355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шверубович » О людях, о театре и о себе » Текст книги (страница 25)
О людях, о театре и о себе
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:48

Текст книги "О людях, о театре и о себе"


Автор книги: Вадим Шверубович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Я был в полном изнеможении от невыносимого напряжения, но был в ударе – переводил так, что «слова лились, как будто их рождала не память рабская», а глубокое понимание. Иногда, даже часто, это было легко: они говорили одно и то же – один на своем милом, певучем южно-немецком, австрийском диалекте, другой – по-русски… И я, переводя, повторял им их же слова. Это приводило их в восторг и умиление, тогда они только смеялись со слезами на глазах и обнимались.

Да, это была одна из лучших ночей «моих университетов», как я называл наши скитания, заменившие мне вуз, которого я из-за них лишился.

Вскоре после этого Моисси уехал из Праги, но дружба его с Василием Ивановичем и вообще с группой сохранилась до конца существования группы, а с Василием Ивановичем и дольше. К другим встречам с ним и с его ролью в жизни группы я еще вернусь.

Сезон в Праге группа закончила 10 октября пятым спектаклем «Гамлета». Шел он теперь совсем складно, без всяких шероховатостей и накладок. Офелию кроме Тарасовой играла еще и Крыжановская; это было намного слабее, так что было решено оставить ее только страхующей дублершей. Машенька перенесла эту обиду со свойственной ей кротостью.

С 14‑го по 17‑е играли в Братиславе и 19‑го приехали в Вену. На этот раз «Штадттеатр» принял группу несколько иначе, чем в первый раз. Это были уже не случайные спектакли малоизвестной и малопочтенной труппы странствующих русских комедиантов, какими они казались в начале первого приезда. Прошли с успехом весенние спектакли в Вене, потом несколько месяцев играли в Праге, а Прага всегда была для Австрии в целом, а теперь для Вены большим и глубоко уважаемым авторитетом в вопросах искусства. Наша группа была теперь в глазах Вены почти пражским театром, да еще и любимым, почитаемым театром. Пражский немецкий театр и связанная с ним группа оставшихся в Чехии немецких художников, писателей, музыкантов, которая издавала в Праге немецкую газету, отнеслись к группе с громадным уважением. Почти каждый спектакль отмечался рецензиями, а о некоторых печатались большие статьи. О «Гамлете», например, был помещен целый подвал, написанный женой Моисси. Все это имело большое значение для тона венской прессы.

Наш сезон мы открыли «Вишневым садом», «Мудрецом» и «На дне», которые мы сыграли по два раза. Спектакли были отмечены репортерскими заметками во всех газетах, причем все эти заметки сообщали о том, что Вена с огромным интересом ждет «московского „Гамлета“», который должен быть ей на днях показан.

Большая работа вокруг спектаклей, которую проделал Бертенсон, сумевший расширить и укрепить завязанные весной связи, эхо Праги и общее повышение жизненного тонуса Вены – все это послужило тому, что наш «Гамлет» явился большим художественным событием сезона.

Двадцать седьмого октября, при переполненном зале, состоялась наша премьера. Успех был большой, хороший, но не фурор. Несколько раз аплодировали среди действия, аплодисменты были (и очень дружные) после каждого акта. После конца хлопали всем залом, но без энтузиазма, то есть, вернее сказать, был и энтузиазм, но такой, что он только подчеркнул хороший, а не огромный успех: группа человек в двадцать пять – тридцать русских эмигрантов кричала, хлопала, они пытались даже раскрыть руками занавес, требуя выхода на поклоны…

Василий Иванович был недоволен собой и очень раздражен этой бестактной «овацией». За кулисами переливались из группы в группу человек пятнадцать – двадцать пять венских актеров и режиссеров, директоров, чиновников управления театров, рецензентов и т. д., говорили сверхлюбезные слова, жали руку Василию Ивановичу. И только Василию Ивановичу, как будто и не было ни режиссуры, ни партнеров. Кто-то сказал роковое, определяющее и… губительное слово «гастроль», спектакль был принят как гастроль одного актера. Это был приговор.

