355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шефнер » Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 09:30

Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы"


Автор книги: Вадим Шефнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)

5. Комментарии к метрике

«Выпись из метрической книги», выданная причтом церкви Ксенофонта и Марии в городе Петрограде, удостоверяет, что родился я 30 декабря 1914 года и крещен 7 февраля 1915 (по старому стилю). В метрике названы родители: подполковник Сергей Алексеевич Шефнер, православного вероисповедания, и его законная жена Евгения Владимировна, евангелическо-лютеранского вероисповедания.

В восприемниках значатся Вера Владимировна Капацына, жена корабельного инженера-механика, и капитан второго ранга Алексей Алексеевич Шефнер, мой дядя. В Питере он бывал только наездами, так как во время империалистической войны служил в действующей Дунайской флотилии. А вообще-то он, продолжив традицию семьи, был тихоокеанцем и в дальнейшем вернулся на Дальний Восток. При советской власти он нес службу на корабле «Адмирал Завойко», впоследствии переименованном в «Красный вымпел». Ныне это небольшое, но хорошо известное на Дальнем Востоке судно стоит во Владивостокском порту на вечном почетном приколе, наподобие ленинградской «Авроры». В книге «Мемориальный корабль „Красный вымпел“», изданной Политуправлением КТОФ в 1969 году, на странице 22 сказано:

«В 1926 году экипаж корабля выполнял сложную работу по буксировке с Сахалина на Амур кораблей речной флотилии, ранее уведенных японскими интервентами. При этом личный состав под командованием А. А. Шефнера неоднократно проявлял подлинное мужество и героизм».

На странице 34 той же книжки дана справка о командном составе судна. О Шефнере там сказано следующее:

«Шефнер Алексей Алексеевич родился в 1880[29]29
  По семейным данным – в 1879 году.


[Закрыть]
году. Бывший офицер царского флота. На Дальний Восток пришел с Первой Тихоокеанской эскадрой с Балтийского моря, находясь в это время на должности водолазного офицера на броненосце «Ретвизан». В 1914–1917 был на Дунайской флотилии. В 1917 сразу же перешел на сторону революции. На «Красном вымпеле» находился в качестве командира корабля».

В 1965 году я впервые побывал во Владивостоке и в первый же день отправился на «Красный вымпел», где был хорошо встречен. Так как я не позаботился о гостинице заранее, то меня пригласили переночевать на этом корабле, из уважения к памяти моего деда. Но о деде Алексее Карловиче Шефнере речь еще впереди.

Вернусь к метрике. На ней – круглая печать церкви преподобных Ксенофонта и Марии; по ободку ее – надпись: «Прибежище слепых женщин имени княжон Волконских». Однажды я спросил у матери:

– Мама, почему это меня в такой странной церкви окрестили, ведь ты всегда была зрячей и ни в каких прибежищах на обитала? Почему не могли крестить меня, скажем, в Андреевском соборе?

Мать ответила, что она венчалась с отцом тоже не в большом соборе, а в церкви при Академии художеств, и далее пояснила, что в предреволюционные годы в том петербургском кругу, к которому принадлежала ее семья, было модно венчаться и крестить детей не в больших церквах, а в «домовых», – в этом находили нечто утонченное, романтическое. Однако у нас не было родственников настолько знатных и состоятельных, чтобы они владели особняком с личной церковью, и поэтому меня решили крестить в церковке Ксенофонта и Марии, что в Саперном переулке, видя в ней некое сходство с домовой церковью. К тому же здание «прибежища» хорошо отапливалось, и меньше шансов было на то, что младенец простудится после погружения его в купель.

Из рассказа моей крестной я однажды узнал, что простудить меня очень боялись, ибо уже при рождении я рисковал схватить воспаление легких или даже незамедлительно отправиться на тот свет. Суть в том, что еще за несколько часов до моего рождения мать находилась в Кронштадте, куда приехала навестить родственников. Почувствовав приближение родов, она спешно отправилась в Петроград, где уже была договоренность с родовспомогательным заведением, находившимся в Чернышевой переулке, невдалеке от Пяти углов; считалось, что там превосходный медперсонал. К счастью, ее взялась сопровождать кронштадтская акушерка; эта неведомая мне женщина, возможно, спасла жизнь и матери, и мне: я появился на свет в конном санном возке во время переезда по льду залива из Кронштадта в Ораниенбаум. В родильный дом меня привезли уже кричащим во всю глотку.

И Шефнеры, и Линдестремы (фон Линдестрем – девичья фамилия матери) издавна служили в русских вооруженных силах, главным образом на флоте, издавна были подданными Российской империи и издавна считали себя русскими. Линдестремы, выходцы из Швеции, обосновались в Петербурге в XVIII веке. Как явствует из рукописной фамильной книги, переходившей от поколения к поколению, они погребали своих мертвых на кладбище в Стрельне и на Волновом. Из брачных записей той же книги видно, что род Линдестремов породнился с Авенариусами, Изыльметьевыми, Мельниковыми, Мордвиновыми, Новинскими, Уразовыми. Бабушка Аня говорила, что один из Линдестремов служил на корабельной верфи при Петре Великом и что Петр собственноручно подарил ему сундучок с медной обивкой, который хранился в семье более ста лет, а затем сгорел при пожаре; однако это относится не к записям, а к устным домашним преданиям и апокрифам, ибо в семейной книге фиксировались лишь рождения, крестины, бракосочетания и похороны, а с 1804 года – и прививки против оспы (вакцинации). Документально известно, что один из сыновей или внуков гипотетического Линдестрема-кораблестроителя, а именно Петр Иванович Линдестрем (1764–1841), был врачом, лейб-медиком. Быть может, этим и объясняется столь раннее – в самом начале минувшего века – приобщение семейства к оспопрививанию. Сын его, Владимир Петрович (1808–1880), был военным инженером и умер в чине полковника. Внук его, а мой дед, Владимир Владимирович, родившийся в 1850 году, дослужился до вице-адмирала. В его послужном списке значится, что происходит он из потомственных дворян Петербургской губернии и воспитывался в Морском училище. Первое плавание совершил он на фрегате «Громовой» под командованием капитана второго ранга Забусского в 1868 году. Затем плавал на корвете «Гиляк», на плавучей батарее «Не тронь меня», на фрегате «Севастополь», на пароходе-фрегате «Владимир», на клипере «Изумруд», на миноносце «Взрыв», на фрегате «Князь Пожарский», на миноносце «Перепел», на миноноске «Дятел», на корвете «Аскольд», на крейсере «Адмирал Корнилов», на броненосце «Единорог», еще на нескольких кораблях. О двух самых длительных его плаваниях приведу выдержки из послужного списка:

«...С 18 июля 1880 года по 29 июля 1883 года на крейсере «Азия» под командою капитана 2 ранга Амосова минным офицером в заграничном плавании. (Дни: 1064, на якоре – 13).

...С 26 марта 1895 года по 3 июля 1896 г. на мореходной канонерской лодке «Кореец» сам командиром в заграничном плавании. (Дни: 436, на якоре – 55)».

В мае 1899 года он принял под командование броненосец береговой обороны «Генерал-адмирал Апраксин». Поздней осенью того же года во время шторма и метели «Апраксин» швырнуло на камни у острова Гогланд. К счастью, паники на корабле не возникло, а из трехсот пятидесяти человек команды не пострадал ни один. В книгах и статьях, где речь идет о А. С. Попове и радио, причины аварии излагаются вскользь и по-разному; одни авторы говорят о навигационной ошибке вследствие плохой видимости, другие приписывают аварию силе морской стихии, третьи сообщают факт без всяких комментариев. По некоторым сведениям, судно в это время шло с лоцманом, а, как известно, лоцман, ступив на мостик, принимает на себя функции капитана. Так или иначе, В. В. был признан в аварии невиновным и в дальнейшем некоторое время командовал тем же «Апраксиным», а в 1902 году – броненосцем «Адмирал Сенявин». Ему даже была (цитирую послужной список)

«Высочайшим приказом за № 134 объявлена Высочайшая благодарность во внимание особых трудов, понесенных в суровое время при снятии бр. бер. обор. «Генерал-адмирал Апраксин» с камней у острова Гогланд». (От 1 мая 1900 г.)

Но благодарность благодарностью, а есть и неписаные морские законы, и в 1903 году В. В. сошел на берег, а в 1908-м подал в отставку. Последние годы он много болел и умер во сне от сердечного приступа в июне 1917 года – между двумя революциями, – прожив шестьдесят семь лет.

В. В. был специалистом минного дела; одно время он преподавал в Морском училище, ибо еще в 1877 году (третий выпуск) окончил известные Кронштадтские минные классы, а в 1878-м был командирован в Австрию на завод Уайтхеда в Фиуме. В мае 1887 года его послали во Францию для (как сказано в послужном списке) подготовления к должности агента Морского министерства. В роли атташе он пробыл там около полутора лет, а затем был отозван в Россию, опять на флот. Добавлю, что он имел и печатные труды по своей специальности, в частности выпустил книжку «Руководство для обучения минных машинистов минам Уайтхеда, выбрасывающим аппаратам и насосам».

Но вернусь к случаю с «Апраксиным». Если для В. В. авария была трагедией, то для России и человечества в целом она обернулась великим праздником: началась радиоэра. В Большой Советской Энциклопедии в статье о А. С. Попове (второе изд., том 34, с. 157–160) сказано:

«...Большую роль в введении радиосвязи в русском флоте сыграло успешное осуществление беспроводной связи во время операции по снятию севшего на камни (у о-ва Гогланд, в Финском заливе) броненосца «Генерал-адмирал Апраксин». Под непосредственным руководством Попова и Рыбкина с 24 янв. (6 февр.) 1900 года была установлена радиосвязь на расстоянии около 50 км между о-вом Гогланд и г. Коткой, к-рая поддерживалась до апреля 1900. Это была первая практич. установка телеграфа без проводов».

6. Балбес в юбке

Вот мой фотопортрет размером 9×12 или чуть побольше – так называемый кабинетный размер. Снимок наклеен на паспарту, где слева крупными, витиеватыми золотыми буквами оттиснуто слово НЕНАДО (такую уж странную фамилию носил владелец фотографического ателье). Фото вроде бы и неплохое, но по сравнению с многочисленными фотографиями довоенных лет, где изображены мои родители, их родственники и знакомые, оно куда как тусклее и непригляднее: и фотобумага похуже, и паспарту победнее – простой серый картон, – сказывается скудость военных лет.

На этом снимке мне года три. Сижу на бамбуковом стуле, подогнув одну ногу под себя и опустив вниз другую. На заднем плане – смазанная, расплывчатая декорация: какой-то сад, и среди листвы не то какая-то ваза, не то урна и еще какие-то ступени, никуда не ведущие. У меня белобрысая челка, лицо не полное, но и не истощенное; один глаз косит. На мне платьице с небольшим квадратным вырезом и рукавами, спускающимися чуть пониже локтей. Тогда во многих семьях принят был обычай одевать мальчиков по-девчоночьи. Считалось, что так удобнее и для детей, и для родителей. Я ходил в платьях довольно долго.

Не знаю, на самом ли деле такая мода облегчала жизнь взрослым, но мне она отлилась горькими слезами, когда меня впервые отвели в детский сад.

С продовольствием в Петрограде становилось все туже, и к нам все чаще являлась Марта (отчества не помню) – пожилая остроглазая эстонка-спекулянтка. Перебиралось содержимое шкафов и сундуков, что-то вынималось, упаковывалось, и Марта это уносила, вернее увозила, менять по деревням на продукты, главным образом на картофель и сало. Но съестные припасы все дорожали, а домашние вещевые ресурсы, по-видимому, истощались. Чтобы как-то улучшить мое питание, меня устроили в детский сад при гимназии Шафэ. Из более поздних разговоров помню, что этот детсад существовал еще до революции, притом там была какая-то новая прогрессивная система воспитания. Находилась гимназия Шафэ недалеко от нас, на углу Пятой линии и Большого (теперь 21-я школа).

...Первый день пребывания у Шафэ. Мать отвела меня в детсад и сдала на руки воспитательнице. Вскоре я очутился в саду, что выходил на Большой проспект. Под зелеными деревьями там играли мальчики и девочки – детсадовцы. Я впервые в жизни оказался один, без родителей, без няни – без никого, и притом среди такого количества детей. Они кричали, бегали и скакали и не слушались воспитательницы – пожилой дамы с белой наколкой на голове. Я тоже стал кричать, бегать, скакать и не слушаться. Мне было весело, как никогда, но и страшновато, потому что я все время чувствовал, что ни матери, ни няни поблизости нет.

Дети были разных возрастов: и такие, как я, и помладше меня, но больше всего было таких, которые постарше. И вот когда я взбежал на маленькую горку, чтобы – в который раз – с веселым криком сбежать по ней вниз, ко мне подскочил большой мальчик и крикнул, указывая на меня рукой:

– Бабское платье! Бабское платье! На новеньком бабское платье!

Многие прекратили беготню и подошли ко мне. Тут-то я заметил, что на всех мальчиках – рубашки и штанишки, а на всех девочках – платьица. Прежде я не обращал на это внимания, да и вообще как-то не отличал мальчиков от девочек. Впервые до меня дошло, что мальчик – это одно, а девочка – это совсем другое. Все стали подпрыгивать вокруг меня и дразнить, нараспев повторяя слова того мальчишки:

– Бабское платье! Бабское платье!

А две девочки запели в один голос:

 
Как тебе не стыдно,
Панталоны видно,
Юбочка коротка,
Ты моя сиротка!
 

Вообще девочки в тот день дразнили меня даже настойчивее и ехиднее, чем ребята. Это меня очень удивляло: ведь на самих-то тоже платья!

Песенку эту я с тех пор запомнил навсегда. Это было первое стихотворное произведение, которое запало в мою память и, очевидно, спровоцировало ее на дальнейшее запоминание всего, что надо и не надо. После этого я стал часто приносить из детсада и с улицы песенки и частушки и петь их дома. Бабушка иногда хмурилась, слушая меня, и начинала с матерью говорить о чем-то по-французски. Но мне ни разу не сделали выговора и никогда не наказывали за пение. Очевидно, считали, что все наносное, если не останавливать на нем моего внимания, само выветрится из памяти. Позже я понял, что далеко не все, что я запомнил, было вполне пристойно.

Но вернемся в детсад. Когда воспитательница объявила, что пора идти в столовую, все сразу стали послушными и быстро построились в пары. Меня, как новичка, дама с наколкой поставила в самый хвост, и притом рядом с девочкой. Эта девочка шагала не глядя на меня – ей стыдно было идти со мной. Когда мы поднимались по лестнице, я нечаянно толкнул ее, даже не толкнул, а задел плечом. Она обернулась ко мне и сердито прошептала:

– Балбес в юбке!

Это совсем убило меня, и в столовую я вошел чуть не плача. Утешало меня только сознание, что сейчас я буду есть. В большой светлой комнате стояли длинные низенькие белые столы и такие же белые скамейки. В одном из углов – почему-то поперек угла – стоял большой белый стол, где дежурная сестричка раздавала еду. Нам вручили по тарелке, и мы встали в очередь к большому столу. От смущения я был вне себя, и когда мне налили в тарелку суп и я пошел со своей порцией к низенькому длинному столу, то ухитрился споткнуться на ровном месте. Часть супа пролилась на меня, тарелка упала на пол. К счастью, суп был не горячий, и я не обжегся, а тарелка оказалась прочной и не разбилась. Но этот нелепый случай вызвал всеобщий смех, меня снова стали дразнить, а те девочки, которые недавно пели про короткую юбочку, теперь закричали мне:

– Дю! Дю! Дю!

Словечко «дю» было тогда обозначением высшего (вернее, низшего) падения и позора. Сейчас оно, кажется, совсем забыто.

Дежурная дала мне другую порцию, так что без супа я не остался. Но когда за мной пришла мать, я бросился к ней со слезами и просил никогда, никогда больше не приводить меня сюда. Однако потом я привык к детскому саду и не помню, чтобы в дальнейшем меня там обижали. Должно быть, дома мне срочно скроили и сшили детские, но вполне мужские штаны.

7. Около няни

У меня сохранилось несколько фотографий матери. Тут и любительские домашние снимки, и фотопортреты, снятые в кронштадтских и петербургских ателье. И есть еще один снимок. Он на тонкой фотобумаге, и сверху, над головой, видны два прокола. Очевидно, карточка пришпиливалась к какому-то документу, который не сохранился. Но и сама по себе эта фотография служила документом, пропуском на фронт. На оборотной ее стороне видна расплывчатая лиловая печать, букв на которой разобрать невозможно, и текст от руки, написанный пожелтевшими чернилами:

«Удостоверяю, что на сей карточке действительно изображена жена подполковника Шефнера, Евгения Владимировна Шефнеръ.

26 февраля 1917 г. Д. армия.

Полковникъ (подпись неразборчива).

Адъютантъ прапорщикъ Голкевичъ (подпись, выведена без росчерков, четко)».

Потом, когда я подрос, мать мне рассказывала, что несколько раз ездила к отцу на фронт, бывала в окопах на передовой и однажды даже стреляла по немцам из винтовки. Находясь в Петрограде, она одно время дежурила в каком-то госпитале. Поэтому я часто находился под надзором Лины (Акулины) и многие мои ранние впечатления связаны с ней.

Няня Лина была старше матери, даже, пожалуй, старше бабушки. Но держалась она прямо, ходила быстрым легким шагом. Меня она иногда бранила капризаном и баловником, но, как мне кажется, своей добротой сама же и способствовала многим моим капризам. Няня меня любила. И отчасти жалела из-за моего поврежденного левого глаза. В те времена, как мне нынче кажется, физическим недостаткам придавали больше значения, чем теперь. Из-за них и дразнили злей, когда хотели обидеть, но и сочувствовали больше, когда относились к человеку хорошо. Мне же тогда до поры до времени этот глаз не приносил никаких огорчений, – правым я видел отлично, да и сейчас не могу на него жаловаться.

Но при всей своей доброте кое в чем няня Лина была строга. К моей кровати, в головах, голубой шелковой ленточкой была привязана маленькая иконка, и перед сном няня заставляла меня становиться на колени и читать «Отче наш». Если я запинался, она подсказывала мне слова. Другую молитву, «Богородица Дево радуйся», няня всегда произносила за меня. Если я засыпал на животе, она осторожно будила меня и тихо наставляла, что «надо всегда лежать на правом бочку, сердцем к Боженьке, а ты к нему ж...й повернулся, как нехристь какой».

Няня не раз говорила мне, что Бог все видит сверху. Нашалив, я с опаской поглядывал на потолок: сверху иногда слышались шаги. Там, наверно, ходил Бог. Он – добрый старичок, у него большая белая борода, а в руках большая белая палка, только он ею никого не бьет. Но если я буду «капризанить», не буду слушаться старших – Бог пошлет меня в «ват» (так мне слышалось «в ад»). В «вату» очень плохо: там черти мучают грешников; там горят большие печи, шипят большие сковородки, кипят большие котлы – одним словом, там все очень большое и очень горячее.

Няня безусловно верила в этот «ват», и я тоже стал верить, что он существует, – и не дай Бог туда попасть. Большие серые черти с красными глазами – это очень страшно! Но я не мог поверить няне, что в аду жарко. Дело в том, что в квартире у нас стоял холод, подвоз дров в Питер почти что прекратился, печи топить стало нечем, все переходили на буржуйки. У нас, в крайней комнате, тоже появилась печурка-буржуйка; ее подтапливали какими-то малюсенькими полешками, дощечками, щепочками; на ней готовили еду и около нее же грелись. Поэтому большие горящие печи, большие сковородки, большие кипящие котлы – все эти адские принадлежности – не казались мне таким уж большим злом.

Что касается рая, то о нем няня Лина только упоминала, но никаких подробностей не сообщала. Может быть, она считала это излишним, так как при всем своем добром отношении ко мне была уверена, что в рай я никогда не попаду. Но всего вернее, что она сама не представляла себе, как там обстоят дела. Ведь даже у бессмертного Данте рай изображен куда скучнее, умозрительнее и неконкретнее, нежели ад.

Няня знала много примет.

Нельзя долго смотреть на луну, а то лунатиком станешь. Утром, когда встаешь с постели, на пол надо ставить сперва правую ногу, а уж затем левую: кто с левой ступает, тот к «врагу» (то есть к нечистому) поспешает. Нельзя плевать на огонь или уголья: на губах болячки будут. Нельзя смотреть на спящего: ему будут сниться дурные сны. Если обжег палец – надо сразу ухватиться за мочку уха, и боль пройдет. Во время игр с ребятишками нельзя перепрыгивать или перешагивать через упавшего: тот, через кого перешагнешь, перестанет расти. Когда няня стригла мне ногти, то отходы этого производства она заворачивала в бумажку и, шепча какую-то приговорку, забрасывала на кафельную печку, под самый потолок. Жечь остриженные ногти и волосы – грех, но еще хуже оставлять их где попало: их может подобрать «враг» и подстроить какую-нибудь пакость или наслать болезнь.

Все эти суеверия, верные и неверные приметы нисколько не отягощали няниного характера и не мешали ей быть старушкой бодрой, деятельной и заботливой.

Няня водила меня гулять в Румянцевский (он же Соловьевский) сад, а иногда в сад при Академии художеств. Эти прогулки я помню просто как хождения из дома в сад и обратно. Часто повторяясь, они как бы затушевали сами себя, и подробности я позабыл. Вообще я заметил одну закономерность: в детстве, в молодости запоминается крепко не то, что часто повторяется, а то, что случается неожиданно и один раз. Поэтому я сомневаюсь, верна ли по отношению к молодым формула «повторение – мать учения». Быть может, вернее «впечатление – мать учения»? Зато под старость памятью лучше затверживается то, что повторяется систематически; отдельные же случаи, пусть даже яркие, скоро забываются.

Мне хорошо запомнилась одна прогулка.

Няня в тот день изменила маршрут и повела меня не в Соловьевский сад, а на набережную Невы. Она решила навестить свою подругу, тоже чью-то няню, которая жила где-то возле Киевского подворья (церковь на углу набережной и Пятнадцатой линии). Мне не запомнилось, застала ли она свою подругу, дошли мы до подворья или не дошли. Но помню, как мы с угла Шестой линии начали переходить набережную перед Николаевским мостом. Мы шли по мостовой наискосок – риска попасть под транспорт почти не было, не видать было вблизи ни ломовиков, ни тем более автомобилей. Только там, где трамвайный путь, идущий от Восьмой линии, сворачивает на мост, мы задержались, чтобы пропустить трамвай.

Но это был не простой трамвай, не обычного красного цвета. То был голубовато-белый трамвай с красным крестом и белыми занавесками. Няня сказала, что он лазаретный, для раненых. Больше никогда таких вагонов я не видал, а когда спустя годы говорил кому-нибудь, что видал, мне не верили даже те, кто жил в это же время в Питере. Но потом я прочел в старой «Ниве», что такие трамваи все-таки ходили.

Пропустив трамвай, мы вышли к гранитному спуску, что вправо от моста. Здесь стояли два каменных домика: один – уборная для людей, а другой – водокачка для лошадей. Из окошечка водокачки торчала железная труба, вода тихо лилась в каменное корыто.

По граниту набережной, отделенные от реки черными цепями на черных столбах, мы шагали по направлению к Горному институту. Няня крепко держала меня за руку. У берега стояли корабли и пароходы. Мне запомнился один небольшой серый корабль: на баке его, на чистых желтоватых досках палубы лежали большие круглые блестящие медные мины. Много позже, вспоминая виденное, я догадался, что то были не мины, а водолазные шлемы. Еще удивился я пристани: стоит на воде дом – и не тонет! Запомнилось и то, что на набережной было людно, куда оживленнее, чем на улицах, упирающихся в нее.

Дальше все из памяти выпало, и помню только кусок пути, по которому мы возвращались домой, – на этот раз не по Шестой линии, а по Восьмой. На самом углу Большого проспекта я остановился, схватил няню за руку и сказал:

 
«Война, война!» – кричит народ,
И пули льются с аропланов!
 

Это накатило на меня неведомо откуда, этого я не слыхал ни от кого, да и сам за секунду до этого не думал ни о каких пулях и аэропланах.

Няня немножко удивилась и даже, кажется, огорчилась. Она нагнулась ко мне, сказала что-то ласковое, успокаивающее, и мы пошли дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю