Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
В 1952 году Николаевский переслал Н. И. Седовой письмо, в котором со слов некоторых политзаключённых сообщалось о жизни её сына в лагере и об отправке его оттуда под спецконвоем обратно в Красноярск [376].
В Красноярске Седову было предъявлено новое обвинение, о котором немедленно было сообщено в заметке «Правды», озаглавленной «Сын Троцкого Сергей Седов пытался отравить рабочих». В ней говорилось, что Седов, «достойный отпрыск продавшегося фашизму своего отца», пытался отравить генераторным газом большую группу рабочих [377].
Для придания весомости «делу Седова» в него были включены многие заводские специалисты. Седову вменялись в вину антисоветская агитация, вредительско-диверсионная деятельность и создание «совместно с агентом германской разведки» террористической группы. После длительного следствия Седов был 29 октября 1937 года приговорён к расстрелу. Приговоры по его делам 1935 и 1937 годов были отменены лишь 28 сентября 1988 года – до этого времени советское правосудие не желало обращаться к делу сына Троцкого.
Нити от «группы Седова» были протянуты к Субботину. В апреле 1937 года Акулинушкин писал секретарю ЦК ВКП(б) Андрееву: «На Стройкрасмаше в 1936 г. вскрыта контрреволюционная организация, возглавляемая Седовым – сыном Троцкого, Заксом – племянником Зиновьева и другими. Установлено, что начальник строительства и директор завода Субботин, лично зная арестованных вредителей, расставил их на самые важнейшие посты и, имея с ними весьма тесную и близкую связь, своей защитой и поддержкой создавал обстановку и условия для вредительской и подрывной деятельности».
16 июня 1937 года арестованному Субботину было предъявлено обвинение в руководстве право-троцкистской организацией, занимавшейся вредительством, шпионажем и подготовкой террористических актов. Отвергая на следствии лживые обвинения, Субботин вместе с тем не был склонен скрывать свои оппозиционные настроения. На одном из допросов он заявил: «Я, наконец, не мог мириться с внутрипартийной жизнью, которая лишала прав члена партии высказывать свои взгляды по вопросам политики партии… Я не разделял также линии партии в вопросах массовых репрессий и судов, применяемых иногда совершенно необоснованно к лицам, не разделяющим полностью политики партии… Я не разделял политики партии в отношении взятых темпов индустриализации страны, которая проводилась, по-моему, за счёт ухудшения материального положения рабочих» [378]. 13 июля 1938 года Субботин был расстрелян.
В 1937 году в Москве была арестована Г. М. Рубинштейн, вернувшаяся после ареста Седова к родителям и за несколько месяцев до ареста родившая дочь Юлию. При обыске в её квартире были конфискованы все фотографии Седова и уцелевшие после предыдущих обысков книги, которые достались ему от отца. В 1952 году Николаевский сообщил Н. И. Седовой о свидетельстве бывшей колымчанки, оказавшейся после войны в Западной Германии: Г. М. Рубинштейн, приговорённая Особым совещанием к 8 годам дальних лагерей, была привезена в ноябре 1938 года в Магадан и в 1946 году, несмотря на окончание срока, оставалась ещё в лагере [379]. Всего же она провела на Колыме двадцать лет. Многие годы в лагерях и ссылке находилась и первая жена Седова.
О своего рода «продолжении» дела Седова рассказывается в исповедальной книге известного литературного критика Бориса Рунина «Моё окружение. Записки случайно уцелевшего». На протяжении её первой части мы узнаем о многих испытаниях, выпавших на долю автора: пребывании в первые месяцы войны в окружении, унизительных дотошных допросах по этому поводу, объявлении его в 1949 году «безродным космополитом» и т. д. При этом писатель постоянно подчёркивал, что страшнее всего пережитого была «жгучая тайна, тайна замедленного действия», бремя которой он нёс всю жизнь и которой не решался поделиться даже с самыми близкими друзьями.
Автор намекал, что эта «тайна» была как-то связана с его сестрой, «загремевшей в Сибирь из-за мужа». Однако такие факты были в те годы столь частыми, что не давали оснований для испепеляющего страха. В этом Рунину довелось убедиться, когда в 1939 году его, третьекурсника литературного института, рекомендовали для пополнения изрядно поредевшего за годы большого террора авторского актива «Правды». Первая заказанная ему статья была поставлена в номер, но не появилась на его страницах. На следующий день Рунин был вызван в редакцию её литературным сотрудником Трегубом, который объяснил: снятие статьи вызвано тем, что главный редактор «Правды» Поспелов, столкнувшись при просмотре полосы с неизвестным ему именем, распорядился отложить статью и сообщить ему сведения о её авторе. Это известие повергло Рунина в неописуемый ужас:
«Вот оно!.. Случилось то, чего я столько лет боялся и что рано или поздно не могло не случиться… И, не дожидаясь продолжения, я заплетающимся языком произнёс:
– Да, я должен был вас заранее уведомить о компрометирующем меня обстоятельстве – у меня арестована сестра…
Но Трегуб прервал моё покаянное слово и нетерпеливо отмахнулся от этой темы, так и не спросив, за что она арестована. Впрочем, тогда подобные вопросы звучали крайне глупо и их не задавали.
– Ах, да разве в этом дело?! – неожиданно произнёс он, явно досадуя, потому что куда-то торопился.– Нынче у всех арестована сестра…» [380] Оказалось, что Поспелова интересовали данные о литературной биографии молодого автора – сколько ему лет, где он печатался и т. п.
Во второй части книги писатель раскрывает содержание «жгучей тайны», состоявшей в том, что мужем его сестры был не кто иной, как Сергей Седов. Сразу после второго ареста Седова Рунин понял, какими последствиями для него и всей его семьи может обернуться этот арест. Конечно, в «органах» хорошо знали о «семейных связях» Седова, но всегда мог найтись человек, который по собственной инициативе поднимет этот вопрос, чтобы раздуть новое «дело». «Стараниями мощного пропагандистского аппарата,– пишет Рунин,– имя Троцкого уже приобрело к тому времени сатанинское звучание, и всякая причастность к этому имени не только вызывала у советских обывателей священный испуг, но и побуждала их – у страха глаза велики – мигом сигнализировать, куда надо, не скупясь на всевозможные измышления» [381].
После появления в «Правде» зловещей заметки о Седове знакомые Рубинштейнов посещали их дом всё реже, а затем и вовсе стали обходить его стороной, словно он был зачумлённым. «Само звучание этой фамилии – Троцкий! – вселяло мистический ужас в сердца современников великой чистки,– замечает Рунин.– И то, что моя сестра имела какое-то отношение к этой фамилии, автоматически превращало не только её самое, но и всю нашу семью в государственных преступников, в „соучастников“, в „лазутчиков“, в „пособников“, словом, в „агентуру величайшего злодея современности, злейшего противника советской власти“» [382].
Обнародование своей «причастности» к Троцкому – в многочисленных анкетах, которые тогда приходилось заполнять каждому работавшему человеку,– грозило жестокими преследованиями. Поэтому после ареста сестры Рунин счёл за лучшее уволиться с работы и перейти на эпизодические литературные заработки, чтобы не вступать ни в какие отношения с отделами кадров. Тогда же, вспоминал Рунин, «я умышленно оборвал многие прежние знакомства, сузив круг общения до минимума. С одной стороны, я не хотел бросать тень на товарищей – если моя подноготная раскроется, то дружба со мной может больно по ним ударить. С другой… я менее всего был заинтересован в том, чтобы рядом с моей шепотом произносилась фамилия сакраментальная, ставшая от частых проклятий в печати символом мирового зла. Я не только боялся навредить, не желая того, хорошим людям, но и не хотел, чтобы хорошие люди по простоте душевной навредили мне» [383].
Опасаясь дальнейших репрессий против членов его семьи, Рунин убедил своих родителей в необходимости разъехаться – «авось тогда возьмут не всех сразу». Писатель считал, что, возможно, именно поэтому его оставили на свободе в 1951 году, когда его родители вместе с четырнадцатилетней Юлией были высланы в Сибирь.
Даже после смерти Сталина Рунин продолжал по-прежнему скрывать «особенность своей биографии», которая «всё ещё сохраняла свою зловещую силу» [384] – ведь Троцкий продолжал считаться «злейшим врагом ленинизма». «С этой постоянной, чреватой разоблачением тайной, казалось, уже намертво пришитой к моей биографии,– пишет он,– я прожил не год и не два, а почти пятьдесят лет» [385].
XIX
Антисемитский подтекст московских процессов
После известий о втором аресте сына, не оставлявших сомнений в его дальнейшей участи, Н. И. Седова послала в печать обращение «К совести мира», в котором с отчаяньем писала о невиновности и честности Сергея. «Выступил ли кто-нибудь в его защиту? – позднее вспоминала она.– Кроме наших друзей, никто… Лев Давидович был подавлен этим сообщением. „Возможно, моя смерть могла бы спасти Сергея“,– говорил он мне, и временами я чувствовала, что он жалеет, что остался в живых» [386].
Глубоко потрясённый судьбой своего младшего сына, Троцкий обратил внимание на один, казалось бы, малозначимый аспект его «дела», за которым он увидел выражение одной из особенностей великой чистки.
«Мои сыновья со дня рождения носят фамилию своей матери (Седова),– писал Троцкий.– Никогда никакой другой фамилии у них не было – ни в школе, ни в университете, ни в дальнейшей деятельности. Что касается меня, то я в течение 34 лет ношу фамилию Троцкого. За советский период никто и никогда не называл меня фамилией моего отца (Бронштейн), как Сталина никто не называл Джугашвили… После того, однако, как мой сын Сергей Седов был привлечён по совершенно невероятному обвинению в подготовке истребления рабочих, ГПУ сообщило советской и иностранной печати, что „настоящая“(!) фамилия моего сына не Седов, а Бронштейн. Если б эти фальшивомонетчики хотели подчеркнуть связь обвиняемого со мной, они назвали бы фамилию Троцкого, ибо политически фамилия Бронштейн никому ничего не говорит. Но им нужно было другое, именно: подчеркнуть моё еврейское происхождение и полуеврейское происхождение моего сына… Если такие приёмы применяются на самых верхах, где личная ответственность Сталина совершенно несомненна, то нетрудно представить себе, что делается на низах, на заводах и особенно в колхозах» [387].
Явную антисемитскую направленность Троцкий усмотрел и в московских процессах, на которых непропорционально высокая доля подсудимых состояла из евреев. На первом показательном процессе евреями были 10 подсудимых (из 16), на втором – 8 (из 17). Особенно чудовищным Троцкий считал то обстоятельство, что якобы засланные им в СССР террористы, одновременно работавшие на гестапо, оказались все, как на подбор, евреями. Во всём этом Троцкий усматривал попытку Сталина эксплуатировать в борьбе с оппозицией сохранявшиеся в стране антисемитские настроения.
Эти заявления Троцкого были с возмущением восприняты за рубежом не только просталинскими, но и буржуазно-либеральными еврейскими кругами. Так, известный американский сионистский деятель Стефан Уайз мотивировал свой отказ принять участие в комиссии по расследованию московских процессов тем, что Троцкий ведёт себя недобросовестно, поднимая в связи с этими процессами еврейскую тему. «Если и другие его обвинения,– заявлял Уайз,– столь же беспочвенны, как его жалоба по поводу антисемитизма, ему вообще нечего сказать».
Отвергая утверждения Троцкого о сохранении в СССР антисемитизма, главный редактор нью-йоркской газеты «Дер Тог» Б. Ц. Гольдберг писал: «Чтобы победить Сталина, Троцкий находит возможным изображать СССР страной антисемитизма… Разве это правда, г. Троцкий? Разве честно писать об этом, когда это не так? …Мы привыкли смотреть на Советский Союз как на наше единственное утешение в смысле антисемитизма… Потому-то и непростительно, что Троцкий предъявляет такие необоснованные обвинения Сталину» [388].
Примечательна дальнейшая политическая судьба Гольдберга. В начале 1941 года группа сотрудников газеты «Дер Тог» пыталась изгнать его из редакции «за связь с Коминтерном и ГПУ». В годы войны Гольдберг неоднократно посещал Советский Союз, где удостоился приёма у Калинина и Мануильского. В 1949 году министерство юстиции США предложило ему зарегистрироваться как иностранному агенту. В том же году МГБ «включило» Гольдберга в дело Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), с деятелями которого он часто встречался в 40-е годы. Одним из главных обвинений, предъявлявшихся членам этого комитета, было обвинение в передаче Гольдбергу шпионских сведений для ЦРУ.
На протяжении многих лет обвинения Сталина в антисемитизме отвергались не только зарубежными еврейскими кругами, но и деятелями русской эмиграции. Израильский историк Негава рассказывает, что даже в 1952 году, т. е. в момент кульминации государственного антисемитизма в СССР, Керенский заявил ему, что в Советском Союзе с антисемитизмом давно покончено, а утверждения о существовании там антисемитизма являются измышлением сторонников холодной войны [389].
Подобные суждения разделялись и многими деятелями западной интеллигенции, принявшими на веру заявление Сталина, сделанное в 1931 году в ответ на запрос о положении евреев в СССР, поступивший от Еврейского телеграфного агентства, находившегося в США. Здесь Сталин не скупился на самые крепкие слова по поводу антисемитизма. «Национальный и расовый шовинизм,– утверждал он,– есть пережиток человеконенавистнических нравов, свойственных периоду каннибализма. Антисемитизм как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма». Сталин сообщал, что «в СССР строжайше преследуется законом антисемитизм, как явление, глубоко враждебное Советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью» [390].
Едва ли можно считать случайностью то обстоятельство, что Сталин впервые опубликовал это интервью в Советском Союзе 30 ноября 1936 года, т. е. в промежутке между двумя московскими процессами. Если публикация Еврейского телеграфного агентства в начале 30-х годов могла остаться не замеченной многими деятелями западной интеллигенции, то теперь публикация столь ответственного заявления на страницах «Правды» создавала Сталину прочную репутацию «непримиримого и заклятого врага антисемитизма» [391].
С доверием восприняв это заявление Сталина (как, впрочем, и другие его демагогические заявления), многие западные интеллигенты сочли указание Троцкого на антисемитский аспект московских процессов измышлением, продиктованным его личной ненавистью к Сталину. Некоторые из них обратились к Троцкому с вопросами, смысл которых формулировался в следующих словах: «Как можно обвинять Советский Союз в антисемитизме? Если СССР антисемитская страна, то что же вообще остаётся?» Такие возражения и недоумения, подчёркивал Троцкий, «исходят от людей, которые привыкли фашистскому антисемитизму противопоставлять эмансипацию евреев, совершённую Октябрьской революцией, и которым теперь кажется, что у них вырывают из рук спасательный круг» [392].
Троцкий обращал внимание на то, что в 30-е годы «широкие круги еврейской интеллигенции… поворачивались в сторону Коминтерна не из интереса к марксизму и коммунизму, а в поисках опоры против агрессивного антисемитизма», ставшего государственной политикой в Германии [393]. Естественно, что в этой среде указания на антисемитизм Сталина воспринимались едва ли не как кощунственные.
Разъяснение вопроса об антисемитизме в СССР Троцкий считал столь важным, что посвятил ему специальную статью «Термидор и антисемитизм». Здесь он прежде всего напоминал о том, насколько широко антисемитизм был распространён в царской России, которая славилась не только периодическими еврейскими погромами, но и существованием большого числа черносотенных изданий, выпускавшихся крупным для того времени тиражом. Хотя Октябрьская революция ликвидировала бесправие евреев, это отнюдь не означало, что она одним ударом смела антисемитизм. «Одни лишь законодательные акты ещё не меняют людей,– писал по этому поводу Троцкий.– Их мысли, чувства, взгляды зависят от традиций, материальных условий жизни, культурного уровня и пр. Советскому режиму нет ещё и двадцати лет. Старшая половина населения воспиталась при царизме. Младшая половина очень многое восприняла от старшей. Уже одни эти общие исторические условия должны заставить мыслящего человека понять, что, несмотря на образцовое законодательство Октябрьской революции, в отсталых массах могут сохранять ещё большую силу националистические и шовинистические предрассудки, в частности антисемитизм» [394].
Вместе с тем Троцкий считал недостаточным объяснение живучести антисемитских настроений в Советском Союзе только пережитками прошлого. Он обращал внимание на новые социальные факторы, возникшие при Советской власти и создающие почву для возрождения антисемитизма. Советские евреи принадлежали в основном к городскому населению и составляли его весьма значительную долю на Украине, в Белоруссии и на большей части территории России. Утвердившийся в СССР бюрократический режим «нуждается в таком количестве чиновников, как никакой другой режим в мире. Чиновники вербуются из более культурного городского населения. Естественно, что евреи занимают в среде бюрократии непропорционально большое место. Можно, конечно, на этот факт закрывать глаза и ограничиваться общими фразами о равенстве и братстве. Но политика страуса ни на шаг не продвинет нас вперёд».
В условиях бедности и малокультурности основной части населения, продолжал Троцкий, восприятие социальных антагонизмов легко сублимируется в настроения национальной недоброжелательности и вражды. «Ненависть крестьян и рабочих к бюрократии есть основной факт советской жизни… Даже априорно невозможно допустить, чтобы ненависть к бюрократии не принимала антисемитской окраски, по крайней мере там, где чиновники-евреи составляют значительный процент населения» [395].
Троцкий отмечал, что в оживлении антисемитских предрассудков известная доля вины лежала на самих чиновниках и интеллигентах из еврейской среды. В этой связи он напоминал о своём выступлении на республиканской партийной конференции Украины в 1923 году, где он заявил о том, что каждый чиновник должен уметь говорить и писать на языке окружающего коренного населения. Это требование, прямо вытекающее из принципов большевистской национальной политики, было встречено с недовольством и иронией определённой частью еврейской интеллигенции, которая говорила и писала по-русски и не желала учиться украинскому языку.
К этим социологическим факторам прибавилось разжигание антисемитских настроений политикой Сталина, продиктованной стремлением бюрократии выйти из социальной изоляции. Эта политика, наряду с созданием вокруг бюрократии относительно широкого слоя новой аристократии с помощью экономических и политических мер (чрезмерно высокие заработки стахановцев, непропорциональные результатам их труда, введение чинов, орденов и т. д.) и с псевдосоциалистической демагогией («социализм уже построен», «Сталин даст, даёт, дал народу счастливую жизнь»), включала ещё и подлаживание к националистическим чувствам отсталых слоев населения. «Украинский чиновник, если сам он коренной украинец, неминуемо постарается в критическую минуту подчеркнуть, что он мужику и крестьянину свой брат, не какой-нибудь инородец, и во всяком случае, не еврей. В такого рода приёмах, нет конечно,– увы! – ни крупицы „социализма“, ни даже элементарного демократизма. Но в том-то и дело, что привилегированная, боящаяся своих привилегий и потому насквозь деморализованная бюрократия представляет ныне самый антисоциалистический и самый антидемократический слой в советском обществе. В борьбе за своё самосохранение она эксплуатирует наиболее заскорузлые предрассудки и наиболее тёмные инстинкты» [396].
Троцкий приводил немало примеров того, как широко использовались антисемитские приёмы в борьбе с легальной оппозицией 20-х годов. Итогом этой кампании стало усиление соответствующих настроений в обществе. В качестве подтверждения можно привести данные, обнародованные на семинаре по антисемитизму, который проходил в 1928 году под руководством Ю. Ларина. Здесь рабочие-пропагандисты, собравшиеся со всех концов страны, приводили типичные вопросы, задававшиеся на различных собраниях. В ряду этих вопросов, отражавших традиционные формулы антисемитизма («Почему евреи везде устраиваются на хорошие места?» «Почему евреи не хотят заниматься тяжёлым трудом?» «Не изменят ли евреи в случае войны?» и т. п.), важное место занимали и «новые» вопросы типа: «Почему партийная оппозиция на 76 % была из евреев?» [397] Понятно, что сам этот фантастический процент был подсказан официальными агитаторами.
Новую вспышку антисемитизма провоцировали московские процессы. Наглядным показателем этого Троцкий считал тот факт, что в сообщении о процессе 16-ти ТАСС опубликовал, помимо политических псевдонимов главных подсудимых, под которыми они были известны массам, и их «истинные» фамилии (подобно тому, как это позднее было сделано в отношении Сергея Седова). «Имена Зиновьева и Каменева известны, казалось бы, гораздо больше, чем имена: Радомысльский и Розенфельд,– писал по этому поводу Троцкий.– Какой другой мотив мог быть у Сталина приводить „настоящие“ имена своих жертв, кроме игры на антисемитских настроениях?» [398]
Наилучшим образом антисемитский аспект московских процессов, как и великой чистки вообще, почувствовали наиболее закоренелые враги большевизма. Писатель Л. Разгон в своих воспоминаниях рассказывает о беседах в Бутырской тюрьме с неким Рощаковским, видным русским аристократом, находившимся в дружеских отношениях с Николаем II. В начале 30-х годов Рощаковскому по его просьбе было разрешено вернуться из эмиграции в Советский Союз, где он был принят с почётом, осыпан привилегиями и даже встречался со Сталиным и Ворошиловым. Будучи арестован в 1937 году, он тем не менее говорил сокамерникам, что чувствует себя счастливым, наблюдая тюрьмы, «набитые коммунистами, этими, как их – коминтерновцами, евреями, всеми политиканами, которые так ничего совершенно не понимают, что же с ними происходит». Рощаковский уверял, что осуществлявшийся Сталиным антибольшевистский геноцид, неразрывно переплетённый с гонениями на «инородцев», предвещает «становление великого русского национального государства с его великими национальными задачами». В этом государстве, заявлял Рощаковский, возродится «государственный антисемитизм. И снова будет процентная норма в университетах, и снова перестанут принимать евреев в ведомство иностранных дел, в полицию, в жандармерию, выключат их из государственной элиты… В цивилизованной Германии малокультурный и малоцивилизованный Гитлер пришёл к власти, сказав: „Германия – для немцев!“… И у нас выкинут этот лозунг: „Россия – для русских!“ Неминуемо, неизбежно! А за этим лозунгом пойдут все, для кого евреи – конкуренты! Пойдут чиновники, профессура, журналисты, литераторы» [399].
В то время такой прогноз мог показаться совершенно фантастическим подавляющему большинству современников, но не Троцкому, который писал, что «в истории не было ещё примера, когда бы реакция после революционного подъёма не сопровождалась разнуздыванием шовинистических страстей, в том числе и антисемитизма» [400]. Подтверждением этого стали итоги великой чистки, в которой доля евреев (как, впрочем, и других «инородцев» – финнов, эстонцев, латышей, поляков) многократно превышала их долю в населении страны. После 1938 года лишь немногие лица еврейской национальности оказались на руководящих постах в государственном и хозяйственном аппарате или в армии. Партийный аппарат, реально управлявший страной, был практически полностью «очищен» от евреев. Неизвестно, имелись ли на этот счёт какие-либо секретные инструкции, но фактом остаётся то, что среди аппаратчиков – «новобранцев 37 года», пришедших на смену прежней большевистской генерации, не было почти ни одного еврея. В ближайшем окружении Сталина сохранились лишь два еврея (Каганович и Мехлис), осуществлявшие антисемитские акции с не меньшим рвением, чем другие преступления сталинской клики.
В своих воспоминаниях С. Аллилуева возводит антисемитизм отца к его борьбе против Троцкого и левой оппозиции вообще. По её мнению, в процессе этой борьбы антисемитизм, насаждаемый Сталиным, возродился «на новой основе» и впоследствии стал воинствующей официальной идеологией, «распространялся вглубь и вширь с быстротой чумы» [401].
Тем не менее и сегодня сохраняются ложные представления о том, что антисемитизм на государственном и бытовом уровне возродился в СССР лишь во второй половине 40-х годов. Как приведённые выше факты, так и суждения Троцкого полностью опровергают эту версию. Если бы сталинская политика не способствовала в предвоенные годы реанимации антисемитских настроений, едва ли бы в Советском Союзе возник сильный всплеск антисемитизма в годы войны. В отличие от оккупированных стран Западной и Центральной Европы, откуда гитлеровцы вывозили евреев в концентрационные лагеря, скрывая замыслы их уничтожения, на оккупированных территориях Советского Союза истребление евреев осуществлялось в открытую, в том числе руками гитлеровских приспешников из местного населения. В те же годы на советской территории наблюдалось возрождение бытового антисемитизма, а в секретных циркулярах ЦК ВКП(б) указывалось на «чрезмерную» долю евреев в сферах науки, культуры и т. д.
Как писала Р. Б. Лерт, одна из немногих участников диссидентского движения 60—80-х годов, выступавших против существовавшего режима с коммунистических позиций, «антисемитизм стал вползать в нашу государственную и партийную политику сначала незаметно – ещё до войны, развернулся во время войны и полным цветом расцвёл в конце 40-х – начале 50-х годов» [402]. Но даже тогда антисемитизм был возведён в ранг государственной политики не открыто, как это произошло в гитлеровской Германии, а под прикрытием лживых лозунгов о борьбе с космополитизмом, сионизмом и т. д. Эта политика, при жизни Сталина осуществлявшаяся в изуверски-террористической форме (дело ЕАК, дело «врачей-убийц» и т. д.), после его смерти сохранилась в той части, которая касалась кадровых ограничений, ограничений на приём евреев в вузы и т. д. Такого рода практические меры сопровождались идеологическими вылазками оголтелых антисемитов, в которых имя Троцкого играло далеко не последнюю роль. Так, в повести Шевцова «Во имя отца и сына», вышедшей в начале 70-х годов, содержались выпады против Троцкого как «агента мирового сионизма», написанные слюной бешеной собаки.
Конечно, Шевцов должен был подчиняться законам сталинистской мимикрии, маскирующей зоологический антисемитизм идеологическими ярлыками. Ради такой мимикрии он вложил свои заветные мысли в уста одного из персонажей повести – еврея Герцовича, представленного в качестве старого большевика, к тому же репрессированного в годы сталинизма. Это призвано было придать убедительность утверждениям автора антисемитского пасквиля, которые высказывались от лица Герцовича: «Сионизм (в отличие от фашизма.– В. Р.) идёт другим путём – скрытым, тайным, проникая во все жизненно-важные ячейки государств всего мира, подтачивая изнутри всё сильное, здоровое, патриотическое, прибирая к рукам, захватывая все главные позиции административной, экономической и духовной жизни той или иной страны. Как фашисты, так и сионисты люто ненавидят марксизм-ленинизм и его идеологию, в частности, идеи интернационализма, братства народов, с той лишь разницей, что сион охотно засылал свою агентуру в международное коммунистическое и рабочее движение. Иногда их агентам удавалось пробираться и к руководству компартий. И тут перед Герцовичем всегда вставал образ Иудушки-Троцкого (Бронштейна), которого он считал одним из типичных агентов сионизма, провокатором № 1». Чувствуя, что здесь он чересчур зарывается, Шевцов делал оговорку, что такие мысли представляли «личную точку зрения Арона Марковича, его собственный взгляд и убеждение, быть может, не совпадающее с теоретическими исследованиями философов и социологов» [403].
Далее Шевцов вкладывал в уста Герцовича похвалу Сталину за то, что он «освободил» Советский Союз от Троцкого. Заявляя, что Троцкий «рвался в диктаторы, рассчитывая руками желторотых юнцов разделаться с коммунистами», Герцович прибавлял: «Троцкий расставлял свои кадры в армии. И если б Сталин не разглядел его – что бы было? Кошмар похлеще гитлеризма. Я-то знаю. Пускай там что угодно говорят историки, а я знаю: между сионизмом и троцкизмом дорожка прямёхонькая… На чём они сходились? На жажде владеть миром… Троцкий был сионист и его так называемая партия – прямая ветвь сионизма» [404].
Таким образом, нынешние аргументы «Памяти», «баркашовцев» и других антисемитских клик были высказаны на страницах советской печати двадцать пять лет тому назад. Суждения, близкие тем, которые содержались в повести Шевцова, проникли ныне даже в программу КПРФ, где утверждается, что «носители мелкобуржуазной идеологии (внутри большевистской партии.– В. Р.) рассматривали страну и государственную собственность как „добычу“, подлежащую разделу. Первоначально их стремления прикрывались ложным, троцкистским толкованием интернационального долга Советской России» [405].
Свою лепту в разжигание ненависти к евреям и Троцкому вносили и украинские националисты. В 1963 году в журнале «Днипро» был опубликован роман А. Димарова «Шляхами життя». Одним из его центральных персонажей был начальник уездного ГПУ Соломон Ляндер, который «за образец взял себе Льва Троцкого, следуя ему во всём, даже в мельчайших деталях одежды, даже в жестах. А поскольку Россия могла вынести на своих плечах только одного Троцкого, Ляндер решил быть более скромным и удовлетвориться пока что ролью Троцкого уездного масштаба» (курсив мой.– В. Р.). К этому автор прибавлял, что Ляндер унаследовал «от отца Герша, а отцом от деда Мотеле, а дедом от прадеда Хаима – ненависть к „этим проклятым хохлам“» [406]. Примечательно, что бдительная «коммунистическая» цензура пропустила все эти пассажи, представлявшие фактическую проповедь национальной вражды, натравливание украинцев на евреев.
Следует ли после всего этого удивляться тому, что в годы «перестройки» и «демократических реформ» антисемитские настроения выплеснулись наружу, приведя к возрождению открыто черносотенных организаций со своими многочисленными изданиями и даже боевыми отрядами. При этом в антисемитской агитации заметное место заняли мифы о «зловещих троцкистских планах», смыкавшихся с «мировой стратегией сионизма». Не только в изданиях русских фашистов, но и в более «респектабельных» журналах «Наш современник», «Москва» и «Молодая гвардия» преклонение перед Сталиным как национальным вождём русского народа сочетается с озлобленными выпадами уже не против одного Троцкого, но и против всего большевизма, с объявлением Октябрьской революции «еврейской революцией» и т. д. Так семена, посеянные Сталиным в 30-е годы, дали обильные всходы в последующие десятилетия.