Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)
Это письмо было зачитано Жуковым на июньском пленуме ЦК 1957 года, а затем Шелепиным – на XXII съезде КПСС [1037]. Однако оба раза оно было представлено в намеренно усечённом и тем самым фальсифицированном виде. Выделенные выше курсивом слова были опущены. Таким образом, сознательно создавалось впечатление: ни в чём не виновный Якир после предъявления ему лживых обвинений, пыток и издевательств и в предчувствии своей неминуемой казни стремился к одному: убедить Сталина в своей личной преданности.
К знакомству с подобными документами Сталин допускал лишь всё ту же «тройку» из Политбюро, в очередной раз устраивая ей экзамен на верность. Написав на письме Якира слова «Подлец и проститутка», он передал это письмо Ворошилову, сделавшему угодливую приписку: «Совершенно точное определение», под которой подписался и Молотов. Каганович счёл нужным сделать от себя нецензурное добавление: «Мерзавцу, сволочи и б… одна кара – смертная казнь» [1038].
В дни, непосредственно предшествовавшие процессу, Сталин в присутствии Молотова, Кагановича и Ворошилова неоднократно принимал Вышинского и Ежова. Итогом этих встреч стала окончательная подготовка обвинительного заключения, подписанного Вышинским.
В день суда Сталин направил в ЦК республиканских компартий, крайкомы и обкомы телеграмму с предписанием организовать митинги трудящихся, на которых «выносить резолюцию о необходимости применения высшей меры репрессии» [1039].
L
Процесс генералов
В день процесса в газетах было опубликовано сообщение Прокуратуры СССР об окончании следствия над восемью генералами, которые обвинялись в «нарушении военного долга (присяги), измене Родине, измене народам СССР, измене Рабоче-Крестьянской Красной Армии». В сообщении говорилось об установлении следствием участия обвиняемых, а также Гамарника «в антигосударственных связях с руководящими военными кругами одного из иностранных государств, ведущего недружелюбную политику в отношении СССР». Как легко можно было догадаться, под «одним иностранным государством» имелась в виду Германия. Далее утверждалось, что обвиняемые находились на службе у военной разведки этого государства, систематически доставляли его военным кругам шпионские сведения о состоянии Красной Армии, вели вредительскую работу по ослаблению её мощи, готовили её поражение в войне и, наконец, «имели своей целью содействовать восстановлению в СССР власти помещиков и капиталистов» [1040].
Это сообщение представляло выжимку из обвинительного акта, в котором говорилось, что «центр» военно-троцкистской организации, в который входили обвиняемые, был образован в 1932—1933 годах по прямым указаниям Троцкого и германского генштаба и действовал в тесной связи с «центрами» троцкистов и правых.
В отличие от стенограмм открытых показательных процессов, стенограмма данного процесса правилась и корректировалась работниками НКВД, которые до этого вели следствие. В ходе расследования начала 60-х годов в стенограмме были обнаружены многочисленные случаи искажения показаний. Так, в 1962 году одна из стенографисток процесса, сравнив свою подлинную стенографическую запись с правленой стенограммой, указала на произвольные дополнения, внесённые в показания Фельдмана и в последнее слово Тухачевского. В этих дополнениях говорилось, в частности, о связях с японским генеральным штабом и шпионаже в пользу иностранных государств [1041].
Даже «отредактированный» подобным образом текст стенограммы свидетельствует, что большинство подсудимых отрицали своё участие в шпионаже. Так, на вопрос Дыбенко: «Вы лично, когда конкретно начали проводить шпионскую работу в пользу германского генерального штаба?» – Якир ответил: «Этой работы лично непосредственно я не начинал». На аналогичный вопрос Дыбенко: «Непосредственно шпионскую работу вы вели с немецким генеральным штабом?» – Уборевич ответил: «Не вёл никогда» [1042].
Отвечая на вопрос Ульриха о том, когда началась его шпионская деятельность, Тухачевский сказал: «Не знаю, можно ли было считать её шпионской». Конкретизируя эти слова, Тухачевский говорил в последнем слове: «У меня была горячая любовь к Красной Армии, горячая любовь к отечеству, которое с гражданской войны защищал… Что касается встреч, бесед с представителями немецкого генерального штаба, их военного атташата в СССР, то они были, носили официальный характер, происходили на маневрах, приёмах. Немцам показывалась наша военная техника, они имели возможность наблюдать за изменениями, происходящими в организации войск, их оснащении. Но всё это имело место до прихода Гитлера к власти, когда наши отношения с Германией резко изменились» [1043].
