Текст книги "1937"
Автор книги: Вадим Роговин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
Всё сказанное, однако, не означает, что на данном этапе Сталин добился своей цели – обеспечения полной, безоглядной поддержки пленумом его провокаций. Этим объяснялось его дальнейшее маневрирование – особенно после новой попытки протеста со стороны Бухарина, передавшего ему утром 7 декабря заявление, обращённое ко всем членам и кандидатам в члены ЦК. В этом документе Бухарин придерживался своей прежней тактики: безоговорочно соглашаться с обвинениями в адрес «троцкистов» и даже дополнительно «обосновывать» их правомерность – и одновременно защищать себя как образцового, преданного сталиниста, оклеветанного «троцкистами». Уверяя, что он не имеет «и атома разногласий с партийной линией… и все последние годы эту линию со всей горячностью и убеждённостью защищал», Бухарин присоединялся к «констатированию общей беды, проистекавшей из-за особой виртуозности маскировки» «троцкистов». Более того, он развивал свою критику версии об отсутствии платформы и стремлении к «голой власти» у троцкистов и зиновьевцев. Как бы помогая Сталину выправить эту нелепую версию, положенную в основу процесса 16-ти, он писал: «Что касается троцкистов, то ведь у них есть пресса, документы даже свой, т. н., с позволения сказать, IV Интернационал. Их платформа, от начала до конца дышащая контрреволюционной злобой против СССР и нашей партии, вполне современна, и она объясняет и их пораженческую тактику и их террор. Она исходит из тезиса о превращении „бюрократии“ СССР в новый класс-эксплуататор (завершение термидора), из бешеного отрицания нашей внешней политики (и по линии СССР, и по линии Коминтерна), отрицания тактики народного фронта как предательства, отрицания всей нашей позиции по отношению к защите отечества и т. д… При такой бешеной злобе к самым основам нашей политики (и ещё более к её персональным носителям) и при централизации нашей власти они поставили и вопрос о терроре в порядок дня. Законченные изменники, но с актуальной программой на злобу дня». По тем же основаниям Бухарин отмежёвывался и от «Рютинской платформы», называя её «грязной контрреволюционной стряпней» [268].
При всём желании внести свою посильную лепту в «разоблачение троцкизма» Бухарин не понимал: даже грубо тенденциозное изложение взглядов Троцкого на этом этапе для Сталина неприемлемо: сквозь самую утрированную трактовку до читателя могут дойти действительные идеи, которые страшили Сталина. «Троцкистскую платформу» следовало теперь представить – в противоречии с логикой и здравым смыслом – как проповедь пораженчества, вредительства, шпионажа и «реставрации капитализма».
Неприемлемым для Сталина был и отказ Бухарина принять тезис Кагановича о превращении всех бывших оппозиционных групп в «контрреволюционные банды». Впрочем, Бухарин сам был недалёк от этого тезиса, утверждая, что «все виды оппозиции превращаются, если она вовремя не остановится в своём развитии, в контрреволюцию, которая ведёт к реставрации капитализма». Исходя из этой посылки, он называл возможной «самостоятельную эволюцию Угланова и К°, но уже без всякого отношения и без всякой связи со мной: они разочаровались в „изменившем“ Бухарине и стали искать себе других». «Если Угланов показывал, что он готовил убийство Кирова,– добавлял Бухарин,– то этот страшный факт доказывает, до чего докатился Угланов, продолжая борьбу и не остановившись».
Возмущаясь обвинениями в своих «преступных связях» с арестованными, Бухарин не выражал и тени сомнения по поводу обвинений в адрес своих бывших друзей и сотрудников. В ответ на обвинение в сохранении дружбы с Радеком, он писал: «Мне самому теперь крайне тяжело сознавать, что я попался на удочку исключительно тонкого и растленного двурушника». Единственное, на что решился в этой связи Бухарин,– это осторожно указать, что «связи» с «преступниками» имелись и у самых ортодоксальных сталинцев. Обижаясь, что на него «пытались взвалить всю ответственность чуть ли не за всю Академию», где к тому времени было арестовано немало «врагов», он заявлял, что «этот участок фронта вообще очень засорён. Поэтому, например, в исторической комиссии у Жданова (имелось в виду жюри конкурса на школьный учебник по истории, председателем которого был Жданов.– В. Р.) оказалось достаточное количество выбывших, а весь исторический фронт молодых историков уже не существует (этими эвфемизмами Бухарин обозначал массовые аресты историков в конце 1936 года.– В. Р.)». Эта часть объяснений Бухарина завершалась утверждением: если его объявляют ответственным за его бывших учеников и приверженцев, то в таком случае и сидящие на пленуме бывшие участники левой оппозиции должны отвечать за Троцкого, Зиновьева и других «террористов».
Касаясь обвинений против других лиц, Бухарин ставил под сомнение лишь «явные преувеличения», например, утверждение Кагановича о связях Томского с Зиновьевым до 1936 года, хотя «уже с конца 1934 г. Зиновьев, как известно, сидел под замком».
Признавая за собой лишь недостаток бдительности, Бухарин выражал протест против того, что «из этого делают вывод о соучастии в троцкистском бандитизме», и просил пленум принять «партийные оргвыводы после тщательного анализа фактов, а не на основе одной политической интуиции». Понимая и даже разделяя «логику» сталинского «правосудия», он замечал, что после принятия пленумом решения по его делу на долю юридического следствия останется лишь оправдать это решение, «обязательное для судебного следователя, обязательное для судьи (если дело доходит до суда), обязательное – как это ни странно – даже для подсудимого, если он ещё член партии. Не может следствие обелить того, кто политически очернён высшей партийной инстанцией».
Исходя из этих предпосылок, Бухарин пытался воззвать к совести и здравому смыслу участников пленума. Характеризуя сложившуюся на пленуме атмосферу, он писал: «Материалы (не проверенные путём ставок) – есть у всех, но их нет у обвиняемых; обвиняемый стоит перед ошеломлением внезапных исключительно чудовищных обвинений, впервые ему предъявляемых. При известной, заранее данной настроенности (самый факт постановки вопроса, материалы непроверенные, тенденция докладчика, печать, директивные лозунги, вроде молотовского „о пособниках и подпевалах“ [269]) все говорят: „я убеждён“, „нет сомнений“ и т. д. Обвиняемому говорят в глаза: а мы не верим, каждое твоё слово нужно проверять. А на другой стороне, слова обвиняемых-обвинителей принимаются за чистую монету. Значит, защита тут поистине тяжела. Конечно, в общей атмосфере теперешних дней в пользу обвиняемого никто выступить не решится. А дальше? А на дальнейших этапах, после обязательного партийного решения и т. д., эта защита почти невозможна» [270].
Такое заявление могло поколебать многих участников пленума. Поэтому Сталин заблаговременно подготовил новый встречный ход. Оспаривая добросовестность ежовского следствия, Бухарин и Рыков в выступлениях на пленуме говорили, что им была предоставлена лишь одна очная ставка с «клеветником» Сокольниковым и просили устроить очные ставки с другими оговорившими их лицами. Поэтому 7 декабря заседание пленума было отложено на четыре часа. На протяжении этого времени проходили очные ставки Бухарина и Рыкова с привезёнными из тюрьмы Пятаковым, Сосновским и Куликовым. На этих очных ставках присутствовали Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Орджоникидзе, Микоян, Андреев и Жданов.
Сосновский сообщил на очной ставке, что у него был «политический разговор» с Бухариным, в ходе которого «они сошлись на том, что практика террора правильна».
Пятаков напомнил, что в 1928 году Бухарин зачитал ему свою платформу, о чём он, Пятаков, тогда же сообщил членам сталинской группировки в Политбюро. К этому единственному реальному факту Пятаков добавил, что в начале 30-х годов он информировал Бухарина относительно директивы Троцкого о терроре и вредительстве; после обмена мнениями между Бухариным, Рыковым и Томским по этому вопросу они сообщили Пятакову, что разделяют точку зрения Троцкого и что центр правых сам пришёл к аналогичным выводам [271].
Во время очной ставки Сталин и Орджоникидзе задавали Пятакову вопросы: добровольно или же под нажимом давал он свои показания. Пятаков ответил, что никакого нажима на него не производилось. Рассказывая об этом эпизоде на февральско-мартовском пленуме, Ворошилов прибавил: во время очной ставки «Пятаков знал, что он будет расстрелян… Когда ему Серго задал вопрос, он махнул рукой и сказал: „Я знаю про своё положение“» [272].
Особенно опасной для Бухарина оказалась очная ставка с Куликовым, который утверждал, что «центр» правых участвовал в подготовке «Рютинской платформы». Когда Бухарин сказал, что с этой платформой он познакомился только в ЦК, Куликов заявил: «Да ведь она была основой нашей работы».
В показаниях Куликова фигурировал лишь единственный реальный факт: беседа с Бухариным в 1932 году во время случайной уличной встречи. В ходе этой беседы Куликов упрекал Бухарина в отказе от дальнейшей борьбы со Сталиным. Однако в изложении Куликова эта беседа приобрела прямо противоположный характер. По словам Куликова, Бухарин передал ему тогда директиву «правого центра» о переходе к террору и дал конкретное задание – организовать террористический акт против Кагановича [273].
Эта очная ставка глубоко запала в память Кагановичу, поскольку на ней шла речь о покушении на его персону. В беседах с Чуевым престарелый Каганович так излагал её содержание: «Куликов Бухарину говорит: „А ты помнишь, Николай Иванович, как ты меня под руку взял и пошли мы с тобой по Воздвиженке, а я тебе говорю: “Что вы там чепухой занимаетесь, болтаете, а надо действовать, по-настоящему действовать надо!” Бухарин отвечает: “А где ваши люди? Кто будет действовать?” – “Найдутся люди”.– “А ты почему сам не можешь действовать? Террором заниматься?”“»
После этих слов Куликова Бухарин, по словам Кагановича, закричал: «Этого я не говорил». «Как же не говорил,– отвечал Куликов,– когда ты у меня спрашивал фамилии людей, чтоб я тебе назвал, кого я представляю» [274].
В другой раз Каганович так дополнил рассказ об этой очной ставке: «Куликова спросили: „Ты показываешь, что хотели убить Кагановича… А почему ж вы хотели убить его?“ – „Потому что он – проводник неправильной политики, потому что он – один из главных проводников сталинской политики“» [275]. Эта характеристика «врага» и спустя полувека вызывала у Кагановича несомненное удовлетворение.
Сразу после завершения очных ставок открылось второе заседание пленума, продолжавшееся не более получаса. На нём Сталин выступил «по поручению членов Политбюро» с сообщением об очных ставках. Указав, что Бухарин категорически отрицал показания арестованных, Сталин поведал, что у членов Политбюро сложилось впечатление: эти показания нельзя «начисто принять» и они «не вполне заслуживают доверия». Более того, арестованные, по словам Сталина, дали такие «общие сообщения» о контактах троцкистов с бывшими лидерами правых, которые «можно и сочинить». Во всех показаниях, заслушанных членами Политбюро, речь шла только о «террористических разговорах» и не содержалось указаний на то, что Бухарин и Рыков были связаны с какой-либо террористической группой, которых «было сравнительно много среди учащихся, среди студентов, среди крестьянства».
Общее мнение, которое возникло у членов Политбюро после очных ставок, Сталин суммировал в следующих казуистических формулировках: «Не доверяя Бухарину и Рыкову в связи с тем, что стряслось в последнее время, может быть, их следовало бы вывести из состава ЦК. Возможно, что эта мера окажется недостаточной, возможно и то, что эта мера окажется слишком строгой. Поэтому мнение членов Политбюро сводится к следующему – считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным». Этот вывод Сталин подкрепил сообщением о том, что предстоит устроить ещё пять-шесть очных ставок с лицами, которые «оговаривали» Бухарина и Рыкова в большей степени, чем те трое, которые допрашивались членами Политбюро [276].
После того, как сталинское предложение было проголосовано, Сталин распорядился: «О пленуме в газетах не объявлять». На вопрос из зала: «Рассказывать можно?» Сталин под «общий смех» ответил: «Как людей свяжешь? У кого какой язык» [277].
В постановлении пленума указывалось: «а) Принять к сведению сообщение т. Ежова, б) Принять предложение т. Сталина: считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до следующего пленума ЦК» [278].
«Дальнейшая проверка» была возложена, разумеется, на Наркомвнудел, т. е. на Ежова, в чьём безраздельном распоряжении оставались судьбы всех арестованных «обвиняемых-обвинителей».
XV
Процесс «антисоветского троцкистского центра»
В промежутке между двумя пленумами ЦК (декабрьским и февральско-мартовским) состоялся второй открытый процесс, растянувшийся на 8 дней (23—30 января 1937 года).
Первым из подсудимых этого процесса, был арестован Муралов (в апреле 1936 года). Возможно, его предполагалось вывести ещё на предыдущий процесс, но на протяжении семи с половиной месяцев от него не удавалось добиться признательных показаний.
Первым из арестованных, согласившихся сотрудничать со следствием, был Сокольников. А. М. Ларина рассказывает, что в лагере жена заместителя наркома внутренних дел Прокофьева сообщила ей со слов последнего: сразу же после ареста и предъявления обвинений Сокольников сказал: «Коль скоро вы требуете от меня неслыханных признаний, я согласен их подтвердить. Чем большее число людей будет вовлечено в инсценированный вами спектакль, тем скорее опомнятся в ЦК и тем скорее вы сядете на моё место» [279].
Этот факт является одним из примеров того, что в 1936 году не только люди, не информированные о сталинской политической кухне, но и искушённые политические деятели, попавшие под каток репрессий, не представляли себе, насколько жестокой будет политическая стратегия, сформировавшаяся в результате сочетания сложного комплекса внутренних и геополитических обстоятельств с личными качествами Сталина.
Даже руководители такого масштаба, как Сокольников, были в плену естественной для подобных экстремальных ситуаций психологической установки: «этого не может быть», верили в «здравый смысл» правящей верхушки. Как показывает наш сегодняшний опыт, подобные неистребимые массовые иллюзии возрождаются в условиях жестоких исторических переломов, зачастую оказываясь роковыми, формирующими у множества людей совершенно неадекватное представление о происходящем и в конечном счете подталкивающими их к ложному историческому выводу.
Сталин, тщательно следивший за ходом следствия по делу Сокольникова, на протоколе его допроса сделал пометки, прямо указывавшие, каких именно показаний следует от него добиваться. Рядом с изложением рассказа Сокольникова о его встрече с английским журналистом Тальботом Сталин поставил вопрос и сам же дал на него нужный ответ: «А всё же о плане убийства лидеров ВКП сообщил? Конечно, сообщил». На последней странице протокола, где было зафиксировано показание Сокольникова о том, что ему было неизвестно о связях Тальбота с английской разведкой, Сталин приписал: «Сокольников, конечно, давал информацию Тальботу об СССР, о ЦК, о ПБ, о ГПУ, обо всём. Сокольников – следовательно – был информатором (шпионом-разведчиком) английской разведки» [280].
Сложнее оказалось добыть показаний от Радека – единственного видного троцкиста, допущенного после капитуляции на ответственную работу в партийном аппарате (до ареста он работал заведующим бюро международной информации ЦК ВКП(б). После подачи покаянного заявления, Радек дал Сталину обязательство вести активную пропаганду против левой оппозиции и стал одним из его главных помощников в клеветнических кампаниях против «троцкизма». «Из-под его пера теперь выходили самые беспринципные обвинения и ядовитые инвективы, направленные против Троцкого,– писал А. Орлов.– Уже в 1929 году, за семь лет до начала московских процессов, Радек в своих публичных выступлениях называл Троцкого Иудой и обвинял его в том, что он сделался „прихвостнем лорда Бивербрука“. Поток этой брани и клеветы с годами усиливался буквально в геометрической прогрессии» [281].
О наиболее грязном поступке Радека – выдаче в 1929 году Блюмкина, который после нелегального посещения Троцкого в Принкипо привёз Радеку письмо от Троцкого, оппозиционеры узнали от сотрудника секретно-политического отдела ОГПУ Рабиновича, втайне разделявшего взгляды оппозиции. Рабинович, как и Блюмкин, был расстрелян без суда. «Вина Радека по своей тяжести была равносильна тому, как если бы он сделался агентом-провокатором советских карательных органов… Старые большевики – даже те из них, кто никогда не имел ничего общего с оппозицией,– начали бойкотировать Радека и перестали с ним здороваться» [282].
В статье, опубликованной в дни процесса 16-ти, Радек, похваляясь своей ролью доносчика в деле Блюмкина, внёс новый нюанс в рассказ о встрече Блюмкина с Троцким. По его словам, Троцкий уговорил Блюмкина организовать транспорт нелегальной литературы в СССР. Радек рассказывал и о том, что в 1928 году Троцкий готовил побег за границу, «уговаривая меня и других сделать то же самое, ибо без заграничного центра ничего не выйдет». «Я ужаснулся,– прибавлял к этому Радек,– от мысли о действиях под охраной буржуазных государств против СССР и саботировал попытку побега» [283].
В преддверии своего ареста Радек неоднократно обращался с письмами к Сталину, в которых заверял его в своей невиновности. Он, по-видимому, предполагал, что ему придётся сыграть позорную роль в очередном процессе. Когда его уводили в тюрьму, он на прощанье сказал дочери: «Что бы ты ни узнала, что бы ни услышала обо мне, знай, я ни в чём не виноват» [284].
На протяжении двух с половиной месяцев после ареста Радек не давал признательных показаний, хотя над ним работала целая бригада следователей, прибегавших к конвейерным допросам [285]. На декабрьском пленуме ЦК Сталин сообщил, что получал от Радека из тюрьмы длинные письма, в которых говорилось, что совершается «страшное преступление… Его – человека искреннего, преданного партии, который любит партию, любит ЦК и прочее и прочее, хотят его подвести… Вы можете расстрелять его или нет, это ваше дело. Но он бы хотел, чтобы его честь не была посрамлена» [286].
По свидетельству Орлова, Радек стал давать признательные показания лишь после долгой беседы со Сталиным. Отвергнув показания, написанные за него следователями, он предложил собственную версию деятельности «центра», который якобы уполномочил Троцкого на ведение переговоров с германским правительством [287].
Подобно Муралову и Радеку, большинство остальных подсудимых дали признательные показания далеко не сразу. От Дробниса они были получены через 40 дней после ареста, от Пятакова и Шестова – через 33 дня, от Серебрякова – через 3 с половиной месяца, от Турока – через 58 дней, от Норкина и Лившица – через 51 день. Подготовку этого процесса, как и предыдущего, Сталин взял под свой личный контроль. Сохранившиеся в личном архиве Вышинского его записи, сделанные в ходе беседы со Сталиным, показывают, что Сталин, видимо, опасаясь допущения подсудимыми ляпсусов при конкретном описании вредительских актов, приказал Вышинскому: «Не давать говорить много о крушениях. Цыкнуть. Сколько устроили крушений, не давать много болтать» [288].
Ежов и Вышинский представили Сталину три варианта обвинительного заключения. Сталин дал указания по переделке первого варианта и лично отредактировал второй вариант, вычеркнув при этом имя одного обвиняемого (Членова) и вписав вместо него другого (Турока).
Кроме известных политических деятелей (Сокольникова, Радека, Пятакова, Серебрякова, Муралова и Богуславского), в процесс были включены пять человек, работавших на предприятиях Кузбасса и прошедших через репетицию «кемеровского процесса» (Дробнис, Норкин, Шестов, Строилов и Арнольд), четыре ответственных работника хозяйственных наркоматов (Лившиц, Ратайчак, Князев и Граше) и два провинциальных хозяйственных работника (Турок и Пушин). Шестеро последних были отобраны из большого числа арестованных к тому времени хозяйственников и инженеров.
Чтобы придать большую достоверность процессу, судебный отчёт о нём включал не полтораста страниц, как отчёт о процессе 16-ти, а 400 страниц. Весь отчёт был выдержан в форме диалога между прокурором и подсудимыми и освобождён от анонимных комментариев по поводу поведения подсудимых.
В судебном отчёте имя Троцкого употреблялось сотни раз. Пятаков и Радек говорили о том, что подсудимые предыдущего процесса утаили самое главное: получение ими директив Троцкого о вредительстве, сговоре с фашистскими державами и подготовке поражения СССР в грядущей войне. Такие директивы, согласно показаниям Радека, содержались также в письмах к нему Троцкого, доставленными эмиссарами «центра» от Седова. Пятаков показал, что он лично встречался с Седовым (в 1931 году) и с Троцким (в 1935 году).
В ряду задач «троцкистского центра» по-прежнему назывался террор. При этом к семи именам намечавшихся жертв террористических актов, названным на предыдущем процессе, были добавлены имена Молотова, Эйхе, Ежова и Берии. Подсудимые приводили новые десятки имён лиц, входивших в группы по подготовке покушений на «вождей».
Виктор Серж, лично знавший некоторых «террористов», упомянутых на процессах, рассказывал, что одним из них был Закс-Гладнев, эрудированный старый марксист и замечательный оратор, который вёл уединенную жизнь и был совершенно неспособен к каким-либо практическим действиям; другим – молодой журналист и учёный Тивель, изучавший индуизм. Ещё одна группа «террористов» включала молодых историков Зайделя, Фридлянда, Ванага и Пионтковского, чьи работы не были лишены достоинств, но неизменно были выдержаны в сталинистском духе [289].
После убийства Кирова ни одного террористического акта не произошло. И это в стране, где при царском режиме были совершены десятки покушений на царей, их сановников и жандармов. «Нельзя же пользоваться без конца трупом Кирова для истребления всей оппозиции,– писал в этой связи Троцкий.– …Новый процесс выдвигает поэтому новые обвинения: экономический саботаж, военный шпионаж, содействие реставрации капитализма, даже покушение на „массовое истребление рабочих“» [290].
Отмечая, что на предыдущем процессе об этих зловещих преступлениях ничего не говорилось, Троцкий писал: «Никто не мог понять до сих пор, как и почему Радек и Пятаков, уже изобличённые как „сообщники“ обвиняемых по делу 16-ти на предварительном следствии, не были своевременно привлечены (к данному делу.– В. Р.). Никто не мог понять, каким образом Зиновьев, Каменев, Смирнов и Мрачковский ничего не знали о международных планах Радека и Пятакова (ускорить войну, расчленить СССР и пр.). Люди, не лишённые проницательности, считали, что эти грандиозные планы, как и самая идея „параллельного центра“ возникли у ГПУ уже после расстрела 16-ти, чтоб подкрепить одной фальсификацией другую. Оказывается, что нет. Радек заблаговременно, ещё осенью 1932 года, сообщил Ромму [291], что троцкистско-зиновьевский центр уже возник, но что он, Радек, и Пятаков в этот центр не вошли, а сохраняют себя для „параллельного центра с преобладанием троцкистов“. Общительность Радека является, таким образом, провиденциальной. Этого не надо, однако, понимать в том смысле, будто Радек осенью 1932 г. действительно говорил Ромму о параллельном центре, как бы предвидя грядущие заботы Вышинского в 1937 году. Нет, дело обстоит проще: Радек и Ромм под руководством ГПУ строили ретроспективно в 1937 году схему событий 1932 года. И надо сказать правду: плохо строили» [292].
Ещё более нелепым судебным ляпсусом Троцкий считал сообщение Ромма о передаче им Седову от Радека «подробных отчётов как действующего, так и параллельного центров». «Отметим это драгоценное обстоятельство! – писал Троцкий.– Ни один из 16-ти обвиняемых, начиная с Зиновьева и кончая Рейнгольдом, который знал всё и доносил на всех, ничего решительно не знал в августе 1936 г. о существовании параллельного центра. Зато Ромм уже с осени 1932 года был вполне в курсе идеи параллельного центра и дальнейшей её реализации. Не менее замечательно и то, что Радек, который не принадлежал к основному центру, посылал тем не менее „подробные отчёты как действующего, так и параллельного центров“» [293].
Отмечая, что, согласно показаниям подсудимых, «троцкисты» беспрекословно выполняли все директивы Троцкого, Виктор Серж писал: «Левая оппозиция включала убеждённых борцов, но она не имела „вождя“ и выступала против самой идеи вождизма. Действительные троцкисты в сталинских тюрьмах, даже если они принимали этот ярлык из уважения к „Старику“ (так они называли Троцкого.– В. Р.), тем не менее не брали ни одну из его идей на веру, а критически исследовали их. Сама идея авторитарных „директив“ была продуктом извращённого воображения (сталинистов)» [294].
В показаниях Радека, Сокольникова и Пятакова была изложена следующая версия. Троцкий вёл переговоры с заместителем председателя нацистской партии Гессом. Ссылаясь на эти переговоры, Троцкий сообщил «центру», что в 1937 году планируется нападение Германии на СССР [295]. В этой войне, как считал Троцкий, Советский Союз неизбежно потерпит поражение, при котором «в руинах советского государства погибнут и все троцкистские кадры». Чтобы уберечь эти кадры от гибели, Троцкий заручился обещанием вождей третьего рейха допустить троцкистов к власти, в свою очередь обещав им за это «компенсацию»: предоставление концессий и продажу Германии важных экономических объектов СССР, поставку ей сырья и продовольствия по ценам ниже мировых и территориальные уступки в форме удовлетворения германской экспансии на Украине. Аналогичные уступки предполагалось сделать и Японии, которой Троцкий обещал передать Приамурье и Приморье на Дальнем Востоке и обеспечить нефтью «на случай её войны с США». Чтобы ускорить поражение СССР, Троцкий поручил «центру» подготовить ряд важнейших промышленных предприятий к выводу из строя в начале войны. Радек и Сокольников «завизировали мандат Троцкого» на переговоры с фашистскими державами и в беседах с германскими и японскими дипломатическими представителями подтвердили поддержку «реальными политиками» в СССР позиции Троцкого [296].
Особенно словоохотливо излагал эту версию Радек, которого Вышинский аттестовал как «хранителя в антисоветском троцкистском центре портфеля по внешней политике» и «одного из виднейших и, надо отдать ему справедливость, талантливых и упорных троцкистов… Он один из самых доверенных и близких к главному атаману этой банды – Троцкому – людей» [297] (выражение «атаман банды» Вышинский заимствовал из статьи самого Радека, опубликованной в дни процесса 16-ти).
В последнем слове Радек не скупился на предостережения, обращённые не только к троцкистам, но и, как он выражался, к «полутроцкистам, четвертьтроцкистам, троцкистам на одну восьмую», к людям, которые «нам помогали, не зная о террористической организации, но симпатизируя нам, людям, которые из-за либерализма, из-за фронды партии, давали нам эту помощь… Всем этим элементам перед лицом суда и перед фактом расплаты мы говорим: кто имеет малейшую трещину по отношению к партии, пусть знает, что завтра он может быть диверсантом, он может быть предателем, если эта трещина не будет старательно заделана откровенностью до конца перед партией». Ещё более угрожающе звучали слова Радека в адрес «троцкистских элементов» за рубежом, которых он предостерегал, что «они будут расплачиваться своими головами, если не будут учиться на нашем опыте» [298]. Эти слова были вскоре подтверждены кровавыми акциями сталинистов в Испании (см. гл. XLIII).
Вместе с тем, в ответ на оскорбления со стороны прокурора Радек дважды сказал больше, чем требовалось Вышинскому. После слов Радека о мучительных сомнениях, которые он испытывал, получая директивы Троцкого, прокурор задал ему вопрос: «Можно ли… всерьёз принимать то, что вы тут говорили о своих сомнениях и колебаниях?» В ответ на это Радек позволил себе огрызнуться: «Да, если игнорировать тот факт, что о программе заговорщиков и об указаниях Троцкого вы узнали только от меня, тогда, конечно, принимать всерьёз нельзя» [299].
Ещё более двусмысленно выглядело заявление Радека в последнем слове, когда он коснулся характеристики Вышинским подсудимых как «банды уголовных преступников, ничем или, в лучшем для них случае, немногим отличающихся от бандитов, которые оперируют кистенем и финкой в тёмную ночь на большой дороге» [300]. По этому поводу Радек заявил: «Процесс показал кузницу войны, и он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют новую мировую войну. Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей – мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжёг) и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых, они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чём можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?» [301]
Некоторые «сбои» были и в показаниях других подсудимых. Так, Муралов, признав своё участие в подготовке покушений на Молотова и Эйхе, упорно отрицал показания Шестова, согласно которым он, Муралов, давал указания о подготовке террористического акта против Орджоникидзе [302].
Пятакову, который был фактическим руководителем тяжёлой промышленности (он намного превосходил Орджоникидзе по техническим и экономическим знаниям), было поручено подробно развить версию о вредительстве на промышленных предприятиях. Хотя он вёл себя на суде достаточно сговорчиво, именно с его показаниями оказался связан просчёт следствия, более существенный, чем даже эпизод с отелем «Бристоль» на предыдущем процессе.
Ещё 15 сентября 1936 года Троцкий обратился к мировому общественному мнению с предупреждением: после политического крушения первого процесса Сталин вынужден будет поставить второй, на котором ГПУ попытается перенести операционную базу заговора в Осло [303]. Как бы в исполнение этой гипотезы Пятаков показал, что в декабре 1935 года, во время своей служебной командировки он был переправлен из Берлина в Осло на самолете, предоставленном германскими спецслужбами. О том, что данная версия выдумана от начала до конца, свидетельствовали не только разоблачения, широко распространившиеся в мировой прессе, но и секретное донесение Зборовского, который сообщал: в осторожной беседе с Седовым ему удалось установить, что после отъезда из СССР Троцкий никогда с Пятаковым не встречался [304].