Текст книги "Орлиное гнездо"
Автор книги: Вадим Павчинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Кто-то из дружков Ефима по его глазам безошибочно определил, что Хорошута опять настроился на дорожный лад.
– Куда? – спросили его.
– На Врангеля, – ответил Ефим с такой непринужденностью, будто речь шла о прогулке на городской базар.
– Вот балда! – откровенно изумился предводитель бродяжьей компании. – С нарезов сорвался, что ли? Врангеля десять лет как в Черное море спихнули. Опоздал, кореш!..
– Закройся, – снисходительно ответил Ефим, сплюнув сквозь зубы. – Ты про барона, а я про остров. Это – совсем другой Врангель.
И с необыкновенным воодушевлением, какое может вспыхнуть в сердце мальчишки, когда он одержим страстью к дальним походам, Ефим стал рассказывать братве все, что прочитал в газете.
К тому, о чем писалось, он добавлял собственные придумки, в основу которых были положены вычитанные из школьных книжек сведения о полярных путешественниках.
Приятели Хорошуты успели наслушаться от него немало диковинного. Они теперь знали кое-что о русском морском офицере Врангеле, который сделал удивительное открытие: нанес на карту остров, научно предположил его существование, но ни разу не побывав на нем и даже не увидев его. И то, как пять лет назад ледокол «Красный Октябрь» под командой капитана Давыдова совершил поход на остров из Владивостока, чтобы изгнать оттуда американских хищников и водрузить на его земле советский флаг. И то, как на обратном пути, пробиваясь сквозь тяжелые льды, «Красный Октябрь» сжег в своих топках все, что могло гореть: деревянные палубные надстройки, обшивку кают и даже пеньковые тросы. И то, что на остров пойдет теперь ледорез «Литке», у которого тоже интересная история: он был захвачен англичанами во время интервенции на Севере, потом возвращенный ледорез стал вспомогательным советским крейсером и носил название «Третий Интернационал». Самым интересным для ребят был рассказ Ефима о том, как Врангель собирал у чукчей сведения о неведомой земле, оказавшейся впоследствии островом, и узнал от них о загадочных людях – онкилонах, якобы ушедших с берегов Ледовитого океана на какую-то таинственную землю. Тут фантазия Ефима не знала границ, и, зачарованные его полусказкой, хлопцы сами готовы были пуститься на поиски следов онкилонов.
Ефим собрал небольшую компанию беспризорников, живших за счет недостаточно осмотрительных торговцев ташкентского базара. Друзья поспешили на вокзал, боясь опоздать к отходу «Литке». Но там они попали в облаву и вместо Владивостока были доставлены в детскую трудовую колонию, находившуюся в противоположной от тихоокеанского города стороне.
Ефиму одному удалось бежать, когда ребята, сойдя с поезда, понуро шагали по дороге к месту их нового житья. Но пока он заметал следы, прошло много дней и «Литке» благополучно ушел на остров Врангеля, не дождавшись ташкентского путешественника. А тут навалилась на Ефима новая беда – заболел. А потом подошла зима, и затею с поездкой в край северных льдов пришлось отложить. Ефим собирался теперь на Камчатку или на Чукотку – все равно. Лишь бы на север.
– Голова у тебя светлая, – дослушав рассказ, заключил Федос. – А вот жизнь – темная. Пропадешь ты эдак, верное слово.
Ефим презрительно усмехнулся.
– Рассказывать ты мастер, – вставил и свое слово волжский дед. – Да ведь не разговорами человек славен. Работать надо. А ты кто есть? Бродяга. Живешь глядючи, что люди подадут. А хлеб надобно добывать горбом, а не Христовым именем.
– Я не попрошайка, ни разу не клянчил, – покраснев, огрызнулся Ефим.
– Значит, воруешь? – предположил демобилизованный.
– Если и ворую, то у нэпачей. Буржуи не обеднеют, – отшутился Ефим.
– А когда нэпманов прихлопнем, у кого воровать будешь? У пролетариата, да? – загремел воинственный пассажир с верхней полки.
– К тому времени образумится, – заступилась за Ефима сердитая тетка. – Кушай, сынок, на здоровье.
