355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Андреев » Дикое поле » Текст книги (страница 18)
Дикое поле
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:38

Текст книги "Дикое поле"


Автор книги: Вадим Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Появление Рауля обрадовало Осокина, хотя ему и было неловко за эту радость: среди арестованных Рауль был первым, о ком Осокин знал, что он участник Сопротивления. Арест других из тех, кого Осокин узнавал в грузовике, – казался ему совершенно необъяснимым. Почему задержали усатого лавочника из Шере, которому прошлым летом он продал пятьдесят килограммов помидоров, или крестьянина из Ла-Бре, с которым Осокин познакомился во время сбора винограда, – все это было непонятным. Простая мысль, что все эти люди ни в чем не виноваты и являются попросту заложниками не приходила Осокину в голову.

– Вот она, новая «charrette des condamnes»! – воскликнул Мунье, когда грузовик свернул в сторону Боярдвиля. – «Телега приговоренных»! Вы правы, мсье Поль, будем петь «Марсельезу»!

Исторические параллели решительно помогали старому учителю сохранять хладнокровие.

Поворот в Боярдвиль сразу породил слух, что всех арестованных посадят на шхуну и отправят в каторжную тюрьму на остров Ре: в те дни сообщение с Ла-Рошелью и Ре поддерживалось только через Боярдвиль.

– Будет нам капут на Ре, – пробормотал Доминик, стоявший рядом с Осокиным. Солнце слепило ему глаза, и было непонятно, отчего он морщится – от страха или от света.

Настроение арестованных заметно упало.

Однако слух оказался неправильным или, во всяком случае, преждевременным: в Боярдвиле их отвезли на самый край городка, на опушку большого Боярдвильского леса, тянувшегося вдоль берега. Здесь, окруженная тройным рядом колючей проволоки, находилась бывшая летняя детская колония «Счастливый дом»; с самого начала войны здания этой колонии были реквизированы немцами.

Грузовик миновал опутанные колючей проволокой каменные ворота и, развернувшись, остановился посреди немощеного двора. Несколько приземистых бараков, два больших двухэтажных здания, похожие на длинные сараи. Штукатурка, покрывавшая кирпичные стены, местами осыпалась, стекла в широких окнах, рассчитанных на жаркое летнее солнце, были местами выбиты и заменены желтыми фанерными щитами, как выяснилось позже, в одном из каменных зданий помещались немецкие солдаты, другое было предназначено для арестованных.

Арестованным пришлось прыгать с грузовика прямо в большую лужу, оставшуюся после прошедшего накануне дождя. Каждый раз спрыгивавший поднимал черный фонтан брызг – к великой радости немца-фельдфебеля, пересчитывавшего прибывших. Арестованных выстроили в две шеренги и часа два проморозили на ветру; ветер в тот день был северный, налетавший длинными стремительными порывами, от которых перехватывало дыхание и навертывались слезы. Наконец, арестованных отвели в одно из больших зданий и разместили на втором этаже.

Огромная промерзшая комната была похожа на ледяное подземелье. Скупой свет, проникавший сюда через уцелевшие стекла окон, озарял совершенно пустое помещение, стены которого были украшены стилизованными рисунками Для детей; в том углу, где устроился Осокин, прямо над его головой раскрыла крылья огромная черная птица, нападавшая на маленького человечка в розовом тюрбане. Сквозь заиндевелые окна виднелись вдали пирамидальные тополя и опушка Боярдвильского леса, начинавшаяся сразу за рядами колючей проволоки. Вскоре начали прибывать грузовики с заложниками из других частей острова. К вечеру не только второй этаж, куда попал Осокин, но и нижний были переполнены: в Боярдвиль было доставлено более сотни арестованных.

В каждой тюрьме, в каждом концентрационном лагере создается свой особый быт, свой воздух, свои традиции, те особые условия, которые помогают заключенным переносить лишение свободы: смена часовых, часы обеда, наряды, прогулки, раздача посылок, присланных из дому, визиты доктора, появление высшего начальства, сопровождаемое большей или меньшей помпой, – все это почти одинаково во всех местах заключения и вместе с тем различно.

«Счастливый дом» был превращен в тюрьму в тот день, когда Осокин переступил порог длинной промерзшей комнаты, но не прошло и недели, как быт новой тюрьмы уже сформировался. Первые дни заключенные жили без света, вскоре, однако, электричество было включено по требованию часовых, боявшихся темноты. Появилось сено, соломенные матрацы и даже несколько коек.