Группа не хотела служить «антуражем», а Василий Иванович быть гастролером. Совсем не к этому стремились, не об этом мечтали и он и все, когда с таким увлечением, с такой любовью делали этот спектакль. Но вся венская пресса и все устные отзывы были именно такими: спектакль как общая, соборная работа всего коллектива – от Василия Ивановича через Ричарда и до Сураварди, дергавшего шнуры с влюбленностью в Шекспира, – все это не удалось. Во всяком случае, Вена приняла его так, как нам бы не хотелось, чтобы спектакль принимался.

Тем не менее спектакль прошел при хороших сборах четыре раза, притом, что наши любимые «Три сестры» прошли один, «Дядя Ваня» – тоже, «Вишневый сад» – два раза и т. д.

На прощанье, чтобы оставить в Вене хорошее воспоминание, мы при переполненном зале сыграли «Братьев Карамазовых» в один вечер, сократив «У калитки» и речи в суде. Новостью в этом спектакле был немецкий чтец. Молодой венский актер с большим увлечением работал над этим труднейшим материалом, и результат был очень хороший. Было только очень обидно, что весь этот талантливый труд использовался всего один-единственный раз. Решено было, что этого актера, фамилию которого я не помню, будут приглашать в Берлин и другие немецкие города, всюду, где мы будем ставить «Карамазовых». Добавлю, что этого ни разу не сделали: в Берлине наша публика на три четверти состояла из русских эмигрантов, а в других городах Германии мы «Карамазовых» не играли.

В Вене в этот приезд мы пробыли почти месяц (с 19 октября по 16 ноября), и 17 ноября наша группа прибыла в Берлин.

Берлин

Берлин в 1921–1922 годах был одним из центров русской эмиграции. Если я не ошибаюсь, в Берлине и его окрестностях жило около ста тысяч русских. Здесь были десятки русских ресторанов и кафе, в которых работали сотни людей, а кормились десятки тысяч. Было два крупных книгоиздательства со своими типографиями, две газеты, из которых одна – «Руль» – была ведущим органом всей эмиграции. Впоследствии таким органом стали парижские «Последние новости», но в эти годы «Руль» был «властителем дум» огромного большинства эмиграции. Большое количество русских работало на заводах и фабриках, много было кустарей – портных и портних, шляпниц, ювелиров, резчиков по слоновой кости, токарей по кости, янтарю и т. д. Они делали броши, кольца, браслеты, веера, бусы, абажуры, переплетали книги, сапожничали, выжигали, мастерили «русские игрушки» – деревянных солдатиков, матрешек, петухов на чайники. Вышивали в «русском стиле», плели кружева, стегали одеяла, чинили часы, даже делали гробы…

В социальном отношении это были главным образом бывшие чиновники, офицеры, люди интеллигентских профессий, и если не больше, то заметнее всего – коммерсанты всех калибров.

Немецкая марка неудержимо падала, цены на товары менялись не по дням, а по часам, менялись неравномерно – это давало возможность ловким и сообразительным людям пользоваться скачками цен, спекулировать и «торговать воздухом». Продавали, покупали, перепродавали и снова покупали все, что возможно, – от имений и автомобилей до сигарет и порнографических открыток.

Причем люди, которые вчера торговали сигаретами, завтра, если им повезло с курсом доллара, в компании с другими «счастливцами» покупали пивную. Бывало, конечно, и наоборот. Мелкие торговцы, чтобы иметь оборотный капитал, закладывали в табачной лавке свои портсигары и женины серьги, крупные – пользовались кредитом в «Северном банке торговли и промышленности». Банк этот весь, сверху донизу, состоял из русских финансовых деятелей. Одним из его директоров был бывший управляющий и член дирекции московского банка «Юнкер» И. Г. Коган. Мы знали его очень хорошо потому, что до революции все актеры МХТ, когда у них появлялись деньги (при получении дивидендов на паи Художественного театра, например), несли их ему, и он открывал им счет и покупал для них акции и облигации, дававшие наибольший процент.