Важные свидетельства о поведении подсудимых на суде содержатся в докладных записках, представленных после процесса членами Специального судебного присутствия. Из записки Будённого, адресованной Сталину, следует, что Примаков, подтвердивший многие другие обвинения, «очень упорно отрицал то обстоятельство, что он руководил террористической группой против тов. Ворошилова в лице Шмидта, Кузьмичёва и других». О Тухачевском Будённый писал, что тот «с самого начала процесса при чтении обвинительного заключения и при показании всех других подсудимых качал головой, подчёркивая тем самым, что, дескать, и суд, и следствие, и всё, что записано в обвинительном заключении,– всё это не совсем правда, не соответствует действительности». Далее Будённый сообщал, что Тухачевский вначале пытался опровергнуть показания, данные на предварительном следствии, и даже «пытался популяризировать перед присутствующей аудиторией на суде как бы свои деловые соображения». Из дальнейшего изложения показаний Тухачевского Будённым следует: Тухачевский говорил, что он докладывал правительству о малочисленности Красной Армии по сравнению с германской и польской армиями, но его соображения о возможном поражении Советского Союза в результате такого несоответствия вооружённых сил «никто не слушал». После этих слов, как сообщал Будённый, Ульрих оборвал Тухачевского и задал ему вопрос о его работе «в качестве агента германской разведки ещё с 1925 года». В ответ «Тухачевский заявил, что его, конечно, могут считать и шпионом, но что он фактически никаких сведений германской разведке не давал» [1044].
Тягостное впечатление производит докладная записка Белова Ворошилову, представленная спустя месяц после процесса. Описывая свои наблюдения за состоянием подсудимых на суде, Белов сопровождал это описание постыдными замечаниями, призванными убедить Ворошилова в своей ненависти к бывшим товарищам. «Буржуазная мораль трактует на все лады: „глаза человека – зеркало его души“,– писал Белов.– На этом процессе за один день, больше, чем за всю свою жизнь, я убедился в лживости этой трактовки. Глаза всей этой банды ничего не выражали такого, чтобы по ним можно было судить о бездонной подлости сидящих на скамье подсудимых. Облик в целом у каждого из них… был неестественный. Печать смерти уже лежала на всех лицах. В основном цвет лиц был так называемый землистый… Эйдеман. Этот тип выглядел более жалко, чем все. Фигура смякла до отказа, он в трудом держался на ногах, он не говорил, а лепетал прерывистым глухим спазматическим голосом». Подобно Будённому, Белов отмечал, что Тухачевский на суде «пытался демонстрировать и свой широкий оперативно-технический кругозор… пытался и процесс завести на путь его роли, как положительной, и свою предательскую роль свести к пустячкам» [1045].
В начале 1938 года, когда опасность ареста нависла над ним самим, Белов в приватных разговорах совсем по-иному рассказывал о своих впечатлениях от процесса. В мемуарах Эренбурга описывается «страшный день» у Мейерхольда, во время которого «к Всеволоду Эмильевичу пришёл один из его друзей, комкор И. П. Белов. Он был очень возбужден, не обращая внимания на то, что, кроме Мейерхольдов, в комнате Люба и я, начал рассказывать, как судили Тухачевского и других военных… „Они вот так сидели – напротив нас. Уборевич смотрел мне прямо в глаза…“ Помню ещё фразу Белова: „А завтра меня посадят на их место…“» [1046]
В отличие от открытых показательных процессов, продолжавшихся неделю и более, закрытый военный суд занял всего один день. В течение этого дня Ульрих успел побывать у Сталина, который в присутствии Молотова, Кагановича и Ежова дал указание приговорить всех подсудимых к расстрелу. Приговор был оглашён Ульрихом в 23 часа 35 минут и той же ночью был приведён в исполнение в присутствии Ульриха и Вышинского.
12 июня приговор и сообщение о его исполнении были опубликованы в печати. Спустя ещё день был опубликован приказ Ворошилова по армии, в котором говорилось: «Мировой фашизм и на этот раз узнает, что его верные агенты гамарники и тухачевские, якиры и уборевичи и прочая предательская падаль, лакейски служившая капитализму, стёрты с лица земли и память о них будет проклята и забыта» [1047].
Через несколько дней после получения сообщений о процессе Троцкий написал статью «Обезглавление Красной Армии». В ней подчёркивалось, что подсудимые представляли цвет высшего советского командования. Якиру и Уборевичу была поручена охрана западной границы, и они годами готовились к своей будущей роли – защитников страны от нападения Германии. Ещё более крупными военными деятелями были Тухачевский и Гамарник, которые намного превосходили военным талантом и знаниями Ворошилова, показавшего в годы гражданской войны полное отсутствие полководческих качеств. «Ни Сталин, ни остальные члены Политбюро не делали себе… никогда иллюзий насчет Ворошилова как военного вождя. Они стремились поэтому подпереть его квалифицированными сотрудниками» [1048]. Подлинным руководителем армии был не Ворошилов, а Тухачевский, который выполнял функции её «механизатора» и в будущей войне должен был играть роль генералиссимуса.
Троцкий отмечал, что большинство подсудимых никогда не были связаны с левой оппозицией. В её рядах до 1928 года были только Примаков и Путна. В 1924 году «троцкистом» считался также Гамарник, работавший в то время на Украине. Руководившая тогда партией «тройка» (Зиновьев, Сталин и Каменев), стремившаяся оторвать наиболее способных «троцкистов» от привычного окружения и подкупить их перспективой высокой карьеры, перевела Гамарника на Дальний Восток, где он после радикального разрыва с «троцкизмом» быстро поднялся по административной лестнице. Став членом ЦК и высшим представителем партии в армии, Гамарник «принимал руководящее участие во всех чистках армии, делая при этом всё, чего от него требовали» [1049].
В статье Троцкого обращалось внимание на то, что до процесса советские газеты именовали «троцкистами» только Примакова, Путну и Гамарника, «остальных никто не называл этим страшным именем. От превращения Тухачевского, Якира, Уборевича, Эйдемана и пр. в троцкистов удерживало не только отсутствие каких бы то ни было внешних зацепок, но и нежелание слишком раздувать силу троцкизма в армии». Лишь в приказе Ворошилова, изданном на следующий день после казни генералов, все они были объявлены троцкистами. «Подлог, как видим, тоже имеет свою логику,– комментировал эти факты Троцкий.– Если генералы, как и троцкисты, служили Германии в целях „восстановления капитализма“, то Германия не могла не объединить их в своих интересах. К тому же „троцкизм“ давно уже стал собирательным понятием, которое охватывает всё, что подлежит истреблению» [1050].
Нелепое и постыдное обвинение генералов в служении гитлеровской Германии, подчёркивал Троцкий, понадобилось Сталину для того, чтобы «оправдать сильнодействующими доводами убийство даровитых и самостоятельных людей перед лицом русских рабочих и крестьян. Он рассчитывает на гипнотическое действие тоталитарной прессы и не менее тоталитарного радио». Что же касается сталинского новшества – включения в состав суда крупных военачальников, то это был «дьявольский экзамен на верность. Оставшиеся в живых военачальники отныне закабалены Сталину тем позором, которым он намеренно покрыл их» [1051].
Троцкий утверждал, что обвинение советских полководцев в сотрудничестве с Германией преследовало важные внешнеполитические цели. Оно было призвано разрушить на Западе мнение, согласно которому «союз с Германией, независимо от её государственной формы, считался аксиомой внешней политики Советского Союза» [1052]. С помощью зверских средств Сталин решил продемонстрировать буржуазно-демократическим государствам свой разрыв с прогерманской ориентацией, которую он пытался сохранить и после прихода Гитлера к власти. Для доказательства верности своим новым союзникам, прежде всего Франции и Чехословакии, Сталину «нужны были козлы отпущения за ту политику, от которой он вчера отказался» [1053].
Все обвиняемые по процессу Тухачевского были реабилитированы в 1957 году, а Гамарник – в 1955 году. Однако вопрос о причинах расправы над ними, по-видимому, продолжал волновать Хрущёва. Этим, на мой взгляд, объясняется то обстоятельство, что в 1961 году решением Президиума ЦК КПСС была создана новая комиссия для проверки обвинений, предъявленных Тухачевскому и другим военным деятелям, и для выяснения причин и условий возникновения их «дела». Результаты этой работы, продолжавшейся более трёх лет, были изложены в подробной справке, направленной 26 июня 1964 года Хрущёву председателем комиссии Шверником.
Прежде всего комиссия отвергла обвинения в шпионских связях генералов с германскими спецслужбами. Для этого, в частности, были подняты показания бывшего генерал-майора немецкой армии Шпальке, с 1925 по 1937 год занимавшегося разведкой по Советскому Союзу. Арестованный в 1947 году, Шпальке показал на следствии, что с 1926 года он был прикомандирован к командирам Красной Армии, приезжавшим в Германию для учебы в военной академии; однако он никогда не получал от них шпионских сведений. Шпальке был тесно связан с германским военным атташе в Москве Кестрингом, которому, как значилось в материалах следствия, подсудимые передавали военные секреты. По словам Шпальке, после процесса генералов Кестринг возмущался и утверждал, что у него не было никаких связей агентурного характера с подсудимыми [1054].
На основе экспертизы, проведённой работниками генштаба Советской Армии, и других следственных действий, которые следствие и суд должны были произвести в 1937 году, но не произвели, комиссия подтвердила и полную беспочвенность обвинений подсудимых во вредительстве.
Вместе с тем в справке комиссии не содержится ответа на многие законные вопросы, возникающие при анализе дела генералов. Я имею в виду прежде всего вопрос о причинах признаний подсудимых и написания ими перед судом рабских писем Сталину. В большинстве исторических работ, посвящённых делу Тухачевского, эти признания объясняются исключительно применением физических пыток. Однако такое объяснение представляется несостоятельным по целому ряду причин.
Во-первых, подсудимыми на процессе генералов были крепкие и здоровые люди, в большинстве своём лишь недавно перешагнувшие порог сорокалетия. В отличие от главных подсудимых открытых процессов, они не прошли до ареста через многолетнюю цепь самооплёвываний и унижений. Поэтому от них следовало ожидать значительно большей стойкости, чем, например, от Зиновьева или Бухарина.
Во-вторых, обращает внимание ошеломляющая быстрота получения признательных показаний. Большинство подсудимых открытых процессов не давали таких показаний на протяжении нескольких месяцев. Процесс же генералов был подготовлен в рекордно короткие сроки. От ареста главных подсудимых до суда над ними прошло немногим более двух недель. Такой срок был явно недостаточен для того, чтобы сломить этих мужественных людей, не раз смотревших в глаза смерти.
В-третьих, в отличие от подсудимых открытых процессов, судьями на которых были безличные чиновники, подсудимые процесса генералов выступали перед своими бывшими боевыми товарищами. Это должно было породить в них надежду на то, что правда, высказанная на суде, непременно вырвется за его стены.
В-четвёртых, известны многочисленные случаи, когда самые зверские пытки оказались неспособными вырвать у подследственных лживые признания. Не дали никаких признательных показаний на следствии и суде, например, генерал Горбатов, заведующий отделом печати НКИД Гнедин и даже женщина – секретарь ЦК ВЛКСМ Пикина, несмотря на то, что все они подвергались жестоким истязаниям. Почему же подсудимые процесса генералов должны были оказаться слабее этих людей?
LI
Перенесёмся на пятнадцать лет вперёд
Существует ещё одна версия относительно причин «признаний» обвиняемых. Наиболее чётко она выражена в показаниях следователя Залпетера, в которых давалось следующее объяснение причин репрессий и самооговоров «ответственных партийцев»: «Массовые репрессии ответственных руководителей наркоматов (в том числе наркомов) объясняются тем, что Сталин диктаторскими методами управляет страной, решает всё единолично, не терпит возражений, не считается с мнением других и подводит под массовые операции из этих лиц тех, кто противоречит (критикует) его. Эти люди вовсе не являются контрреволюционерами. В этом отношении дана правильная характеристика Сталину в троцкистском документе, так называемом „Завещании“ [1055], о его нетерпимости к инакомыслящим».
Ставя далее вопрос, почему арестованные давали «липовые показания», Залпетер объяснял это тем, что «по существу их судьба предрешается ещё до ареста их в ЦК». Понимая это и считая своё положение безнадёжным («раз политически погиб, какое значение имеет для таких людей физическая жизнь»), эти люди, находясь в состоянии абсолютной изоляции и подвергаемые физическим методам допроса, «дают на себя любые показания и при заявлении следователей, что их однодельцы сознались – записывают последних в своих показаниях» [1056].
Это заявление мужественного и принципиального чекиста, по существу, воспроизводящее «комплекс Кестлера», заслуживает безусловного внимания. Однако оно игнорирует тот неоспоримый факт, что многие жертвы сталинского террора, подписав выбитые из них показания на предварительном следствии, отказывались от них на суде, не желая покрывать себя перед смертью ещё и позором. Например, уже упоминавшегося Медведева подвергали пыткам те же самые следователи, которые истязали генералов, выведенных на военный суд. Между тем Медведев 16 июня 1937 года на закрытом судебном заседании заявил, что все его показания на предварительном следствии являются ложными. Подобное поведение подсудимых на процессе, где судьями выступали хорошо знавшие их военачальники, могло дать намного больший эффект, чем отказ от признаний перед тремя членами Военной коллегии, штамповавшими за день десятки расстрельных приговоров.
Для того, чтобы уяснить, всегда ли физические пытки были способны гарантировать оговоры и самооговоры подсудимых на фальсифицированных процессах, обратимся к стенограмме процесса по делу Еврейского антифашистского комитета, сфабрикованному МГБ в 1949—1952 годах. Не затрагивая другие аспекты этого процесса, коснёмся только тех его сторон, которые связаны с объяснением причин «признаний» подсудимых на предварительном следствии и отвержения ими этих признаний в судебном заседании.
В отличие от сверхскоростной подготовки процесса генералов, следствие по делу ЕАК велось на протяжении четырёх лет. Всё это время обвиняемые находились во власти молотобойцев-фальсификаторов, использовавших многогранный «опыт» НКВД—МГБ по обращению с подследственными. От подсудимых процесса по этому делу было во всех отношениях легче добиться «признаний», чем от жертв процесса генералов. Во-первых, большинство из них находились в намного более преклонном возрасте, чем генералы в 30-е годы; поэтому была большая вероятность того, что эти люди не устоят перед пытками. Во-вторых, лица, выведенные на процесс ЕАК, находились в жерновах следствия более трёх лет – намного дольше, чем генералы. Следовательно, и в этом отношении положение генералов было более благоприятным, чем «еаковцев». В-третьих, подсудимыми по делу ЕАК были литераторы, учёные, артисты, которых, казалось бы, было намного легче принудить к лживым показаниям, чем военачальников.
Между тем, на процессе по делу ЕАК все подсудимые полностью отрицали свою вину, заявив, что показания, данные ими на предварительном следствии, были вынужденными и полученными в результате зверских методов следствия.
На первых заседаниях подсудимые ещё не решались говорить об этих методах. Поэт Квитко заявил лишь, что ему «было очень трудно воевать со следователем» и что его побудили к ложным показаниям «обстоятельства» [1057]. Поэт Гофштейн говорил: «На следствии у меня было такое состояние, что я просто не сознавал, что я подписываю, что я делаю… Я был в таком кругу событий, в таких условиях, что со всем, что говорил мне следователь, я соглашался… я был в состоянии сумасшествия» [1058].
О том, как подсудимые доводились до такого состояния, осторожно попытался рассказать суду научный сотрудник Института истории Юзефович: «Тюремной администрации и санчасти хорошо известно, каково было моё состояние, мои душевные муки, когда мне давали подписывать протоколы, с которыми я был совершенно не согласен. Я не хочу распространяться, но если потребуется, то я покажу об этом подробно, но не здесь при всех, а непосредственно Военной коллегии. Но одно я скажу, думаю, что это укладывается в стенограмму, я был готов признаться даже в том, что я родной племянник папы Римского и действовал от его имени по его прямому непосредственному заданию» [1059].
Журналист Тальми и заместитель министра госконтроля Брегман объясняли свои показания на предварительном следствии подавленностью в результате длительных допросов и бессонных ночей. Брегман заявил, что был во время следствия «морально подавлен и физически нездоров… В 1952 году я стал физически здоровее, я многое перебрал в своей памяти, проанализировал и в конце концов заявил, что не признаю себя виновным ни в чём» [1060].
Актер Зускин сказал: «Такая жизнь, какая была и у меня в тюрьме, она мне не нужна. Жизнь в тюрьме меня тяготит, и я заявил следователю, что пишите всё что угодно, я подпишу любой приговор, но я хочу дожить до суда, где бы я мог рассказать всю правду» [1061].
Первым, кто рассказал о методах следствия, вынуждавших подсудимых к оговорам и самооговорам, был заместитель министра иностранных дел, член ЦК ВКП(б) Лозовский. Он сообщил, что руководитель следствия полковник Комаров говорил ему: «Я должен признать все обвинения, иначе он меня передаст своим следователям ‹…›, а дальше следует математическая формула, не вмещающаяся в стенограмму (очевидно, Лозовский имел в виду матерный язык, которым следователи привыкли разговаривать с арестованными.– В. Р.), потом он сказал, что будут гноить в карцере и бить резиновыми палками, так, что нельзя будет потом сидеть. Тогда я им заявил, что лучше смерть, чем такие пытки, на что они ответили мне, что не дадут умереть сразу, что я буду умирать медленно… Тогда я решил, что лучше я на себя наговорю, подпишу всё, что они записали в протоколе, а потом на суде скажу, как ‹…› Комаров ведёт следствие» [1062]. Лозовский сообщил, что, следуя такой тактике, он оговорил не только себя, но и Жемчужину (жену Молотова), а также Л. С. Штерн, за что он просил у последней на суде прощения.
Ещё более страшные вещи обнародовал главный врач боткинской больницы Шимелиович, который заявил: «Лозовскому пригрозили, что его могут и побить и ещё кое-что другое, и он… наговорил на себя и ещё может быть кое на кого, с тем, чтобы впоследствии на суде отказаться от всего. Я не пошёл по этому пути. Я спорил 3 года 4 месяца, и поскольку будет возможность, я буду спорить дальше и со следователем и, если нужно, и с прокурором».
Уже на первом допросе в суде Шимелиович рассказал, что через полтора часа после ареста и «приведения в соответствующий вид» его привели к министру госбезопасности Абакумову, который первым делом сказал: «Посмотрите, какая рожа», вслед за чем произнёс слово «бить». Столкнувшись в дальнейшем с упорным отказом Шимелиовича давать признательные показания, Абакумов вновь повторил указание: «Бить смертным боем».
«Если Лозовскому только пригрозили,– продолжал Шимелиович,– то я должен, к сожалению… заявить, что я получал в течение месяца (январь – февраль 1949 года) примерно, с некоторыми колебаниями в ту или другую сторону, в сутки 80—100 ударов, и всего, по-моему, я получил около 2 тысяч ударов. Я многократно подвергался телесному наказанию, но навряд ли найдётся следователь, который скажет о том, что при всех этих обстоятельствах я менял свои показания. Нет, то, что я знал, я произносил и никогда ни стоя, ни сидя, ни лежа я не произносил того, что записано в протоколах». Единственный раз он подписал протокол в день особо жестоких избиений, когда был доведен до такого состояния, что следователи несколько раз спрашивали его: «вы слышите?», на что он отвечал: «слышу, слышу». Этот протокол, как рассказал Шимелиович, был составлен одним из главных палачей и организаторов дела ЕАК Рюминым. Только после того, как Рюмин на очередном допросе зачитал выдержки из этого протокола, Шимелиович узнал, что на нём стоит его подпись. Тогда он написал заявление Рюмину, в котором указывал: «Протокол, составленный в марте 1949 года следствием, подписан мною в тяжёлом душевном состоянии, при неясном сознании. Такое состояние моё является результатом методического избиения в течение месяца ежедневно днём и ночью. Глумление и издевательства я упускаю. Настоящее моё заявление от 15 мая 1949 года прошу приложить к делу». Рассказав об этом на суде, Шимелиович прибавил: «Я считал, что этот курс (истязаний.– В. Р.) ещё видимо не полный, ибо следователь Шишков говорил мне: „Видите, всё что я обещал вам, я выполняю. Если вы будете не в состоянии ходить на допросы, мы будем приносить вас на носилках и будем бить и бить“». Рюмин же лично его не трогал, но присутствовал «на экзекуциях, где кроме него было 7 человек, которые непосредственно участвовали в избиении меня» [1063].
Второй протокол, который был также составлен Рюминым, Шимелиович подписал после того, как прошёл новый «курс экзекуции» и находился в «затемненном, угнетённом состоянии». Он никогда не произносил того, что было записано в этом протоколе, и, «будучи уже в ясном сознании, ещё на следствии от него отказался» [1064].
Юзефович показал на закрытом заседании суда (т. е. в отсутствие других обвиняемых), что Абакумов заявил ему: «если я не дам признательных показаний, то он меня переведёт в Лефортовскую тюрьму, где меня будут бить. А перед этим меня уже несколько дней „мяли“. Я ответил Абакумову отказом, тогда меня перевели в Лефортовскую тюрьму, где стали избивать резиновой палкой и топтать ногами, когда я падал. В связи с этим я решил подписать любые показания, лишь бы дождаться дня суда» [1065].
К женщинам, как можно судить по материалам суда, столь жестокие истязания не применялись, следователи ограничивались лишь угрозами их применения. Как сообщила переводчица Ватенберг-Островская, «меня допрашивали с резиновой палкой на столе… Мне всё время угрожали, что меня будут страшно бить, что из меня сделают калеку и т. д. и т. п… Меня это страшно испугало, я была в каком-то исступлении. Каждый день и ночь я слышала от следователя, что меня будут бить и бить страшно» [1066].
Академик Л. С. Штерн рассказала, что её трижды переводили из внутренней тюрьмы в Лефортовскую за то, что она не хотела подписывать «романа, написанного следователем». На последовавший за этим вопрос председательствующего: «Ну, там тюрьма и здесь тюрьма, какая разница?», Штерн ответила: «Там – это преддверье ада, может быть, иногда можно было бы пойти туда (судьям.– В. Р.) и посмотреть, что там делается… Пол там цементный, камеры плохо отоплены, маленькие форточки, которые не всегда даже открывают, причём питание было такое, которым я не могла пользоваться… Моя соседка по камере мне сказала, что я всё равно всё подпишу на следствии. И действительно были моменты, когда мне казалось, что я схожу с ума, а в это время можно наговорить на себя и на других неправду… Ведь были дни, когда меня по два раза допрашивали. После того, как пробудешь целую ночь на допросе и утром приходишь в камеру, а тебе не дают не только спать, но и сидеть» [1067].
Поэт Фефер на закрытом заседании суда сообщил: ещё в ночь его ареста Абакумов сказал: «„Если я не буду давать признательных показаний, то меня будут бить“. Поэтому я испугался, что явилось причиной того, что я на предварительном следствии дал неправильные показания, а затем частично подтвердил их на суде… Я был настолько запуган, что на состоявшейся в ЦК очной ставке с Жемчужиной подтвердил, что видел её в синагоге, хотя этого не было в действительности» [1068].
Помимо физических истязаний, следователи в целях деморализации арестованных использовали и «моральные методы воздействия», в том числе грязные антисемитские выпады, которые должны были угнетающе подействовать на подследственных. Так, Лозовский рассказывал: во время восьми ночных допросов Комаров многократно повторял, что «„евреи – это подлая нация, что евреи – жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что все евреи шипят на Советскую власть, что евреи хотят истребить всех русских“. И естественно, если он имел такую установку, то можно написать, что хочешь. Вот откуда развито древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне» [1069].
Наряду с избиениями и угрозами, следователи прибегали и к лживым обещаниям выпустить подследственного на свободу, если он даст требуемые показания. Так, поэту Маркишу следователь говорил, что «они осудят только главарей, а меня отпустят. Рюмин мне ещё в 1950 году сказал, что я могу уже обдумывать новую книгу» [1070].
Подсудимые рассказывали суду и о других противозаконных приёмах ведения следствия. Они говорили, что следователи не только составляли протоколы до допроса, но и прибегали к прямому искажению показаний. «Следователь не всё пишет, что говорит арестованный, и, кроме того, толкует его показания совсем иначе, чем он показывает,– говорил редактор издательства Ватенберг.– Они толкуют это так: „Ничто, что служит в защиту арестованного, в протокол не вписывается“… Я мог бы десятки, сотни (таких) примеров привести… Я заявляю, что в деле нет правильно оформленных протоколов» [1071].
Квитко с известной долей иронии говорил: «Мне кажется, что мы поменялись ролями со следователями, ибо они обязаны обвинять фактами, а я, поэт,– создавать творческие произведения. Но получилось наоборот» [1072].