По утрам, еще до восхода солнца, все заключенные – шестьдесят семь человек, жившие в той же комнате, что и Осокин, – выводились на задворки, где прямо в дюнах была вырыта длинная выгребная яма. В первый день, когда начали рыть эту яму, прошел слух, что заключенные роют ее для себя. С Пьером Ренаром, крестьянином-эпилептиком из Ла-Бре, от ужаса случился припадок: он упал на дно узкой траншеи и забился в судорогах. Пьер издавал нечленораздельные звуки, похожие на урчанье, обильная пена выступила на почерневших искривленных губах. Когда его вытащили из траншеи, он еще долго бился на промерзшей звонкой земле. Яма была с двух сторон окружена низким заборчиком, состоявшим из столбов и перекладин. Заборчик был прозван куриным насестом – perchoir de poules; вскоре это прозвище стало обозначать вообще отхожее место. По ночам было разрешено пользоваться маленькой детской уборной, конечно, испорченной; здесь же посередине стоял чан для умывания с грязноватой, всегда немного мыльной водой. Олеронцы, намылив тряпочку, старательно растирали грязь по лицу и по шее.

Осокин каждое утро раздевался донага и мылся с головы до ног. В ледяном воздухе пар поднимался отчего тела, как в бане. Потом он тщательно брился и делал гимнастику, которую он не выносил и к которой не мог приучить себя на воле. Затем из кухни, где работал Жак Фуко, приносили коричневую бурду, которую, как говорили заключенные, варили рядом с кофе. Впрочем, на еду все же жаловаться не приходилось: уже на другой день после ареста с воли начали приходить посылки. Часть, конечно, застревала в руках контролировавших посылки солдат, но кое-что доходило и до заключенных. После утреннего кофе начинался бесконечный, до самых краев наполненный бездельем, тягучий день. Изредка только выпадали наряды – колка дров на кухне или уборка комнаты.

Поначалу арестованные были разделены на группы по географическому признаку: представитель каждой деревни получал пищу на всех своих односельчан, присутствовал при сортировке и просмотре посылок, договаривался о нарядах, выпадавших на его группу. Но между самими заключенными вскоре образовались свои объединения. Здесь было свое «болото» – олеронские крестьяне, многие из которых раньше торговали с немцами и неплохо на этой торговле нажились, никакой политикой не занимались, и причина их ареста оставалась для них непостижимой. «Болото» мечтало только об одном – как можно скорее вернуться домой, к земле; время шло, поля оставались невспаханными, виноградники неподстриженными, вино непроданным. Были среди арестованных и «мушары» – наседки, подсаженные для внутреннего шпионажа. Их быстро вывели на чистую воду, остерегались при них говорить о политике, и они никому особенного вреда не приносили.

Кроме того, образовалась группа участников Сопротивления. Их было совсем немного – человек двадцать из двухсот сорока заключенных в «Счастливом доме» и в цитадели Шато. В этой группе установились совершенно необычные товарищеские отношения. Участники узнавали друг друга по целому ряду незаметных признаков, ничего не говорящих постороннему глазу: по манере разговаривать с немцами, по тому, как менялась беседа, если к разговаривающим приближался «мушар», по осведомленности в последних политических событиях, по отношению к России. Узнавали друг друга и по связи, которую иногда удавалось проследить через кого-то, о ком знали точно, что он состоит в Сопротивлении. Таким человеком для Осокина оказался Рауль, и вскоре друзья сен-пьерского булочника стали его друзьями. Для такой крепкой дружбы в другом месте и в другое время понадобились бы годы, но здесь, в «Счастливом доме», она возникала внезапно, ярко и весело – не дружба, а почти влюбленность.

С утра в комнате № 4 царило большое оживление: после долгих хлопот заключенные добились того, что посередине комнаты была поставлена железная печка – до сих пор помещение согревалось просто дыханием. Несколько человек, с перепачканными сажею лицами, еще продолжали возиться около печки, не имея сил отойти от железного столба, накаленного, докрасна. В глубине комнаты, около дверей, ведущих в коридор, дежурили двое немецких часовых.

«Как им, должно быть, скучно!» – думал Осокин, лежа на своей узкой койке и глядя на часовых. Они были в стальных шлемах и шинелях: несмотря на печку, в комнате стоял холод, – как всегда, когда ветер дул с севера. «У того, справа, даже красивое лицо. О чем он думает? Он не может не понимать, что война проиграна. И все-таки пока что это он меня сторожит, а не я его». На другого часового Осокин старался не смотреть: тот очень напоминал ему немца в шапке с длинным козырьком. «Даже усики такие же, и если он снимет шлем, у него, пожалуй, окажется такая же лысина вроде тонзуры…» С каждой минутой Осокину становилось все неприятней. «Может быть, и этот убивал детей?» Осокин встал с узкой койки, на которой он лежал поверх одеяла, закрывавшего грязный соломенный матрац, и подошел к окну. Внизу виднелась кирпичная труба с прогоревшим железным щитом, покрытая толем крыша кухонного барака, склон дюны, заросший жесткой травою, и дальше – широкая полоса серого зимнего моря. Вдали темнел каменный куб Боярдвильского форта, даже и в отлив окруженного со всех сторон глубоким Морем. Слева, на северо-западе, тянулась опушка Боярдвильского леса. Вдоль опушки и по гребню дюны была протянута колючая проволока, отгораживавшая «Счастливый дом» от внешнего мира. Километрах в четырех сквозь серую мглу проступали маленькие маяки, отмечавшие вход в порт острова Экс.

«Рауль предупредил французские части Экса о готовящемся нападении, но кто знает, произошло ли сам нападение?» Осокин взглянул в ту сторону, где была койка Рауля. Рауль вместе с двумя рыбаками из Котиньера играл в белот. Осокин избегал часто с ним разговаривать, так как был уверен, что среди шестидесяти семи заключенных, находившихся в комнате № 4, есть люди, специально интересующиеся Раулем.

Самым неприятным ощущением здесь была все-таки неизвестность. В декабре немцы устроили три облавы, одну за другой, и на Олероне, по слухам, было арестовано больше двухсот человек. Большинство никакого отношения к Сопротивлению не имело и, по-видимому, было взято в качестве заложников. На допросы пока не вызывали.

По-прежнему стараясь не смотреть в сторону часового с рыжими усиками, Осокин прошел на другой конец комнаты, где за деревянным столом играли в бридж молодой нотариус Жульяр, владелец лимонадной фабрики Курно, его сын, горбатый молодой человек, и бывший мэр деревни Котиньер Ле Сельер. Эти четверо были представителями олеронской буржуазии и сторонились простых крестьян. Через Рауля Осокин знал, что горбатый Курно – деятельный член Сопротивления.

Лимонадному фабриканту и нотариусу не везло: карта разложилась плохо, и они остались без двух, хотя играли простые без козыря. Горбун оглянулся на Осокина, севшего рядом с ним на деревянную скамейку, и пробормотал слово, понемногу ставшее приветствием в комнате № 4:

– Надоело?

Слово это произносилось и с восклицательной, и с просительной интонацией, и просто раздумчиво, в него вкладывались самые разнообразные чувства – сожаления, поддержки, даже радости. На этот раз Осокину почудилось, что слово сказано неспроста и что горбун хочет привлечь внимание Осокина. Он заметил, что, записав на бумажке выигрыш, горбун внизу мелким почерком пишет еще какие-то слова. Нагнувшись и будто к завязывая шнурок башмака, Осокин прочел: «Вас сегодня будут допрашивать. Будьте спокойны – они ничего не знают». Написав последнее слово, горбун разорвал, бумажку пополам, скрутил ее трубочкой и сунув в горящую печь, зажег о нее самокрутку.

– Две червы, сказал он, не взглянув на Осокина. Эта маленькая записочка, тут же уничтоженная, была таким прекрасным проявлением «подпольного братства», как про себя начал Осокин называть движение Сопротивления, что он почти задохся от детского восторга, внезапно его охватившего. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким нужным и веселым – все на свете было ясно, просто, очевидно: здесь вот друзья, а там – враги.

– Ваша фамилия?

Осокин стоял перед начальником олеронского гестапо Шеффером и смотрел сверху вниз на тщательно разглаженный щеткой, нафиксатуаренный пробор, разделивший светло-каштановые волосы на две половинки – большую, с маленьким коком спереди, и меньшую, гладко прилизанную к круглому черепу.

