самого начала носил чуждый иностранцам характер дискуссии. Судьи, прокурор, обвиняемые – и это не только казалось – были связаны между собой узами общей цели. Они были подобны инженерам, испытывавшим совершенно новую сложную машину. Некоторые из них что-то в машине испортили, испортили не со злости, а просто потому, что своенравно хотели испробовать на ней свои теории по улучшению этой машины (так Фейхтвангер интерпретировал обвинения в терроре, шпионаже, вредительстве, пораженчестве и т. д.! – В. Р.). Их методы оказались неправильными, но эта машина не менее, чем другим, близка их сердцу, и потому они сообща с другими откровенно обсуждают свои ошибки. Их всех объединяет интерес к машине, любовь к ней. И это-то чувство и побуждает судей и обвиняемых так дружно сотрудничать друг с другом» [329].
Этот набор софизмов Фейхтвангер сопровождал повторением слов Сократа, который «по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: „То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно“» [330].
Софистика Фейхтвангера в немалой степени была вызвана «аргументами», которые он почерпнул от Сталина, уделившего несколько часов «искренней» беседе с ним. Писатель вспоминал, что он сказал Сталину «о дурном впечатлении, которое произвели за границей даже на людей, расположенных к СССР, слишком простые приёмы в процессе Зиновьева. Сталин немного посмеялся над теми, кто, прежде чем согласится поверить в заговор, требует предъявления большого количества письменных документов; опытные заговорщики, заметил он, редко имеют привычку держать свои документы в открытом месте». Особенное же доверие Сталин вызвал у Фейхтвангера тем, что он говорил «с горечью и взволнованно» о своём дружеском отношении к Радеку, который, несмотря на это, изменил ему [331].
На этот раз «объяснения» «друзей СССР» типа Фейхтвангера звучали не так убедительно для зарубежного общественного мнения, как после первого процесса – прежде всего потому, что теперь на весь мир зазвучал разоблачительный голос Троцкого.
XVI
Троцкий возвращается к борьбе
Вплоть до середины декабря 1936 года Троцкий находился в условиях строгой изоляции. 11 декабря он был вызван в качестве свидетеля на процесс фашистов, учинивших налёт на его квартиру. Поскольку суд проявил интерес к политической деятельности Троцкого, он произнёс четырёхчасовую речь, которая заканчивалась словами: «Вряд ли на протяжении всей человеческой истории можно найти более грандиозный аппарат клеветы, чем тот, который приведён в движение против меня. Бюджет этой международной клеветы исчисляется миллионами в чистом золоте» [332]. Пока Троцкий оставался в Норвегии, эта речь, произнесённая на суде, проходившем за закрытыми дверьми, не была опубликована. Впоследствии Троцкий восстановил её содержание по имевшемуся у него конспекту и включил её в книгу «Преступления Сталина».
Примерно в то же время Троцкого посетил Трюгве Ли, которому заключённый напомнил слова доктора Штокмана, героя пьесы Ибсена «Враг народа»: «Мы ещё посмотрим, настолько ли сильны низость и трусость, чтобы зажать свободному честному человеку рот!» Когда министр заявил, что его правительство сделало глупость, предоставив Троцкому политическое убежище, Троцкий сказал: «И эту глупость вы собираетесь исправить посредством преступления? Вы действуете в отношении меня [так], как Носке и Шейдеманы действовали в отношении Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Вы прокладываете дорогу фашизму. Если рабочие Испании и Франции не спасут вас, вы и ваши коллеги будете через несколько лет эмигрантами, подобно вашим предшественникам, германским социал-демократам» [333]. В 1940 году, перед бегством в Англию после вторжения в Норвегию германских войск, норвежский король напомнил Трюгве Ли о «проклятии Троцкого». В мемуарах о войне бывший председатель норвежского парламента Кут с горечью писал, что лидеры его партии в 1936 году проигнорировали слова Троцкого, считая его прогноз совершенно нереальным [334].
В середине декабря в Норвегию пришло сообщение о предоставлении мексиканским правительством Троцкому политического убежища. Это решение было принято президентом Мексики Ласаро Карденасом, активным участником мексиканской народно-освободительной революции 1910—1917 годов. После избрания в 1934 году президентом Карденас приступил к осуществлению социальных и антиимпериалистических реформ – передаче крестьянам помещичьих латифундий и национализации нефтяных и железнодорожных компаний, которыми владели американские и английские капиталисты. Лишь после смерти Сталина советские власти признали Карденаса выдающимся политическим и общественным деятелем. В 1955 году ему была присуждена Международная Ленинская премия за укрепление мира и дружбы между народами. В 1961 году Карденас был избран председателем Всемирного Совета Мира.
Узнав о решении мексиканского правительства, Троцкий просил Ли предоставить ему возможность направиться в Мексику через Францию, где он хотел встретиться с сыном и друзьями. Хотя французская транзитная виза была получена, Ли запретил Троцкому следовать этим маршрутом. Для отправки Троцкого и его жены в Мексику норвежское правительство зафрахтовало танкер, подготовка к отплытию которого совершалась в глубокой тайне – из-за опасений, что сталинская агентура может подложить в него взрывное устройство или совершить на него нападение в океане. Не исключая своей трагической гибели во время пути, Троцкий направил тайным путём письмо-завещание своему сыну. Он сумел также переслать в Париж написанную химическими чернилами статью «Позор» – о процессе 16-ти. Публикуя эту статью, редакция «Бюллетеня оппозиции» указывала, что вынуждена пропустить некоторые слова, которые в дошедшем до неё тексте оказалось невозможным разобрать. Статья заканчивалась словами: «Окончательный ответ обвинителям и их лакеям… я дам из Мексики, если доеду туда… Не знаю, дойдет ли до вас это письмо. На всякий случай пускаю эту „бутылку“ в море» [335].
Спустя несколько месяцев после прибытия в Мексику Троцкий писал: «Я покинул Европу, раздираемую ужасающими противоречиями и потрясаемую предчувствием новой войны. Этой всеобщей тревожностью объясняется возникновение бесчисленных панических и ложных слухов, распространяющихся по разным поводам, в том числе и по поводу меня. Мои враги искусно пользуются против меня этой атмосферой общей тревоги. Они продолжат, несомненно, свои усилия и в Новом Свете. На этот счёт я не делаю себе никаких иллюзий» [336].
Во время пути Троцкий заносил в дневник подготовительные записи к контррасследованию процесса 16-ти. В Мексике он дополнил их комментариями ко второму показательному процессу. Эти материалы составили книгу «Преступления Сталина», вышедшую в 1937 году на основных европейских языках, кроме русского (на русском языке она была впервые напечатана лишь в 1994 году). «Эта книжка,– писал Троцкий,– облегчит, как я надеюсь, широким кругам читателей понимание того, где именно следует искать преступников, на скамьях обвиняемых или на скамьях обвинителей» [337].
Рассматривая московские процессы как закономерное увенчание многолетней борьбы сталинской клики с «троцкизмом», Троцкий замечал, что «на Западе не имеют и приблизительного представления о том количестве литературы, которое издано в СССР за последние 13 лет против левой оппозиции вообще, автора этих строк в частности и в особенности. Десятки тысяч газетных статей в десятках миллионов экземпляров, стенографические отчёты бесчисленных обвинительных речей, популярные брошюры в миллионных тиражах, толстые книги разносили и разносят изо дня в день самую отвратительную ложь, какую способны изготовить тысячи наёмных литераторов, без совести, без идей и без воображения» [338].
Эта ложь, как подчёркивал Троцкий, меняла свои оттенки в зависимости от очередных внешнеполитических маневров Сталина. В 1933 году вся советская и коминтерновская печать писала, что Троцкий прибыл во Францию с целью помочь Даладье и Блюму в организации военного похода против СССР. После того, как Блюм и Даладье возглавили правительство Народного фронта, поддерживаемое Коминтерном и советской дипломатией, та же печать с ещё большим неистовством стала обвинять Троцкого в сотрудничестве с Гитлером и стремлении взорвать Народный фронт во Франции. По этому поводу Троцкий писал: «Времена меняются и подлоги ГПУ меняются вместе с ними» [339].
Раскрывая политический смысл этих изменений, Троцкий замечал: «В тот период, когда я, согласно позднейшей ретроспективной версии, занимался организацией сотрудничества с Гитлером, печать Москвы и Коминтерна изображала меня агентом Франции и англосаксонского империализма. В германско-японский лагерь я был перечислен лишь после того, как Гитлер оттолкнул протянутую руку Сталина и заставил его вопреки первоначальным планам и расчётам искать дружбы „западных демократий“. Обвинения против меня были и остаются лишь отрицательным дополнением дипломатических поворотов Москвы» [340].
9 января 1937 года Троцкий прибыл в Мехико, откуда в сопровождении своих сторонников направился на виллу Диего Риверы, от которого он получил приглашение. Ривера был не только всемирно известным художником, но и одним из основателей мексиканской компартии, членом её Центрального Комитета в 20-е годы. В 1927 году он посетил Москву, где оказался свидетелем первых расправ над левой оппозицией. Под влиянием этих событий Ривера вышел из партии и порвал дружбу с другим выдающимся мексиканским художником Давидом Сикейросом, превратившимся в ярого сталиниста.
Одним из лучших творений Риверы было панно из фресок, созданное для оформления Рокфеллеровского института в Нью-Йорке. Это произведение, к ужасу буржуазной Америки, оказалось посвящённым темам классовой борьбы и пролетарской революции; в центре панно Ривера нарисовал портреты Ленина и Троцкого.
С первых дней пребывания Троцкого в Мексике местной компартией и руководством Конфедерации мексиканских профсоюзов во главе со сталинистом Ломбарде Толедано была поднята клеветническая кампания, ставившая целью добиться высылки Троцкого из этой страны. Сталин надеялся, что Троцкий, оказавшийся в далекой чужой стране, лишённый собственной печати и средств для ведения контрпропаганды, будет не в силах эффективно противостоять этой массированной кампании.
В том, что непрерывные провокации, направленные против Троцкого, не достигли своей цели, решающую роль сыграла твёрдая позиция Карденаса, объявившего Троцкого гостем мексиканского правительства. В письме, посланном Карденасу после гибели Троцкого, Н. И. Седова писала: «В Норвегии мы жили под постоянной угрозой смерти, и не все страны мира отваживались принять нас. Исключение составила легендарная Мексика с её мужественным, независимым и всё понимающим народом. Вы продлили жизнь Льва Троцкого на 43 месяца» [341].
Сразу после приезда в Мексику Троцкий возобновил активную политическую деятельность. Если Сталин пытался поставить его в положение обороны, самозащиты, то Троцкий избрал тактику наступления, разоблачения не только судебных подлогов, но и всего сталинского режима, порождением которого явились эти подлоги. В своих многочисленных выступлениях он защищал прежде всего не себя, а дело социализма, на которое преступления сталинской клики бросили мрачную тень.
9 февраля 1937 года в Нью-Йорке состоялся многотысячный митинг, организованный американским комитетом защиты Троцкого. Предполагалось, что Троцкий лично зачитает свою речь по телефону. Однако в последний момент телефонная связь между Мехико и Нью-Йорком оказалась отключенной (впоследствии обнаружилось, что это было специально сделано телефонисткой-сталинисткой); поэтому речь Троцкого была зачитана членом президиума митинга Шахтманом.
Секретарь Троцкого Сара Вебер, находившаяся тогда в Соединенных Штатах, так описывала в письме Троцкому нью-йоркский митинг: «До 12 часов ночи весь переполненный театр (около семи тысяч народу) ждал вашей речи. Ждали напряженно, в совершенно невероятной тишине. Без двадцати одиннадцать Шахтман предложил начать читать речь. „Нет, нет“,– со всех сторон,– „будем ждать“, и опять напряженное молчание и тишина, прерываемая время от времени сообщениями телефонной кампании. Никто не покидал зала. Только в 11.30 Шахтману позволили читать вашу речь. Резолюция об организации следственной комиссии была вынесена почти единогласно – всего несколько одиночных голосов неуверенно сказало „нет“. Несмотря на острое разочарование, что не удалось услышать ваш голос (особенно для тех, кто знает русский язык), установить связь между аудиторией в New-York’e и вами в Мексике, ваша речь имела потрясающий эффект. Уже один тот факт, что сталинцы (а их было не мало и пришли они с намерением похулиганить) не осмелились прерывать её и сидели в таком же напряженном молчании, как и остальные, свидетельствует об этом» [342].