И сунула Ефиму кусок вареной солонины, желая этим отвлечь парня от суровых слов обитателей вагона.
Семен слушал Ефимкины россказни с неподдельным увлечением и даже забыл о завтраке. Он держал в руке кусок хлеба и сидел с полуоткрытым ртом; собирался откусить сала, да так и не откусил, боясь за едой пропустить чего-нибудь интересное из разговора.
В вагоне вспыхнул спор из-за Ефима. Федос, сам того не желая, говорил и горячился больше других. Ему стало даже немного страшно: ни разу за всю жизнь не приходилось ему вот так открыто, на людях, во всеуслышание отстаивать собственное мнение. Жил Федос замкнуто; если и спорил, то лишь с Якимом, ему одному высказывал свои сокровенные мысли. Здесь же он почувствовал вдруг неодолимую потребность выложить все, что накипело на душе. Федос спорил не с кем-нибудь, а с самим собой, себе самому старался доказать то, что не сумел доказать Якиму.
– Я всю жизнь, как этот вот хлопчик, тоже хотел попасть на свой остров. Ясно? У каждого человека есть свой остров, у одного в холодных морях, у другого – в теплом местечке. Знал бы ты, как я на свой-то остров стремился! – говорил Федос, обращаясь к демобилизованному.
– Это смотря какой остров у вас в думках, папаша, – насмешливо сказал красноармеец. – На некоторых островах как раз и вырастают такие, как бы сказать, фрукты, что не дай бог. А проще сказать – кулаки.
Вот и Яким точно так же говорил с Федосом. Чуть что – смотри, мол, как бы из тебя кулак не вышел с твоей погоней за прибытком в доме. И опять Федос искал ответ на постоянно возникавший вопрос: как быть? Ну, скажем, эти вот мужики. Они у своего дела. Съездят на рыбалки, поднабьют карман – и к дому. Волжский дед, тот обоснуется всерьез на новом месте, он знает, чего ищет. Гербованной бумагой заручился. Или тот же Ефимка. Голый, голодный, а не удержишь: нашел свой остров и доберется до него. Демобилизованный тоже, по всему судя, с целью в жизни, знает, куда идти. А он сорвался с места без всякого, без бумажек, без справок – кто с ним будет возиться, когда вон сколько народу и каждый заранее знает свое место. Возил бы почту, чего еще надо?
Семен жалел беспризорника, которого навалились поучать всем вагоном. Слушая отца, Семен заранее знал, какой разговор поведет он сейчас, когда заговорил о дороге в жизни. Боясь, что Ефим обидится, Семен стал отвлекать беспризорника своими вопросами. Ефим отвечал охотно, а Семен слушал, все больше восхищаясь тем, сколько интересного рассказывал этот оборванный, неумытый хлопчик. Между парнями завязывалась дружба, но дорога подходила к концу, и, кто знает, доведется ли встретиться им когда-нибудь или нет.
Паровоз все чаще подавал гудки. Колеса громыхали на стрелках. Поезд подходил к Владивостоку. Проводник появился в вагоне с веником и ведром. Люди собирали свои узлы, мешки, сундуки.
Завязывая котомку, Семен вдруг ощутил невыносимую тоску по родной Бакарасевке. Вот остановится поезд, и увидит Семен чужой, незнакомый город. Зачем он ему? И впервые шевельнулась в сердце тяжелая досада на отца, так своевольно распорядившегося Сенькиной жизнью. Мечется сколько уж лет как неприкаянный сам и семье покоя не дает.
За поскрипывающей стеной вагона смутно угадывалась иная, неизвестная жизнь. Семен напряженно прислушивался к стуку колес, от которого содрогался старенький вагон. И этот железный стук Семен ощущал как тревожное биение собственного сердца.
8
В помещение вокзала не пускали. У закрытой широкой двери сгрудилось все население прибывшего товаро-пассажирского. Возбужденная, крикливая толпа требовала открыть вход. Невозмутимый, привыкший к особой торопливости и крайнему нетерпению пассажиров пожилой железнодорожник, оглядывая поверх очков наседавших на него людей с узлами, тюками, баулами, коваными сундуками, котомками, урезонивал их одним-единственным словом: «уборка».
В зале действительно шла уборка, вернее сказать – видимость ее, потому что все помещение вокзала, вплоть до лестниц, было битком набито народом. Здесь невозможно было ни повернуться, ни отыскать хотя бы клочок незанятого пола. Уборщицы бесполезно ходили с веником, с трудом пробираясь среди хаотического нагромождения вещей. Под крышею вокзала обосновался огромный, разноликий, разномастный, шумный табор сезонников. Одни жили тут в безропотном и бесконечном ожидании пароходов на север, потому что приехали с большим запасом времени: до навигации было еще далеко. Эти сидели прочно, обстоятельно, как у себя дома. Другие, в основном искатели шальных заработков и сказочного фарта, устроились без оглядки на удобства. Они вели суетливую, беспорядочную жизнь, отправляясь с утра в различные учреждения, на предприятия, биржу труда – присматриваться, прицениваться, торговаться.
Сюда, в конец великого транссибирского железнодорожного пути, ставшего как бы руслом стремительной бурной реки, стекалась со всех концов страны огромная масса людей. У подножья сопок Эгершельда поезда пустели: все, кого они привозили, – вербованные сезонники и приехавшие по своему почину в поисках выгодной работы жители городов и сел, любители «длинных рублей» и привлекаемые отдаленностью этих краев предприимчивые деревенские богатеи, ускользающие от раскулачивания, – все и всякие люди, которых так много видывал Федос на станции Бакарасевка, устремлялись за тяжелые, из темного дуба двери огромного владивостокского вокзала. Не всем, кто оказывался в его стенах, улыбалось счастье. Случалось, что иные, посидев на вокзальных жестких скамейках, налюбовавшись на пыльные искусственные пальмы в огромных кадках, наглядевшись вдоволь в цветастые окна, за которыми метелили приморские весенние снега и косматились холодные туманы, отправлялись в обратный путь, перетащив свои пожитки к другим дверям, открывавшимся в сторону бухты, к платформе, откуда уходили поезда на Сибирь. «В одну дверь вошли, в другую вышли», – невесело шутили подобные неудачники. Через эти же двери выходили на посадку и те, кто и поработал хорошо, и заработал неплохо. Таких было большинство, и они с сожалением и чувством превосходства оглядывали тех, кому не повезло.
Словом, владивостокский вокзал напоминал собой огромный котел, в котором перемешивались, бродили, переливали через край, густели, оседали на дно разнообразные человеческие страсти, судьбы, устремления, надежды, вожделения, желания…
На дверь могуче напирали, и она трещала. Все шумели, требовали, возмущались, над толпой взлетали соленые словечки, даже угрозы. В этой напряженной обстановке один только привратник, похожий на старого мастерового, в кожаной фуражке и железных очках, сохранял привычное спокойствие и безуспешно пытался водворить необходимый порядок. Но приезжие продолжали бушевать. Тогда он пустил в ход испытанное средство, сурово и решительно объявив, что до тех пор, пока сами пассажиры не утихомирят неугомонных, дверь открыта не будет.
Федос услышал требовательный, приказывающий голос демобилизованного. Красноармеец взял на себя почин и, терпеливо увещевая людей, уговорил их наконец ослабить натиск на дверь. Воспользовавшись успокоением, временно наступившим в толпе, Федос, нажимая на спины железным углом сундука, протискивался к дверям. Вслед за ним, стараясь не отстать и не потеряться среди чужих людей, поспешал Семен.
– Не отставай давай! – не оглядываясь, резко приказывал Федос, задыхаясь от волнения и азарта.
Семену на минуту стало неловко, когда отец, оттирая старика в черном романовском полушубке, пробрался на его место. Но страх отстать хотя бы на шаг заглушил едва пробудившееся чувство стыда. Семен успел заметить, что девушка, ехавшая со стариком, осуждающе поглядела на него.
– Пропустите вперед папашу с ребенком, – шутейно выкрикивал сзади Ефим, стараясь скоморошеством расположить к себе людей, чтобы они не ожесточились на Федоса и Семена за их настойчивые усилия пробраться поближе к входу.
Наконец все трое – Федос, Семен и Ефим – добрались до заветной двери. Теперь они были первыми. Федос отер шапкой взмокшее лицо и снова, как было это с ним в поезде, обрел душевное спокойствие, будто ничего не произошло.
Он с любопытством смотрел на город отсюда, со дна неглубокого ущелья, образованного по одну сторону каменной стеной вокзала, а по другую – щербатым откосом привокзальной площади, на которую взбиралась с железнодорожной платформы гранитная лестница. Правда, виден был Федосу лишь небольшой кусочек города, потому что увидеть весь город мешало вокзальное здание, но все же он изумился тому, как вырос Владивосток, хотя, в сущности говоря, изумляться было нечему: прошло ведь почти сорок лет с тех пор, когда Федос побывал здесь впервые. Но, как это часто бывает с людьми, посетившими места, связанные с далеким детством или юностью, – им всегда кажется, будто они были тут совсем недавно, а потому изменившийся облик этих мест воспринимается как нечто необыкновенное.
– Ишь ты, сколь всего понастроили! – восхитился Федос. – Здесь, где мы сейчас стоим, скрозь пни да коряги торчали. Чудеса!..
Федосу хотелось поразить окружавших его людей рассказом о том, что вот стояли почти голые, незастроенные сопки, топорщились кустарники на них да всюду были видны следы порушенной человеком когда-то могучей и непроходимой тайги, а сейчас – поглядите, пожалуйста, – ни пня, ни оврага там, где маленький Федоска бродил со своим, дружком Егоркой. Здорово?..
– И вокзала тоже не имелось, – продолжал Федос. – Заместо, сказать, этого вот домины при мне всего один кирпич лежал, его цесаревич Николай собственноручно положил, я сам то видел. Он этот кирпич в белых перчатках взял, чтобы рук не замарать. А уж все остальные кирпичи рабочие люди после, пот проливаючи, складывали. Вот и произошел город. Дома стоят, а царский кирпич, поди, в пыль обратился… Пользы от него…
Федоса слушали, за рассказы люди простили ему бессовестную пронырливость. И несмотря на то, что был здесь Федос очень давно и всего лишь несколько дней, а видел и понял тогда конечно же гораздо меньше, чем рассказывал сейчас, ему хотелось щегольнуть перед слушателями правом очевидца.
Пока отец ворошил свои воспоминания, Семен не сводил глаз с огромного изображения рабочего, разбивающего молотом цепи на земном шаре. Этой раскрашенной скульптурой увенчивалось здание Дворца труда, стоявшее напротив вокзала. Могучие мускулы рабочего, напрягшиеся для сокрушительного удара, напоминали Семену крепкие руки брата Якима, который был отличным кузнецом и собирался обучать этому ремеслу его, Семена, да помешал отец со своей неожиданной поездкой в город.
Рабочий с молотом был словно бы исполинским хозяином этих закоптелых привокзальных зданий, на крыши и стены которых паровозы и пароходы обрушивали годами тучи черного снега – изгари, сажи, пепла. Казалось, ему принадлежало все здесь – и сопки, и бухта, и голубое небо, и ветры, и солнце.
Семен никогда не бывал раньше в этом городе. Он боялся его, когда ехал сюда, боялся и сейчас, когда стоял на его камнях. Но сильный и кряжистый рабочий с молотом – черноусый великан на крыше высокого здания – внушал уважение и рассеивал страхи. Постепенно в сознании Семена самое понятие города как бы воплотилось в эту мускулистую фигуру рабочего с кувалдой; Семену почему-то казалось, что здесь повсюду должны быть такие же, как и этот рабочий, люди, с которыми ничего не страшно и которых каждый уважает за их труд и пот.
– Вот, брат, в человеке-то силища какая! – обратился Федос к Семену. – Тайга была, камень голый…
Но Семен не мог, как ни пытался, представить в своем воображении лес и травы на месте этих каменных плит, рельсов, железных переплетений виадука. Единственно, что осязаемо воспринимал он, это слова отца о человеческой силе. Этому способствовал все тот же могучий великан с молотом в крепких, мускулистых руках.
Старичок привратник стал возиться с ключами, и люди, порядком замерзшие среди холодных каменных стен, истосковавшись по теплу, пришли в движение. Дверь широко распахнулась, подобно створкам шлюза, в который неудержимо хлынул людской поток. Федос первым исчез в его водовороте, а Семен застрял с мешком. Парня прижали к стене, и он никак не мог оторваться от нее. Мешок с подвязанным баулом сползал с плеча. Но выручил Ефим, который в вокзальной свалке чувствовал себя как в родной стихии.
– Обожди, подсоблю! – предложил Ефим Семену и услужливо подхватил с пола мешок и баул, связанные между собой веревочным узлом. Подвесил их сначала на согнутую в локте руку, а потом, изловчившись, ухитрился взвалить себе на плечи.
Без мешка Семену удалось проскользнуть между стеной и напирающими на него людьми. Он почувствовал, как его отрывает от земли неодолимая сила, подымает вверх. Семен протянул вперед руки, ухватился за чью-то спину, хотел оглянуться назад, поглядеть, как там Ефим, но не успел: то же стремительное течение, что увлекло вперед Федоса, протащило в черный проем входа и Семена. Только за дверью, отброшенный в сторону от основного потока, он снова ступил на пол.
Семен искал глазами Ефима. Но среди бесконечного множества лиц, шапок, полушубков, кацавеек, стеганок не виделось знакомого лица с обведенными угольной копотью глазами, с ушами, переломленными под прямым углом глубоко надвинутой шапкой. Нигде не было заметно и засаленной, в ватных клочьях кацавейки.
Постепенно все приехавшие растеклись по лестницам, залам ожидания, вестибюлям, заполнив каждый мало-мальски свободный уголок. Входная дверь закрылась. Ефима не было. Семен стоял на лестнице, свесившись через перила; сверху ему были видны все, кто находился внизу. Он боялся, что Ефим не найдет его в этой тесноте и толкучке, и потому с такой зоркостью высматривал его. Охваченный этой заботой, Семен забыл об отце. Федос сам напомнил о себе. Расталкивая всех на пути, он пробирался к Семену.
Сенька увидел отца в ту минуту, когда окончательно уверился, что Ефима нет нигде поблизости.
– Где мешок? – спросил Федос.
– У Ефимки, помогал мне, – виновато объяснил Семен, предчувствуя беду.
– Что еще за новости? – в голосе Федоса звучала хорошо знакомая Семену сердитость, от которой можно было ждать всякого. – Куда он подевался? Ну?..
Семен молчал. Что он мог ответить, если и сам не знал, где его веселый поездной дружок.
Федос метнулся вниз с лестницы, бросился в людскую гущину, как в застоявшийся пруд, и, разгребая руками, словно бы поплыл, ныряя по всем направлениям, выискивая потерявшегося «скитальца морей».
Вместе с Семеном Федос обшарил весь вокзал, не пропустив ни одного закоулка. И когда убедился в тщетности поисков, кинулся навстречу стрелку железнодорожной охраны:
– Товарищ боец, тут у нас покража вышла. Поймать бы его, сукинова сына, помогли. У буржуев, говорит, ворую. Нашел буржуя, подлюга…
Стрелок слушал с выражением важной строгости на лице, высказал сочувствие, но обещать немедленной поимки вора не мог.
– Народу тут большие тыщи, сами небось видите. Потребно время.
И ушел.
Федос сжал кулак. Ему хотелось сейчас выместить на Семене все накипевшее на сердце. Но Семен стоял безропотный, потерянный и тихий. И Федос не смог ударить: беззащитность Семена, его молчаливая готовность принять наказание вызывали в Федосовой душе не жалость к сыну, а возмущение, в котором расплавлялась злость.
– Куда теперь без жратвы? Домой? – бушевал Федос, пытаясь снова накалить себя.
Опустив голову, Семен молчал, думая о страшном обмане, учиненном Ефимом. И, уж если говорить начистоту, Семен в душе несмело радовался случившемуся: безвыходность положения могла повернуть отца в обратный путь. А этого только и желал Семен.
Федос заметил сквозь сизый махорочный туман семью волжского рыбака, устроившуюся на скамье под большим окном, и стал протискиваться туда.
Волжанин сочувствовал беде Федоса, которому было сложнее устроиться на первое время: у старика, поскольку он ехал по вербовке, были продуктовые карточки, а у Федоса их не имелось, он ехал «на свой страх». Старик утешал Федоса, советовал, не теряя времени, идти в контору Камчатского общества, разведать все ходы и выходы – авось повезет. А если завербуется, значит о продуктах беспокоиться не придется.
– Иди, браток, мы тут твоего Сеньку в обиду не дадим, – пообещал дед.
9
Разузнав подробно, где находится правление акционерного Камчатского общества, Федос отправился туда, полный надежд и сомнений.
На каменной горбатой спине Эгершельда неуклюже громоздилась гладкостенная, большеоконная коробка с плоской крышей. Федосу не понравилась безрадостная нагота этого дома, особенно бросавшаяся в глаза рядом со старыми городскими зданиями, изукрашенными всяческой лепниной, балкончиками, затейливым кружевом карнизов. Федос не одобрял неумеренную купеческую щедрость, которая сделала многие здешние здания похожими на богатых щеголей. Он осуждал и непонятную скупость строителей этой унылой шлакоблочной коробки.
С тяжестью в душе он переступил порог.
Народу внутри здания толкалось без счету. В коридорах была та же вокзальная непроходимая теснота. И воздух совсем такой же, как в вагоне: густой, горячий, прослоенный махорочным дымом, запахами отсырелого овчинного меха, сапожного дегтя, промокших валенок.
Федос, подобно увиденному по дороге ледоколу, тяжело ворочавшемуся в леденистом крошеве бухты, упорно пробивал себе путь в коридорной толпе. Он заглядывал в скворечные окошки, за которыми сидели стриженные егозливые барышни, надоедно докучал им обстоятельными расспросами. Везде ему отвечали, что на Камчатку вербовки уже нет, людей туда хватает, и советовали обратиться в другое место. Но в другое место Федос ни идти, ни ехать не хотел.
– Чудак-человек, – сказал ему какой-то расторопный мужик, по всему видно – из тертых. – Чудак ты человек, понимаешь, – продолжал он, – русским тебе языком, понимаешь, говорят: шесть тысяч человек на Камчатку завербовано. Зимой еще. Понимаешь? Шесть тысяч. Ты, выходит дело, – лишний.
Сообразив затем, что причинил Федосу неприятность, он постарался загладить перед ним свою вину и посоветовал пойти в правление акционерного Сахалинского общества, которое тоже вербует рыбаков. Но Федос ничего про сахалинские дела не слыхал и ехать на Сахалин не имел желания.
– Ты, браток, не расстраивайся, – утешал мужик Федоса, – без работы не останешься. Людей кругом нужно целый миллион. Куда ни ткнись – везде рабочая сила требуется.
Федос мрачновато молчал. «На всех заборах только и объявлений, что про рабочую силу».
Они покурили, помолчали и расстались. Федос отправился на вокзал, где ждал его Семен. И опять с заборов, со стен домов и пакгаузов надрывно кричали, силясь остановить Федоса, огромные фанерные щиты: требуются! требуются! требуются! Требуются в отъезд: слесаря, машинисты, засольщики, мотористы, икрянщики, плотники, жестянщики, шкипера – люди разного ремесла и умения, ни одного из которых не знал Федос. Он мог немного плотничать, немного штукатурить, бывал на земляных работах, но везде – по-простому, по-деревенски. А фанера на заборах предупреждала: нужны опытные, знающие, квалифицированные. Последнее это слово чаще всего прыгало в глазах Федоса, он с трудом осиливал его, перескакивая по слогам, как по болотным кочкам. Квалифицированные! Вот в чем вся загвоздка. Будь он, скажем, опытным икрянщиком или слесарем первой руки – пожалуйста! – сейчас бы его не то что на Камчатку, а хоть на Ефимкин остров Врангеля доставили, не посмотрели бы на те шесть тысяч сезонников, которыми без меры хвастал расторопный мужичок в душном коридоре правления акционерного Камчатского общества. «Как быть?» – спрашивал себя Федос по дороге. И решил: посоветоваться с дедом.
Волжский рыбак посочувствовал Федосу, но предложить ничего путного не смог. Сказал, правда, чтобы он попробовал поступить на какую-нибудь работу, а тем временем выждал, когда пойдут на Камчатку пароходы: может, потребуются дополнительно люди.
Федос понял, что с мечтой о поездке на Камчатку надо повременить. Втайне он возлагал немалые надежды на Егора Калитаева. Федос был глубоко убежден, что этот человек, если он только жив-здоров, сделался большим начальником: недаром же он командовал партизанами в памятные грозовые годы борьбы с интервентами. Поэтому-то Федос не принял советов волжского рыбака насчет временной работы. Он отправился на розыски своего старого знакомого.
У постового милиционера Федос спросил, как ему найти «главного партейного секретаря». Милиционер внимательно оглядел Федоса. Его внушительный вид, открытый, не уклоняющийся от чужих глаз взгляд, требовательный, без ноток заискивания или неискренности зычный голос – все это понравилось милиционеру, и он спросил:
– А какого же вам, папаша, секретаря? Как по фамилии?
– Фамилии вот не знаю. А нужен он, чтобы помог одного человека знакомого отыскать, – ответил Федос.
– Это очень даже просто. И секретарь не понадобится, – сказала милиционер и объяснил, как пройти в адресный стол.
Федос запомнил улицу, где помещался адресный стол, но запомнил и название улицы, на которой находился окружком партии. В адресный стол он не пошел, а отправился на угол Ленинской и улицы Первого мая, где стоял высокий белый дом с башенкой и железной крестообразной мачтой, с болтавшимися на ней черными квадратами и треугольниками – таинственными знаками погоды, понятными одним лишь морякам.
В окружком он зашел в первую попавшуюся комнату. Заметив человека степенной наружности, в очках и военного покроя гимнастерке, спросил с порога, густо прокашлявшись:
– Мне бы тут одного товарища найти. В гражданскую начальником был. Калитаев Егор, слыхали, наверное?
Но человек в военной гимнастерке, к великому удивлению Федоса, не знал Калитаева Егора.
Федос огорчился. Значит, невелика птица Егор, если его здесь не знают. Вот Якима в райкоме знают все, он у всех на виду…
Товарищ из окружкома снял телефонную трубку и позвонил куда-то:
– Да, да, бывший партизан, это по твоей части. Есть такой Калитаев, точно, – вешая трубку, сказал он Федосу. – Работает на Дальзаводе мастером. Живет где-то на Орлином Гнезде. Ну да это легко узнать – в адресном столе…
«Не выбился, стало быть, в главные начальники Егор, жалко», – разочарованно вздохнул Федос, чувствуя, что рушится самая главная опора, на которой держались сейчас все его надежды и планы.
Добыв адрес, Федос сходил на вокзал, забрал вещи, попрощался с дедом и его родичами и с невеселыми думами зашагал по гулкому камню владивостокских улиц.
Семен все это время, пока отец бродил по городу, сидел на вокзале, не отходя от уцелевших пожитков. Он впервые ступил на розоватый булыжник мостовой и увидел город не из вокзального окна, а на вольном воздухе, со всех четырех сторон.
Они прошли мимо Дворца труда, и Семен еще раз, задрав голову, поглядел на рабочего с молотом, разбивающего тяжелые цепи, опутавшие земной шар.
День хмурился, по небу, подгоняемые ветром, мчались темные растрепанные тучи; они изредка порошили тонкой снежной пылью, предвещая непогоду. Над огромной чернокудрой головой каменного рабочего на крыше Дворца труда, над сопками Владивостока взлетала невыразимая музыка портового города. Она была сплетена из грохота лебедок в транзитной гавани, завывания моторов, нетерпеливого звона и дребезжания стекол трамваев, клацанья копыт, тарахтения телег и щелкания бичей многочисленных китайских ломовиков, исступленных паровозных гудков и басовитого звучания проводов, по которым невидимыми ветровыми смычками скользил приближающийся тайфун.
После степной бакарасевской тишины шум города казался Семену ненастоящим, словно бы придуманным нарочно какими-то огромными людьми, вроде того на крыше, что упирался головой в нависшее серое небо. Семена удивляло все: неумолчный грохот, каменное одеяние домов и улиц, суматошный, неостановимый бег людей в двух направлениях. Но больше всего дивился Семен выложенным камнем улицам. Они не были и отдаленно схожи с деревенскими – широкими, пыльными, горьковато пахнущими прошедшим с пастбища стадом, сухой полынью, теплыми дождями. Земля деревенских улиц была открыта взгляду, она была землей: на ней могли расти цветы и травы, она могла быть полем, лугом, пашней. А тут землю закрыли булыжником, словно смущаясь увидеть ее обнаженное естество. Вся жизнь Семена была связана с землей, он любил ее, был по-крестьянски привязан к ней душой, сердцем, мыслями. И потому от здешнего сплошного уличного камня взгрустнулось Семену особенно сильно за все то время, что прошло со дня отъезда из Бакарасевки.
Всю дорогу Федос молчал. Тягостное это молчание давило Семена. Когда отец сердился и отводил душу вслух, это было еще терпимо. Но когда он не произносил ни слова, Семен терзался невыносимой мукой. Он был виноват перед отцом и снес бы любое наказание куда легче, чем эту неразговорчивую насупленность.
Но вдруг отец заговорил. Семен обрадовался, заискивающе улыбнулся, боясь, что отец снова станет казнить его молчанием. Они стояли возле здания окружкома, где недавно побывал Федос. Он смотрел в сторону бухты, где близ берега высились громоздкие, тяжелой кладки ворота, напоминающие не то часовню, не то вход в церковь, загородившие собой пол-улицы.
– Гляди, они самые, помнишь? – впервые за все это время обратился Федос к Семену. – Царю строили. Стоят, значит. Ну, а двуглавого сняли…
Федос и Семен спустились к воротам. Федос постоял возле них, поглядел, потом прошел к берегу. Он молчал, унесясь мыслями в невозвратимые годы детства, которое каким бы тяжелым и горестным ни было, а всегда кажется на склоне лет светлым и безмятежным.
Они смотрели на бухту, закованную в ледяную броню. Расчищая путь весне, ледокол безжалостно взламывал зимний панцирь.
Семен впервые видел пароход. Не отрывая глаз, он любовался его силой. Густой черный дым клубился над поставленной внаклон трубой и как бы смешивался с низко несущимися тучами. За кормой ледокола шипела и пенилась темная, маслянистая от холода вода, искромсанные льдины, ударяясь о крутые пароходные борта, стеклянно шуршали. Над освобожденной от ледяной брони полоской моря горласто метались чайки, падали к воде, садились на плывущие льдины, драчливо ссорились в воздухе. Ветер доносил незнакомый аромат моря, от которого хмельно кружилась голова.
Под сопками, на противоположном берегу бухты, на мысе Чуркина уменьшенный расстоянием паровозик с трудом тащил длинный товарный состав. Красные теплушки были похожи отсюда на кирпичи, составленные в цепочку. Семену эти далекие вагоны напомнили товаро-пассажирский «максим», привезший их сюда, и опять тоска по Бакарасевке охватила душу.
Ледокол развернулся и направился прямо к тому месту, где стояли Федос с Семеном. Через несколько минут грузное, тяжело посапывающее паром и дымом сооружение из железа, дерева, стальных тросов, тусклых, бутылочного отлива стекол подвалило к пристани. Все оно было насыщено банной прелью пара, запахами горелого угля, ржавеющего железа, масляной краски, солярки и неистребимо стойким запахом моря. От ледокола, как показалось Семену, струилось тепло, словно от жарко натопленной печки. Обржавленный, в чешуйчатых нашлепках отстающей кое-где краски, весь в шершавых беловатых пятнах морской соли, в кроваво-алых мазках сурика возвышался перед Семеном высокий пароходный борт, такой близкий, что его захотелось потрогать рукой.