– Вы знаете, что это такое? – Шеффер положил на стол сильно заржавевший ракетный пистолет.

– Это… детский пистолет.

Несмотря на то, что появление пистолета было совершенно неожиданным – по возвращении с берега, 6 июня, Осокин сунул его под дрова в сарае, потом раза два засовывал его все поглубже, а потом и совсем о нем забыл, – Осокин не испугался: улика ему показалась несерьезной.

– Детский?

– Конечно, детский. У него такое широкое дуло.

Шеффер не смотрел на Осокина. Большие голубые

глаза немца были стеклянны, прозрачны и безмятежны. Он говорил по-французски очень хорошо, только иногда проскальзывал немецкий акцент.

– Мы нашли его в вашем сарае. Как он туда попал?

«Сказать, что я собирал в лесу грибы и нашел его там? Нет, это будет казаться совершенно невозможным. Нельзя раздумывать».

– Не знаю. Мой сарай выходит на улицу. Мне его могли подкинуть.

Осокин почувствовал, как у него вдруг тонко и противно засосало под ложечкой. «Вот растяпа – забыл…»

Вы знаете, что было распоряжение о сдаче оружия. И даже неоднократно повторенное.

– Оружия, но не детских игрушек.

– Так что вы знали, что пистолет у вас в сарае и все же не сдали его?

– Нет, не знал, но если бы я его нашел, я решил (бы что это детская игрушка, забытая владельцем дома, в котором я живу.

Наступило молчание. Осокин почувствовал, как, заглушая сосущую под ложечкой тошноту, в нем поднимается ненависть к сидящему перед ним немцу. Эта ненависть родилась в нем не потому, что он, Осокин, допустил промах и не выбросил сразу ракетный пистолет, тем более, что у него и ракет больше не оставалось («поскупился, дурак, а теперь людей насмешил. Если бы это еще был настоящий револьвер…»), нет, эта ненависть была почти физической и родилась в ответ на то, как с ним разговаривал Шеффер. Вопросы, которые он задавал, были вопросы естественные, и их, вероятно, задал бы любой следователь, но манера разговаривать, равнодушная, даже отсутствующая какая-то, прозрачные и невидящие глаза, полное безразличие к тому, что перед ним стоит человек, – вот что было невыносимо.

Молчание затягивалось. Шеффер перебирал лежавшие перед ним диеты бумаг. На некоторых он делал короткие пометки большим синим карандашом. Осокин смотрел не отрываясь на нафиксатуаренный светло-каштановый кок, на линию пробора. Не поднимая круглой, и аккуратной головы, Шеффер сказал:

– Идите. Вторая дверь налево.

Последняя фраза была сказана по-немецки. Осокин было двинулся, но спохватившись, что он скрывает знание немецкого языка, сунулся в первую же дверь направо.

– Нет, не туда. Вторая налево. Мы с вами еще увидимся.

– Дело плохо, гораздо хуже, чем вы думаете.

Рауль повернул большую лысую голову к Осокину. Он говорил шепотом. Был уже поздний вечер, и в комнате почти все спали.

– Ничего не поделаешь, вам надо бежать, и бежать не откладывая. Иначе…

– Почему вы думаете, что так плохо? Ведь могли же мне подкинуть этот проклятый пистолет.

– Неужели вы думаете, что такое объяснение может удовлетворить господина Шеффера?

– Но вы сами, Рауль? Может быть, вы подвергаетесь большему риску, чем я.

– Если бы так было, стоял бы вопрос и о моем бегстве. Но пока что я думаю, что именно вам надо бежать в первую очередь.

– Я не могу бежать, оставив на острове мою дочь. Ей всего десять лет…

– Я не думаю, чтобы вас вызвали на новый допрос, до Нового года. Новый год через три дня. Доктор Шеффер предпочтет, чтобы потомились несколько дней неизвестностью. В течение этих трех дней надо устроить побег. Вам и вашей дочери. Если вас перевезут на Ре – будет поздно, из каторжной тюрьмы не убежишь. Отца Жана нам так и не удалось спасти.

Осокин поднялся с койки Рауля и подошел к железному столбу печки, светившемуся в темноте. Он сдвинул в сторону большую чугунную конфорку, язычок пламени вырвался наружу. Плоские багровые тени побежали по стенам, догоняя друг друга. Осокин сунул в печь сосновое полено. В трубе, выведенной прямо в окно, загудело весело и тревожно.

«Мы вам устроим побег. Мы… – думал Осокин. – Курно рассказывал, что недели две назад с острова на континент было переправлено одиннадцать немецких дезертиров. Но одно дело – дезертиры, другое – я с Лизой. Если бы я был один, а так риск увеличивается вдвое, втрое… Но еще рискованней оставить ее на острове. Детские лагеря…» Осокин вспомнил о перекладине, поднятой на один метр тридцать сантиметров. «Нет, все что угодно, только не это».

26

31 декабря всех арестованных, сто сорок два человека, обитавших в «Счастливом доме», собрали во дворе. Был холодный зимний день. Из низких туч, нависших над тюремным двором, то и дело начинал идти снег, но, В покружившись в воздухе, он исчезал бесследно. Заключенных вызвали во двор перед самым обедом и с такой поспешностью, что многие не успели захватить с собой верхнюю одежду. Они находились здесь уже полтора часа, выстроенные в две шеренги. Так как шеренги пересекали большую, никогда не высыхавшую лужу, у тех, кто в этой луже стоял, уже давно окоченели и промокли ноги. Перед заключенными у ворот стояли три пулемета. Два немецких офицера в новеньких шинелях из светло-серой мягкой кожи прохаживались перед рядами: они расходились по разным углам двора, потом сходились и, не взглянув друг на друга, снова расходились. Ждали доктора Шеффера.

Шеффер, конечно, запоздал умышленно: бессмысленное ожидание, так же как и серия бессмысленных вопросов, повторяемых с автоматическим однообразием во время допроса, всегда мучительны и выводят людей из себя. Человек становится импульсивней и беззащитней – полицейские всех стран уже давно это знают. Шеффер с видимым удовольствием играл роль начальника концентрационного лагеря – ему нужно было дать понять французам, сидящим в «Счастливом доме», что сила на его стороне и что он не задумается воспользоваться этой силой. Для того чтобы у заключенных не было в этом сомнения, стояли пулеметы. Вообще Шефферу очень бы хотелось – в последний раз, чтобы оставить по себе достойную память, – прибегнуть к пулеметам, но он боялся, если не за себя лично, то за других немцев: как-никак войска, оказавшиеся в «карманах» Атлантического вала, несмотря на все свое вооружение, были уже наполовину пленными. Во всяком случае, долгое ожидание под тающим в воздухе снегом должно было подготовить заключенных к тому, что им предстояло услышать.

– …Да, – говорил Шеффер отчетливо и резко, – вы думали, что война вскоре кончится победой американцев и русских. Вы очень ошиблись – вот уже несколько дней, как инициатива снова перешла в наши руки, и немецкие войска вновь наступают в Бельгии и на севере Франции. Маршал фон Рундштедт знает свое дело, и не Монтгомери с ним соперничать.

Шеффер ораторствовал уже минут десять. После того как он приехал и во дворе произошла сложная церемония щелкания каблуков и выбрасывания рук вперёд в гитлеровском приветственном жесте, начальник олеронского гестапо подошел к шеренгам заключенных. Вслед за ним подвинулись и пулеметы, хотя, в сущности, расстреливать с такого близкого расстояния было труднее.

– Возможно, что некоторые из вас действительно не знают, почему они арестованы. Могу разъяснить: если жители Олерона хоть как-нибудь проявят враждебное отношение к немецким оккупационным войскам, вы будете отвечать за эти поступки своей жизнью. Если ваша жизнь дорога вашим близким – их прямой долг предупреждать недоразумения, которые могут возникнуть по вине неосторожных и сумасшедших преступников.

Шеффер произнес последнюю фразу с особым вкусом – видно было, что она ему нравится и что эпитеты «неосторожные» и «сумасшедшие» доставляют ему особое удовольствие.

– Вы должны помнить, что ваше положение безнадежно. Виновные, когда они будут обнаружены, будут судимы военным судом. Остальных мы отправим в каторжную тюрьму на остров Ре, где, вероятно, им придется долго ждать своего освобождения. Для победы над нами, немцами, у союзников должно быть много войск, много самолетов, много оружия, но главное – много смелости. А смелости… нет, смелости у вас не было ни в сороковом году, ни теперь, в сорок четвертом.

Шеффер остановился, оглядывая ряды заключенных. Наступила полная тишина, даже кашель замолк в рядах заключенных. Шеффер стоял неподвижно, на его лице ничего нельзя было прочесть – ни презрения, ни гнева, – он, казалось, был равнодушен. Пулеметчики приложились к прицельным рамкам.

Чувство глухого бешенства и ненависти охватило Осокина «Смелости, сукин сын… С пулеметами против безоружных! Смелости» Вероятно, чувство, которое испытал Осокин, было общим, потому что тишину прервал короткий, но глубокий вздох, как будто разом, по команде, вздохнули все сто сорок два человека.

Резко, как удар кнута, через весь двор хлестнул острый порыв ветра; мокрый снег залепил лица, ледяная вода жгучими струйками потекла за воротники; в воздухе сразу потемнело.

– Теперь вы можете идти… – голос Шеффера еле донесся сквозь свист ветра. – Но помните, что я вам сказал: Германия непобедима!

Ненависть к Шефферу, охватившая заключенных, должна была найти выход. Ответа на его речь никто не придумывал, он создался сам, из цепи случайностей, происшедших в тот день: уже с утра заключенные начали получать новогодние посылки, и, хотя из посылок изымались обнаруженные в них бутылки вина и коньяка, большое количество спиртного таинственными путями все же достигло комнаты № 4. Вино и коньяк были превосходные. Скоро узнали, что Шеффер прямо из «Счастливого дома» уехал в Ла-Рошель. Еще днем удалось споить часовых, стоявших внутри комнаты, – один из них в уборной уронил винтовку и, лазая по полу, ловил ее за черный приклад, как рыбу, ускользавшую из рук; другой на чудовищном франко-немецком жаргоне рассказывал о своей загубленной жизни угощавшим его крестьянам; слезы текли по его измятому и грязному лицу, пока он, прижимая автомат к груди, пил шестидесятиградусный коньяк. Обвинение в трусости, брошенное в ряды арестованных, подхлестнуло даже самых несмелых, и поступки олеронских крестьян получили не свойственный им в обычное время размах и беззаботность.

Осокин еще утром через Рауля получил с воли указание, что он должен бежать именно в новогоднюю ночь. Пьяных часовых, к великому огорчению Осокина, отвели отсыпаться в карцер, а новые поначалу держались крепко. Однако после, ужина и они не выдержали, да и невозможно было выдержать – пьяна была вся комната.

Пение началось с самых невинных песен, вроде «Вблизи моей блондинки». Потом их сменила песня «Мы – заложники острова» – ее сочинил Мунье, и она стала чем-то вроде гимна французских обитателей «Счастливого дома». В песне описывалась жизнь заключенных и давались разные характеристики. Об Осокине было сказано, что он станет настоящим французом после того, как научится играть в белот.

Французы никогда не поют за работой – это считается неприличным. Они поют на свадьбах, праздниках и, как теперь убедился Осокин, в тюрьме. Когда Рауль сквозь грохот и шум затянул «Песню ухода», удивительный мотив этого гимна Французской революции был подхвачен заключенными: пели оба этажа – нижняя комната № 3 и верхняя № 4. «Тираны, сойдите в гроб», – прогремело по всему зданию, и звуки «Песни ухода», вырвавшись из окон, раскололи густой мрак зимней рождественской ночи. Немцы забеспокоились. Вскоре в комнату в сопровождении нескольких солдат и фельдфебеля вошел комендант «Счастливого дома» Шульце. О нем знали, что до войны он был протестантским пастором. Шульце выглядел растерянным и явно не знал, что предпринять. По-видимому, он больше всего был озабочен тем, чтобы избежать инцидентов, но, с другой стороны, он не мог допустить и того, чтобы так открыто проклинались «тираны»…

Коменданта встретил Рауль – он был главным запевалой, и в тот вечер все заключенные невольно признали его своим вожаком. Шульце немного говорил по-французски. Рауль с необыкновенной светской улыбкой, совершенно не шедшей к его большому суровому лицу, сказал, что споет в честь новогоднего визита господина коменданта знаменитую песню немецкого композитора. Он запел «Двух гренадеров», не думая о том, что слова принадлежат «запрещенному» еврею Гейне. У Рауля оказался превосходный бас. