Текст книги "Орлиное гнездо"
Автор книги: Вадим Павчинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
21
Катер, на котором переезжали во Владивосток Изместьевы, входил в бухту Золотой Рог. Вода в проливе Босфор Восточный и в Золотом Роге была тусклого серого цвета, как грифельная доска, на которой кто-то тонкими меловыми штрихами обозначил белые гребешки волн…
У одного из причалов громоздилась стальная глыба американского крейсера «Сакраменто». Вот уж почти месяц минул с того дня, как закончилась эвакуация, но американский военный отряд, расположившийся на Русском острове под охраной «Сакраменто», казалось, не думал отбывать домой.
Сергею крейсер не показался большим: по соседству не было ни катеров, ни шлюпок, сравнение с которыми только и могло определить масштабы. И вдруг на мачте он увидел движущуюся точку, будто муравей полз по травинке. В очертаниях «муравья» Сергей разглядел фигурку человека: матрос карабкался по вантам. И сразу явилось ощущение огромности. Стало даже страшно немного: стоит стальная махина, утыканная пушками, словно хочет уничтожить живущих в городе людей…
Поселились Изместьевы на Комаровской улице, названной так в память прапорщика Комарова, под командой которого прибыл на «Манджуре» первый отряд русских людей, положивших начало Владивостоку. Дом Изместьевых находился в близком соседстве с домом Калитаевых…
22
Егор и Андрей возвращались с работы. Они шли, как обычно, по тропинке, протоптанной по гребням владивостокских сопок.
– А ну погляди, – сказал Егор, показывая рукой в сторону Босфора Восточного.
В открытое море уходил «Сакраменто». Вид у него был угрюмый, мрачный. Ноябрьский ледяной ветер прижимал к всклокоченной воде грязный дым крейсера, отбывавшего в Америку. С его броневой палубы американцам, наверное, хорошо был виден недоступный чужой город и огонек кумачового флага над ним.
Егор смотрел на растрепанные дымы американского крейсера и вспоминал семнадцатый год и появление в Золотом Роге трехтрубного «Бруклина» под звездно-полосатым флагом Соединенных Штатов. «Первыми начинали, последними кончают», – подумал Егор. И он вспомнил о том, сколько жертв было принесено для достижения победы в гражданской войне. Он вспомнил отца, погибшего в плавучем застенке «Манчжура», вспомнил Костю Суханова, Кронштадтца, убитого в дни белогвардейского мятежа в восемнадцатом году. Вспомнил Егор всех, чья кровь алела на победном знамени, увенчивавшем штормовую мачту на здании губисполкома.
В душе Егора звучали незабываемые ленинские слова: «Владивосток далеко, но, ведь, это город-то нашенский».
– Нашенский город! – воскликнул он, положив руку Андрейке на плечо. «И вся земля эта – нашенская. Русская», – подумал Егор, посмотрев вокруг с вершины Орлиного Гнезда.
Часть вторая
Снежная весна
1
И снова из великих просторов Тихого океана пришла на уссурийскую землю снегопадная весна.
Тайфунные ветры раздували в отрогах Сихотэ-Алиня косматое белое пламя мартовских вьюг. В снежном огне горели не сгорая прокаленные морозами таежные дебри, дубнячковые ржавые кустарники на увалистых сопках, заиндевелые копицы прошлогодней соломы на жнивьях.
Навстречу весне, метельным ее снегам и озяблым птичьим стаям стремились к берегам Японского моря голосистые поезда. Не все они останавливались на Бакарасевке. Пролетали, не глядя на маленькую станцию, вихревые курьерские. Устало тащились мимо нее до отказа нагруженные всяким строительным добром товарные составы. На минуту, притормаживали почтовые, спешно обменивались письмами, газетами, посылками. И только медлительные товаропассажирские «максимы» стояли подолгу, задышливо отдуваясь летучим паром. Из облезлых вагонов четвертого класса, прицепленных к теплушкам, выходил на станционную платформу разный народ. Были тут переселенцы из волжских рыбацких деревень, толпились сезонники – лесорубы, строители, рыбаки. Встречались охотники за шальными деньгами, на посулы которых не скупились иные вербовщики камчатских и сахалинских рыбных промыслов. Были предприимчивые кулаки: учуяв раскулачивание, они заблаговременно, сбыв имущество, подавались в дальние места, где надеялись схорониться до поры до времени. Попадались и просто любители поколесить по нехоженым дорогам в поисках случайного счастья.
Погрузив почту на телегу, Федос Лобода, прежде чем отправляться в село, отыскивал в суматошной толпе какого-нибудь бородача постепеннее, не скупясь одалживал его маньчжурским табачком-самосадом и дотошно выспрашивал: откуда и куда держит человек путь и есть ли в том какая выгода. Из рассказов выходило, что по весенней вербовке можно заработать за сезон немалые деньги. В последние год-два повсеместно размахнулось большое строительство, кругом потребны люди. Особенная нужда в рабочих на северных рыбалках, народ едет туда охотно. И те, кто имеет в руках не только силу, но и старание, увозят с собой полные кошельки червонцев. Дело, словом, стоящее.
По осени, когда поезда везли сезонников от тихоокеанских берегов в сторону Сибири, в обратный путь, Федос видел немало таких разбогатевших счастливцев. Среди возвращающихся он встречал кое-кого из прежних поездных знакомых, с которыми делил не так давно табачок. По особому красноватому загару рук и лиц можно было угадать, что люди эти немало потрудились на вольном воздухе под солнцем и ветром. Почти все они щеголяли в коричневых вельветовых пиджаках, какие любят носить камчатские рыбаки, или в матросских робах-сингапурках цвета сухой глины, купленных во Владивостоке на толкучке у загулявших после долгого плавания моряков торгового флота.
Федос увозил со станции в своем сердце непонятную тоску по тем заманчивым краям, куда едет столько народу и где беспризорно валяются под ногами денежки: бери и греби их лопатой. И чем дальше, тем сильнее рвалась неугомонная Федосова душа к далеким берегам.
Ни с кем не делился Федос своими тайными помыслами. И когда в снеговой март он вдруг затеял сборы в дальнюю дорогу, жена поначалу глазам своим не поверила, думала: блажит человек. Но как увидела она Федоса за починкой отцова сундучка с навесным американским замком да поглядела, с каким старанием он прошивает на прочность смоленой дратвой юфтевые ичиги и собирает немудрящие дорожные пожитки – поняла, что дело задумано всерьез. Тогда она заголосила, запричитала. Федос прикрикнул на жену, и тут она стала безжалостно и злопамятно укорять его за то, что погубил он в свое время ее молодую жизнь, а теперь вот хочет погубить и старость. Она припоминала все, в чем был и не был виноват перед нею Федос. Он равнодушно пропускал мимо ушей справедливые и несправедливые попреки. Но когда жена бросила свой самый верный козырь, сказав Федосу, будто из-за его, мол, расчудесных бесстыжих глаз она безвозвратно упустила в молодости богатого жениха, – Федос не стерпел, с треском захлопнул крышку сундучка и негромко, но грозно потребовал:
– Замолчи, бисова душа. И Шмякина своего не поминай лучше…
Давно уж – затерялись, затмились в зыбком тумане памяти те невозвратные годы, – давно уж отревновал Федос Лобода свою красавицу, ту самую Евдокию, которую увидел еще мальчишкой в первый день приезда в Бакарасевку. Когда-то лихо и озорно отбил он ее у Харитона Шмякина. Былая неприязнь к сопернику за его самоуверенное жениховство сменилась со временем непогасимой завистью к шмякинскому удачливому скоробогатству.
– Не поминай Шмякина, холера его задави!
И он гневно поглядел на жену из-под насупленных бровей.
Постарел, подсушился Федос, годы припорошили пылью чернявую голову, как бывает, когда пройдет человек дальний путь по деревенскому большаку, простегали белыми нитками темный плотный войлок бороды, но не замутили чистую синеву по-молодому горящих глаз. Глянув в них, Евдокия приумолкла, устыдилась сказанных в запальчивости слов. Она вспомнила, как всю жизнь бился Федос, мечтая о достатке в доме, сколько сил извел на нищенское батрачество в шмякинском стодесятинном хозяйстве, как гонялся за каждой жалкой копейкой. И Евдокия готова была сказать сейчас примирительное слово, но сердце еще не отошло, и, сохраняя в голосе прежнюю суровость, она спросила:
– Далеко ль едешь, сказал бы хотя?
Федос пока сам толком не знал, куда удастся попасть. Соблазнительным местом, о котором сезонники творили легенды, была Камчатка. Но туда ехали по вербовке. А в Бакарасевку ни один вербовщик не заглядывал.
– Доберусь до Владивостока, посмотрю. Может, на Камчатку выйдет. Все едут, деньги большие. Чего не попробовать?..
Потом он сказал, что возьмет с собой Семена: вдвоем сподручней, и лишний заработок не помеха.
– Оставил бы Сеньку-то в покое. Пусть у Якима живет, – попросила Евдокия, наперед зная, что ничего путного из ее уговоров не выйдет: раз уж Федосу пришла в голову какая-нибудь затея – значит, будет, как он решил.
Ночью разыгралась пурга. Федоса одолело тревожное предотъездное бессонье. Думалось, вспоминалось… Бережливая и запасливая память Федоса подсовывала ему один за другим куски прожитой жизни, и он рассматривал их, словно бы пестрые картинки в старой, не однажды читанной книжке.
Федос тяжко вздохнул, прислушался к ветровому разгулу на дворе. Вьюга била тяжелыми кулаками по крыше шмякинской пятистенки. Скрежетал и гремел на ней полуоторванный лист железа: нерадив что-то стал Харитон Шмякин, давно бы пора починить кровлю, только не доходят у него руки до этого. Раньше он заставил бы Федоса или кого из других батраков навести порядок. Но нет больше у Шмякина прислужников, не велит советская власть пользоваться чужим трудом. Запретили богатеям и землю арендовать. Ходит Харитон квелый, сумрачный, и ни к чему, видно, у него душа не лежит…
Бессонная память Федоса листала перед ним до боли в глазах засмотренные, зачитанные страницы его трудной и неспокойной жизни. И одна из них появлялась чаще, чем остальные: маковая плантация в Уссурийской тайге, партизанский конный отряд, Егор и его слова, сказанные перед расставанием: «Будет заминка в жизни – обратись к рабочему классу. Подсобим…»
Федос не сомкнул глаз за всю ночь. Угомонился ветер, слышалась утренняя горластая петушиная побудка. Евдокия возилась у печи.
– Во Владивостоке буду – к Егору наведаюсь, коли жив, – сказал Федос жене. – Наверное, в больших начальниках состоит. Подсобит, ежели что…
2
Прежде чем отправиться к Якиму, Федос очистил от снега крышу своей фанзушки: придет оттепель, и, чего доброго, потечет в хату. Снег был пухлый, неслежавшийся, он запорошил тесовую кровлю уже после того, как стих ветер. Грузное, отяжеленное снежными остатками небо над Бакарасевкой подпирали витые белые столбы печного дыма. И от успокоительной утренней тишины, безветрия, жгучего, морозца сделалось на душе у Федоса, после бессонной тревожности, тоже легко и спокойно.
Под ногами крахмально скрипел снег. Для глаза он был обычным, словно в зимнюю пору, но пахло от него весенней свежестью, будущими речными разливами, урожайными дождями, прелью вспаханной земли, молодыми травами.
Яким жил на другом берегу Чихезы. На пологом склоне сопки стояла четверка построенных на городской лад двухэтажных домов. Чуть поодаль виднелось приземистое шлакобетонное здание с шиферной крышей: столовая. На опушке редкого лесочка красовались добротные конюшни и скотный двор. Постройки принадлежали сельскохозяйственной коммуне «Звезда».
Федосу вспомнилась история «Звезды». Несколько демобилизованных красноармейцев, служивших на Дальнем Востке, договорились между собою остаться навсегда в здешних краях, осесть на уссурийской земле. Зачинщиком всему был Яким Лобода. Ребята решили создать образцовую сельскохозяйственную коммуну, пригласить в нее желающих красноармейцев из увольняющихся в запас. Задумано было так: построить жильё, различные службы и первый год поработать самим, поднять хозяйство. А потом уж приглашать под новую крышу своих родичей, жен и невест.
В губкоме нашлись товарищи, которые охотно поддержали идею создания такой коммуны. Новоселов ссудили деньгами, дали необходимые строительные материалы. Позже район передал новому хозяйству небольшое стадо коров, табунок лошадей да десятка два овец. Яким уговорил строиться на бакарасевских землях, благо хорошо их знал и крепко любил. И вскоре на берегу Чихезы, напротив широко и по-станичному просторно раскинувшейся Бакарасевки, появились необычные для села дома по два этажа каждый. Бакарасевцы приходили сюда – одни помогать, другие посудачить, третьи позлословить: как, мол, крестьянину жить в таких-то домах? Ни русской печи, ни подпола… А коммунары смеясь объясняли:
– Печка у нас одна, общая – в нашей столовой. Там будем и хлеб выпекать. Чего хозяйкам зря у квашни терять времечко?..
Критики не унимались:
– Стаюшек нема. Где курей, утей будете держать? Или не положено?
Коммунары отвечали:
– Куры – на ферме. Надо будет яичек – получим там. Все – общее.
Яким и его товарищи переселялись в свой коммунарский городок радостно. Их горячим сердцам не терпелось приблизить час победы коллективного начала над скопидомской ограниченностью, над извечной деревенской разобщенностью, над постылыми межами, издавна разделявшими людей. Их беспокойным душам мечталось поскорее очутиться в «коммунии», перемахнув в ее заманчивую неизведанность через все предварительные этапы – товарищества по совместной обработке земли, артель.
И они трудились, вкладывая в дело не только силу своих рук, но и жар молодых сердец.
Первый год принес коммунарам немало радости. Работали дружно, людей цементировала армейская дисциплина, крепость которой не убавилась и после демобилизации. И если случайно находился человек, нарушавший установленные правила, его быстро всем коллективом призывали к порядку.
Но многое из того, что организаторам нового хозяйства казалось гладким в предположениях, овражисто легло на дальнейшем пути. Первые размолвки и заминки начались с приездом семей коммунаров. Кое-кому из родных не все нравилось в коммуне. Неуютно было без привычных печей, хотя готовить еду и выпекать хлеб не было надобности: рядом стояла столовая с пекарней при ней. Огорчало отсутствие огородов, не нравились и двухэтажные дома. Тосковали без домашней живности – поросят, кур, гусей. А пуще всего смущало людей распределение доходов: все получали поровну – прилежание, качество выработки не брались в расчет.
С грустью и тревогой наблюдали Яким и его друзья за первыми вестниками разлада. Вот один из дедов всковырял под широким – в три створки – окном клочок земли, огородил его, и зацвели рыжие подсолнухи, алые помидоры, табак-маньчжурка и еще какие-то зеленя. За дедом последовала тетка Козубенчиха, жена бригадира, сварливая, неуживчивая баба. Та собственноручно соорудила, впритык к торцовой стене жилого дома, глинобойную клетушку и водворила в нее купленного на базаре подсвинка. Нет-нет да и вспыхивали небольшие поначалу свары: кто возмущался, что его сосед работает меньше, а получает вровень с другими; кто шумел про Козубенчиху, которая, мол, целый день только тем и занята, что «демонстрирует из дома в дом», а на ферме, по ее недогляду, «идет форменный хавос».
Не раз злые языки корили Якима за то, что не сумел вовлечь своего отца в коммуну. Яким страдал из-за отцовского упорства, убеждал сколько раз, просил войти в его положение, сердился иногда, но ничего поделать не мог. Единственно, что удалось Якиму, это перетащить к себе Семена.
Федос ходил в гости к Якиму, присматривался к жизни коммунаров, одно принимал, другое отвергал. Многое нравилось Федосу, но многое считал он досадной непродуманностью. И будучи человеком резким в суждениях, Федос начистоту выкладывал Якиму все, что примечал. Особенно осуждал он равенство между лодырями и тружениками. Не все было правильным в откровенных словах Федоса, но говорил он их от чистого сердца, не привыкши кривить душой. И потому-то кровной обидой посчитал Федос необдуманные, жестокие слова Якима, назвавшего однажды отца кулацким подпевалой. С той поры Федос не казал глаз в «Звезду», не будучи в силах простить Якиму оскорбления.
Федосу не хотелось встречаться с Якимом и сейчас. Он не сомневался, что сын начнет отговаривать от поездки и вряд ли одобрит решение насчет Семена.
Яким был дома. Он сидел на табуретке, посреди комнаты, одетый в старенькую шинелишку, в буденовке с выцветшей суконной звездой, и сосредоточенно перебирал какие-то лохматые бумаги в разбухшей, потертой полевой сумке. Семен стоял на коленях перед крохотной печуркой в одну конфорку и напичкивал прожорливую топку янтарной соломой, ворох которой лежал перед самой дверцей. Перешагнув через соломенную горку, Федос сел на скамью, снял рукавицы, задубевшие от мороза, хлопнул ими одна об другую, положил рядом с собой и только тогда сказал, откашлявшись:
– Ну, здравствуйте, что ли!..
Яким обернулся на голос. По Якимову лицу Федос понял, что сын рад его приходу. Яким встал, поздоровался с отцом за руку, потом хитровато подмигнул синим, как у отца, глазом и пошел в другую комнату. Возвратился оттуда с бутылкой водки, подкрашенной свекольным соком, и с голубой эмалированной кружкой в руках. Поставил холостяцкое угощение на стол, достав из шкафчика кусок сала, огурцы, мед.
– С холодку, батя, угощайся. Чем богаты…
Федос поглядел на одну кружку, спросил:
– А сам-то что? Не потребляешь больше?
– Не могу, батя. В райком собрался. Нельзя. Дела, все такое…
Отхлебнув добрый глоток, Федос поинтересовался:
– Дела, поди, секретные? Партейные?
Яким застегнул сумку, повесил ее на плечо, скрутил на дорогу цигарку.
– Дела известные, – ответил он Федосу. – Переводим коммуну на артель. Слыхал уж, наверно… Ну, и насчет кулаков кое-что…
Газеты с напечатанным в них примерным Уставом сельскохозяйственной артели были последней почтой Федоса. Он доставил их с поезда в отдел связи, а на другой день уволился. Дома, на досуге, по складам – ликбезной грамоты не очень хватало – перечитал несколько раз Устав. «Моя, выходит, правда была. Вот ведь партия большевицкая то же самое говорит насчет коммуны. Поспешил Яким с этим делом, поспешил…» Федос торжествовал, что получилось, как он и чувствовал. «Пусть теперь Якимка мучается за кулацкого подпевалу», – мстительно думал Федос, вспоминая обиду.
Но сейчас он молчал, ровно бы ничего не случилось, и ждал ухода Якима: в его отсутствие бесхлопотнее было объявить Семену о поездке. Однако и Яким, словно предчувствуя что-то, не торопился уходить.
Зная характер и повадки Якима, Федос решил не таиться и выложил все начистоту.
Семен, услышав сказанное отцом, разволновался основательно. Курносое его лицо, украшенное глазами той же чистой синевы, что и у отца, озаренное пламенем печурки, стало еще краснее: прихлынула к щекам горячая кровь. На лбу – то ли от печной жары, то ли от волнения – сверкнули росинки. Не показывая вида, что слушает разговор отца с Якимом, Семен усердно подкладывал в печь янтарные стебли. Они были в одноцвет с соломенной копной Сенькиных густых волос – точь-в-точь как у матери.
– По совести говоря, батя, пора бы угомониться, – осуждающе сказал Яким. – До старости лет не сыскал себе места и дела по душе. Чего ты все ищешь на пустых стежках?
Слегка захмелев, Федос с непривычной кротостью слушал старшего сына.
Ободренный согласным молчанием отца, Яким продолжал:
– Сколь я тебя помню, ты все хозяйновать хотел. Ну ладно, при шмякинской власти у тебя с хозяйством не вышло. А почему к нам не пошел? Разве мы здесь не хозяева своей земле? Хозяева. А ты, батя, гостем к нам ходил да недостатки подмечал. Чего ж не пришел помочь? Тебе, видно, подавай свое, одноличное, чтобы ты один был в нем голова.
«А ведь в точку говорит, черт бы его побрал», – размышлял Федос, довольный проницательностью сына.
– Иди к нам сейчас. Подавай заявление – примем, – предложил Яким.
– Не агитируй, не пойду, – решительно заявил Федос. – Я тебе вот что скажу. Насчет одноличного хозяйства ты говорил верно. Был такой грех. Мыслил раздуть превеликое дело. Это правда. Ну, сейчас не то на уме. Я для земли человек конченный. Земля, брат, тогда тебя держит, когда ты сам в нее вцепился. А в моем положении, сам понимаешь, такого не было. К чужой-то земле трудно привыкнуть. А я пробатрачил подходяще. И сделался ни тебе мужик, ни тебе рабочий. Вот и ответь мне – ты человек грамотный, – как решить в этом деле?
И, не дожидаясь ответа Якима, заключил:
– Податься надо в ту сторону, какая больше перевес взяла. Поеду завербуюсь в сезонники. Может, и останусь в новых местах, если понравится. Не приглянется – тоже не беда, вернусь, по крайности, с деньгами. Чем плохо?..
– Легкой жизни, значит, ищешь? – подытожил Яким высказанное отцом.
После этих слов от спокойствия, кротости и умиротворенности, с какими вошел Федос в дом Якима, не осталось и следа. Тишина безветренного утра, тихая радость при виде снежного мартовского раздолья – все было забыто. Словно ветром холодным подуло на сердце.
– Какую жизнь ищу, такую и найду. Ты отцова бедованья не испытал. А то не меньше меня побегал бы за той легкой жизнью, – сгребая рукавицы со скамьи и поднявшись, чтобы уходить, сердито сказал Федос.
Только сейчас он обратился к Семену:
– Собирайся давай.
Семен торопливо подкладывал в печурку остатки соломы. Федос, привыкший к безропотному повиновению Семена, с беспокойством следил за ним. Неужто и этот вышел из-под власти отца?
– Уши тебе заложило? – прикрикнул Федос.
Семен ничего не ответил.
– Ты хотя бы спросил его: хочет ли ехать, – укорил Яким отца.
Федос чувствовал, что Яким может одержать верх. Уйти отсюда одному значило признать себя безвластным над сынами. А этого он не мог и в мыслях допустить. И, еще более возвысив голос, потребовал, грозно сведя брови:
– Пошли, когда отец велит!..
Семен поднял глаза, испуганно поглядел на отца и, не выдержав его сурового взгляда, снова уставился в пол. Пересохшим от волнения, ломающимся баском неуверенно предложил:
– Может, останемся, батя?
– Учили цыплята курицу! – окончательно рассердился Федос.
Чувствуя, что Семен, чего доброго, может на этот раз и не послушаться, Федос попробовал сменить гнев на доброту:
– Ладно, заговорился я тут с вами. Едем, сынок, не пожалеешь.
– Чего с собой брать-то? – сговорчиво спросил Семен, направляясь к своей койке, под которой стоял сундучок с вещичками.
– Бери всё. Потом разберемся, – заторопился Федос, обрадовавшись согласию Семена.
Вышли они из дому все вместе. Молча потоптались на крылечке, не зная, о чем теперь и говорить. Первым подал голос Яким:
– Что ж, прощевайте, коли так…
И зашагал в Бакарасевку по дороге, построенной коммунарами еще в первый год их хозяйствования. Она изгибисто лежала под сопками, поросшими мелкими дубками с ржавыми, гремучими листьями.