После Февральской революции многие пытались обратить свои средства в иностранную валюту или вложить их в какие-нибудь иностранные предприятия. И. Г. Коган этого не сделал и потерял после Октября все свое очень значительное состояние. За границу он вывез только деловую репутацию и глубокое знание финансовых операций. Стоило ему вступить в банковское дело, как в этот банк потекли со всех сторон вклады. Я слышал, что имевшие с ним дело представители наших торгующих организаций и работники нашего торгпредства неоднократно советовали ему вернуться в Советскую Россию, гарантируя ему интересную работу. Я думаю, что, если бы он остался в России или возвратился бы туда, он нашел бы достойную работу в финансовых органах.

Совсем по-другому обстояло дело с его женой, Марьей Борисовной. Представить себе ее в советских условиях было совершенно невозможно. Все, что ценой огромного, напряженного, непрестанного труда зарабатывал муж, с легкостью и широтой, совсем несвойственными буржуазке, а скорее, сближавшими ее с «отживающим дворянством» или с богемой, она растрачивала на широкую и веселую жизнь, с наслаждением делала дорогие подарки, угощала великолепными обедами и ужинами, обожала встречать приезжающих роскошными цветами и провожать уезжающих конфетами и фруктами… О ее московских приемах я знаю только понаслышке, а в Берлине у нее был «бесплатный трактир» не хуже комиссаровского в дореволюционной Москве. Начиная с двух часов дня в их квартире в Вильмерсдорфе (буржуазная часть Берлина) всегда кто-то завтракал, кто-то говорил по телефону, кто-то кого-то принимал. Обычно ей звонили, чтобы узнать, дома ли она, и потом приходили перекусить, отдохнуть, поболтать, встретиться с кем-то (кому назначили свидание), а иногда приходили и без звонка. Многие у нее обедали и ужинали. Портные и портнихи по ее записке шили людям в кредит, в пансионах сдавали комнаты, не требуя оплаты вперед…

Почему я пишу об этом семействе, об этом доме? Потому что в жизни актеров такие семьи играли всегда большую роль. Как бы широки и тароваты ни были некоторые представители богемы, но они редко испытывают такую любовь, такой интерес к собственной своей среде, чтобы терпеть во имя ее неудобства и даже приносить жертвы, на которые способны только люди, соприкасающиеся с искусством, с творчеством именно этим способом, то есть кормя и ублажая его деятелей. Такая бескорыстная, готовая на все любовь – это их вклад в культуру. Они были «службой тыла», «интендантством» того воинства, которое двигает вперед культуру. Они были той почвой, из которой когда-то выросли Мамонтовы, Морозовы, Третьяковы, Щукины, Дягилевы… Начиналось с увлечения артистами, художниками, а потом переходило в увлечение их творчеством, их произведениями.

У Коганов в Берлине был открытый дом для людей искусства и до приезда группы Художественного театра, ну а уж с ее появлением личная жизнь семьи растворилась в каком-то безумии гостеприимства.

Как-то я слышал, как глава дома говорил «мамзели» (кухарке): «Господин доктор Бертенсон на несколько дней уехал, вы можете в эти дни готовить баранину, я ее очень люблю». Дело в том, что кухарка, зная, что Бертенсон не любит запаха баранины, не смела ее готовить – «а вдруг господин доктор придет?» Настолько весь дом был подчинен стремлению угодить гостям!

Ко времени приезда группы Художественного театра в Берлине было несколько русских театральных предприятий, но они были как-то нестабильны: затевались с большим шумом и рекламой, открывались тоже с шумом и потом почти беззвучно распадались. Более или менее крепко держался театр «Синяя птица» Южного и Аренцвари. Какое-то время у них работал большой и тонкий артист Виктор Хенкин. На моих глазах родился и умер театр О. В. Гзовской и В. Г. Гайдарова. Помню их спектакль «Хозяйка гостиницы» Гольдони. Гзовская играла Мирандолину, Гайдаров – Кавалера, Булатов – графа, Вибер – маркиза, Асланов – Фабрицио. Трудно сейчас восстановить в памяти хоть что-нибудь, помню только, что Ольга Владимировна была прелестна, обаятельна, изящна, только гораздо более кокетлива, чем в Москве. Кокетлива не только со своими поклонниками по пьесе, но и с публикой. Не думаю, чтобы это могло понравиться ее московским учителям.

Гайдаров играл абсолютную копию Константина Сергеевича, в этом была даже своего рода талантливость. Вспоминая, как Бакшеев копировал Константина Сергеевича в «Мудреце», все признавали, что это было только попыткой, бледной копией; у Гайдарова же слово за словом, жест за жестом, каждая интонация, каждое движение – все было точным повторением того же у Константина Сергеевича. А Асланова – Фабрицио было до слез жалко: умный, пожилой, неловкий, со скованными движениями интеллигента, стесняющегося своей роли, он был до невероятия не на месте в роли страстного итальянца, бешеного в любви полумальчика-полуюноши. Никаким гримом нельзя было скрыть старые, грустные, умные армянские глаза на «загорелом» и «румяном» «юном» лице. Вибера не помню, Булатова помню больше – он мне казался персонажем из рассказов Василия Ивановича о провинциальных «благородных отцах».

«Саломею» Уайльда в их же театре совсем почти не помню; смутно вспоминаю какие-то декадентские декорации и не соответствовавший им танец Ольги Владимировны, очень какой-то старомодный.

Гайдаров был очень красив с взлохмаченными рыжими волосами и с загримированным, с нарисованными ребрами, телом. Ирода также «крепко» играл Булатов.

Посмотрев оба эти спектакля, я не только успокоился за свой театр, но и преисполнился гордостью за него. Я приехал несколько раньше всей группы, да и спектакли начались у нас в Берлине через две почти недели после приезда, и играли мы не каждый день, так что времени побывать в театрах у меня было достаточно.

Помню очень интересный спектакль в Гроссшаушпиль-хаузе (бывший цирк Буш) у Рейнгардта – «Разбойники» Шиллера. Все «лесные» сцены шли на арене – огромном опускающемся и поднимающемся просцениуме, а интерьерные сцены – на самой сцене. Декорации пейзажа были абсолютно натуралистическими – скалы из папье-маше были обработаны со скучной точностью муляжа, кусты, мох, трава, песок дорожек – все было «как настоящее». За окнами павильонов то плавно двигались по голубому небу легкие белые барашки облаков, то по черному небу клубились мрачные тучи, между которыми сверкали звезды. Все это было потрясающе настоящим, умилительно взаправдашним; впервые виденный мною «волькен-аппарат» (сложный оптико-световой прибор для воспроизведения движущихся облаков) создавал полную иллюзию неба и безграничной дали; все… кроме актеров. Актеры выли, рычали, демонически хохотали – поверить в истинность их чувств и их поведения нормальный человек не мог. После высококультурной, утонченной, изысканно-сдержанной манеры игры актеров венского «Бургтеатра» это казалось глухой провинцией. И это театр знаменитого Рейнгардта? Просто не верилось…

Видел я гетевского «Фауста» в «Резиденц-театре», с прекрасным актером Эмилем Яннингсом в роли Мефистофеля. Тоже не понравилось. Раздражал отвратительный натуралистический гротеск ведьм на Брокене – их играли мужчины с вылезающими из одежд вислыми резиновыми грудями. И та же провинциальная грубая крикливость декламации.

Замечательным по художественной технике был спектакль «Необыкновенные приключения капельмейстера Крейслера» – инсценировка рассказов Э.‑Т.‑А. Гофмана. Поставил его один из двух директоров Театра на Кениггрецерской улице – Мейнхардт. Этот театр принадлежал фирме «Мейнхардт и Бернауэр», но второго мы никогда не видели, он ни в какие дела не вмешивался, кроме, очевидно, чисто финансовых. Нам, группе, пришлось иметь дело только с Мейнхардтом. Это было довольно-таки тяжело. Когда начинали с ним переговоры, то надеялись, что работать с владельцем театра, который кроме этого, даже главным образом является режиссером-художником, будет легко и приятно. Оказалось все наоборот. Ни один антрепренер, чиновник-директор, владелец театра не проявлял себя таким кулаком, как этот. В то же время нельзя было не признать, что его постановка «Крейслера» была удивительно удачной.

Я не помню, да и вообще не имею права судить о том, как пели, какая была музыка. Плохо, вернее, вообще не помню, как и что они играли, но технические и световые постановочные эффекты помню. Помню, как колодец в две‑три секунды превращался в огромное развесистое дерево, настолько натуральное и прочное, что в его ветвях мог сидеть человек; как из ложи театра в луче лунного света на сцену спускался сам Крейслер. Мгновенные превращения, молниеносные смены мест действия – все это под музыку, без единой задержки. Все было отработано, отрепетировано как цирковой номер, вернее даже как работа идеально вымуштрованного артиллерийского расчета.

Что-то, при всем восхищении точной и тонкой художественной работой, было в этом для нас неприятное – уж очень это было по-прусски. В этом театре предстояло играть и нам. Но мне хочется до рассказа о наших гастролях еще немного повспоминать о Берлине тех лет.

Прелестна была опереточная звезда Фритци Массари. Она была самой популярной женщиной Берлина – ее именем назывались сигареты, ликеры, стиль прически, цвет белья, фасон, система корсетов. Последнее особенно «убедительно»: звезде было за шестьдесят лет, а играла она молодых, пикантных женщин. Ярче всего я запомнил, как она шлепала себя по ляжке. Мне в двадцать лет это было простительно, но, когда через пятнадцать лет я, вспоминая те годы, спросил Н. А. Подгорного, помнит ли он, как я водил его на какую-то оперетту с участием Массари, он усмехнулся и сказал: «Звонко она себя по бедру хлопала». Вот оно как!

Помню удивительные программы в мюзик-холлах – акробаты, стрелки, жонглеры и т. д., – но все лучшие номера были иностранные. Все, что было прусским, было грубо и примитивно. В больших и дорогих театрах легкого жанра, где бывали «сливки общества» – приезжие и главным образом иностранцы, – все номера «разговорного жанра» были если и не остроумны, то уж хоть цензурны, а в маленьких театрах ревю и эстрады процветала откровенная и грубая похабщина.

Грубость нравов была необыкновенная. Постоянные драки, причем драки не мужественно-спортивные, а хулиганско-кабацкие, когда бьют палками, кастетами, бутылками, бьют трое одного, бьют женщин…

В первый же день приезда в Берлин я пошел в кино. Это был один из лучших, элегантнейших кинотеатров города. При выходе создалась пробка – шел дождь, и публика задерживалась под навесом входа, чтобы переждать непогоду. В давке какая-то женщина не то толкнула, не то обругала жирного бюргера в котелке. Он вырвал у нее из рук зонтик и бил ее этим зонтиком по голове, пока зонт не сломался, а она плевала в него и била его ногами в живот. Я было полез разнимать, но моя дама (русская берлинка) не пустила меня, сказав, что «это здесь не принято» (вмешиваться). Очевидно, она была права – никто не вмешался, бюргер бросил своей сопернице под ноги зонт и ушел.

Коренной Берлин жил плохо. На заработки жить было почти невозможно – деньги падали так быстро, цены поднимались что ни неделя (а потом что ни день), и, не имея доходов в валюте или золоте, оплатить самый скромный прожиточный минимум было почти невозможно. Вот и получалось, что рабочие, служащие, чиновники жили впроголодь, а спекулянты-шиберы, как их с ненавистью называли берлинцы, и, главное, иностранцы – жили роскошно. Выставки в витринах магазинов были такие, что голодному и плохо одетому и плохо обутому человеку (а таких было большинство) они казались фантастическим сном. Голодных или, уж во всяком случае, не вполне сытых было очень много. Можно даже сказать, что было очень мало сытых людей, говорящих как берлинцы. Почти все сытые говорили с акцентом или на чужих языках.

В маленьком ресторанчике-пивной, где я почти всегда закусывал около часа дня, таких, как я, то есть заказывавших закуски, мясо, зелень, сладкое, настоящий кофе, были единицы. Обычные посетители брали только эрзац-кофе, а еду вынимали из кармана – это были тоненькие ломтики серого хлеба, слегка смазанные маргарином или мармеладом.

Бывал я и в домах у театральных работников, видел, из чего состоял обед семьи: это было почти всегда одно и то же – картофельный, гороховый или бобовый Eintopf, то есть одно блюдо, одновременно и суп и второе, где мяса, шпика, колбасы или рыбы было по десять-пятнадцать граммов на едока, а остальное – густое варево из этих овощей. Хлеб, сахар, масло – все в самых скромных дозах. Один случай помог мне глубже и теснее познакомиться с жизнью коренного, даже, вернее, не столько коренного, сколько «изнаночного» Берлина.

Как-то раз я увидел, что шедший впереди меня человек пошатнулся и упал; я и еще несколько прохожих подняли его и отнесли в кафе, у дверей которого это случилось. Это был совсем молодой человек лет двадцати двух – двадцати пяти, чисто, но бедно одетый. Врач или аптекарь, которого откуда-то привели, пощупав пульс, сказал короткое, страшное и обычное по тем временам слово: «Hunger» (голод). В бумажнике юноши не было ни марки, но там был билет Schauspielerverein’а (Союза актеров). Когда он пришел в себя, ему дали чашку кофе с несколькими каплями водки. Но только после того, как я заплатил за это. Берлинцы были тогда не слишком тароваты, а хозяева кафе и тому подобных мест особенно. Да это и понятно – голодных было столько, что если всех их жалеть, – это было бы верным путем к банкротству.

Уходя, я всунул в бумажник юноши немного денег и записку со своим адресом. Через несколько дней он пришел ко мне, чтобы поблагодарить. Он оказался актером (вернее, статистом), уже несколько месяцев без постоянной работы. Чтобы отблагодарить меня, а заодно и попытаться поправить свои дела, он предложил мне в компании с ним повезти в Гамбург труппу «даменбокса». Это была труппа, состоявшая из шести пар девиц-боксеров во всех весовых категориях. Они проводили бой на настоящем ринге, с рефери, каждый бой длился от четырех до шести раундов, а одна пара в среднем весе дралась восемь раундов.

Мое участие заключалось в том, что, внеся деньги на организационные расходы, я должен был получить пятьдесят процентов чистого сбора. После недолгих колебаний я согласился, доверил Шенеману (это фамилия моего компаньона) все свои чешские кроны, которые высоко котировались в то время в Берлине, и через неделю был приглашен на встречу со «своей» труппой. Она произвела на меня удручающее впечатление – двенадцать самых отъявленных, наглых проституток, в большинстве уже немолодых (с моей тогдашней точки зрения), то есть лет по двадцать пять – тридцать. Но пойти на попятный я постеснялся, не хотел обидеть Шенемана. Одним словом, не сумел выйти из «дела» и остался «директором» этой «труппы». К счастью, в Берлине мы не выступали (я очень боялся, что кто-нибудь из знакомых забредет на наше «представление»), а отправились прямо в Гамбург.

Я представлял своих «бойцов» публике, объявлял их весовые категории и бил в гонг в начале и конце раундов, а Шенеман был судьей-рефери. В Гамбурге и Альтоне мы выступали в течение двух недель. Шенеман выплатил мне очень приличную сумму денег, частично даже в валюте, и дело пошло дальше без меня.

Знакомство, а потом дружба с Шенеманом помогли мне узнать самые низы Берлина и стать, так сказать, «своим человеком» в среде деклассированного общества тогдашней Германии.

Ничего хорошего я там не нашел. Очень близки они были с чуть ниже их находившимся миром уголовников. И тем не менее это были дельцы, осторожные, трусливые, старавшиеся действовать наверняка. Их задачей было пусть с помощью преступления, но обязательно стать «приличными», «самостоятельными». Это была потенциальная буржуазия.

Мало радости было и от общения с русскими эмигрантами. Мало было среди них порядочных людей. Много было бессмысленной злобности, клеветы друг на друга, жульничества – от самого крупного до самого мелкого. Крупные жулики основывали различные предприятия на паях и «на вере», а потом обирали друг друга… Мелкие просто крали, сутенерствовали, торговали своими женами и дочерьми, поступали в кабаки официантами и вышибалами. Даже те, которые, как я раньше писал, работали или ремесленничали, кроме этого пытались заработать еще и «трудом неправедным».

В мире театральной эмиграции атмосфера тоже была скверная.

Еще до приезда группы ко мне на пятый этаж по крутой лестнице пришел Н. П. Асланов и рассказал о неприязни, с которой говорят о нашей группе актеры-эмигранты. Он пришел, чтобы через меня узнать, есть ли у него шансы присоединиться к «качаловской группе». Мне это было и лестно – и больно за него. Но в эмиграции люди подчас шли на унижение ради того, чтобы устроиться; такой крупный актер и сравнительно пожилой человек, как Н. П. Асланов, мог прийти ко мне, мальчишке…

Были и еще актеры, втайне мечтавшие попасть в группу, но и они и многие другие внешне приветливо, но в душе с желчной ненавистью ждали ее приезда.

В прессе появились совсем не лестные для группы заметки о «ненастоящести» этого Художественного театра, о его неудаче с «Гамлетом», о том, что в Вене, кроме второстепенного «Штадттеатра» для его спектаклей ничего лучшего предоставить не хотели.

Неожиданной молнией было появление в серьезной и авторитетной берлинской газете «Берлинер тагеблат» подвала на двух полосах – статьи жены Сандро Моисси (ее фамилию я забыл), в которой был дан глубокий и полный преклонения разбор спектаклей нашей труппы. Она цитировала письма Моисси о Гамлете – Качалове как об одной из величайших вершин актерского мастерства мирового театра. Затем появилась заинтересованная и полная уважения статья Альфреда Керра – это уже была работа С. Л. Бертенсона, – так что усилия «врагов» пропали зря, и группу ожидала хорошая встреча.

Восемнадцатого ноября группа прибыла в Берлин. Здесь в это время шла забастовка отельной прислуги, и почти все гостиницы пикетировались и въезжать в них было рискованно – пикетчики могли забросать всякой тухлятиной и грязью. Только десяток гостиниц «люкс», вроде «Адлона» и «Кайзерхофа», где были полицейские заслоны, охранявшие штрейкбрехеров, были еще открыты. Они были нам, конечно, не по средствам, и пришлось расселяться по меблированным комнатам и «пансионам».

Ольгу Леонардовну приняла у себя ее племянница – О. К. Чехова – дочь ее брата Константина Леонардовича Книппера и бывшая жена Михаила Александровича Чехова – актера МХТ, племянника Антона Павловича Чехова. Эта красавица разошлась в Москве с М. Чеховым, вышла там же замуж за Фридриха Яроши – венгерского писателя из освобожденных революцией военнопленных австро-венгерской армии, и уехала с ним в Берлин. Здесь ей удалось с помощью Яроши сделать блестящую кинокарьеру. В сезоне 1921/22 года она была уже одной из самых популярных звезд германского кино. У них в Берлине была прелестная квартира, где Ольга Леонардовна могла жить в самом изысканном комфорте.

Нашим на первых порах повезло меньше. Там, где поселился я, на пятом этаже скромного пансиона, без электричества (с газовым светом), без ванны, я их принять, конечно, не мог; найти им что-нибудь хорошее вблизи театра было очень трудно, и я снял им комнату у какого-то прибалтийского барона, убежавшего из Дерпта. Он говорил на подчеркнуто «народном» русском языке, сыпал поговорками, ругал на чем свет стоит немцев, «обожал своих русаков», «сам в середине души русак», но, пользуясь положением в связи с забастовкой, содрал с них вдвое дороже, чем полагалось, и все в инвалюте и за месяц вперед. До сих пор помню его поганую усатую и бородатую баронскую рожу, его куртку с роговыми пуговицами и гнусный акцент, с которым он ругался, изображая «истинно русского» человека. Он потребовал, чтобы оплачивалась не только комната, но и стол. «Я сдаю только так, как говорят по-русски: на хозяйских харчах». Харчи были отвратительные, наши брали всю еду к себе в комнату и потом отдавали все полуголодной польке – прислуге барона. Питались в основном в доме М. Б. Коган.

То, как устроились с жильем, конечно, имело значение, но не только благодаря этому Берлин их на этот раз не порадовал. Слишком много было еще следов войны – и голодные лица, и бедная, поношенная одежда, нищие, солдаты в рваном обмундировании, трясущиеся и дергающиеся от контузий, слепые в солдатских шинелях, которых водили по улицам тощие собаки. И все это подчеркивалось наглой и безвкусной роскошью шиберов и иностранцев. Мать и отец, так же как и я, почувствовали озлобленность и грубость берлинской толпы. Не верили в искренность встречающих их товарищей по искусству. Отношение большинства эмигрантов было настороженно-подозрительным – уже распространились слухи о беседе с Мостовенко, о том, что возвращение в Москву части группы – вопрос решенный…

Двадцать восьмого ноября 1921 года в Кениггрецерском театре начались наши берлинские гастроли. Шли «Три сестры». Бертенсон и Леонидов сделали все возможное, все от них зависящее, чтобы собрать в зале самое лучшее, вернее, самое нужное общество. Не считаясь ни с какими расходами, они разослали пригласительные билеты на самые лучшие места во все берлинские газеты и многим корреспондентам газет других городов и других стран. Были министры, представители дипкорпуса впервые встретились с явившимися почти полностью советским полпредством и консульством.

Публика слушала спектакль затаив дыхание. На словах: «В Москву, в Москву, в Москву!» – всхлипывали и рыдали… А в антрактах ругали и злословили. Это была уже непобедимая привычка – каждая группа, каждая «партия» обливала ядом и желчью другую группу и «партию»; как только от дружно ругающей кого-нибудь компании отходил один из ее членов, начинали ругать его. Но больше всего ругали за то, что «игра не та», что вот «когда смотрели у них „Дети Ванюшина“ – это была игра». А под конец плакали почти всем залом и вызывали по пятнадцать-двадцать раз.

Пресса была хорошая. Хорошая не только потому, что хвалили, но и по тому, какхвалили. Хвалили так, что публика должна была стремиться посмотреть спектакли. И действительно, сборы с лихвой окупили расходы, связанные с приглашениями на премьеру.

Играли подряд три раза «Три сестры», потом два раза – «Дядю Ваню», по два раза – «Мудреца», «Врата», «Карамазовых» (в один вечер, с чтецом – Астаровым).

Двадцатого декабря во время литературного вечера (мы устроили его, чтобы дать отдых техническому персоналу театра) Берсенев, который не участвовал в концерте, бледный, серьезный до мрачности, подошел к Василию Ивановичу и протянул ему распечатанную телеграмму на его имя. Это была телеграмма из Риги от Н. А. Подгорного, извещавшая о его приезде 23 декабря.

Двадцать третьего я отпросился у Ивана Яковлевича Гремиславского и поехал с Бертенсоном и Берсеневым встречать Николая Афанасьевича. Не знаю, с какими чувствами и мыслями встречали его мои спутники, но для меня встреча с ним была великим событием. Я расстался с ним два с половиной года тому назад у околицы украинского хутора, где стоял наш эскадрон. Он шел на огромный риск, пускаясь в путь для перехода фронта. Мне тоже многое грозило – ведь я воевал… Расставаясь, мы думали и, кажется, говорили о том, как трудно представить, что мы оба уцелеем и когда-нибудь увидимся. Это было очень маловероятно. И вот это все-таки случилось. Мы оба целы, здоровы и вот‑вот сомкнем объятия, которые разомкнули тридцать долгих и полных событий месяцев тому назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю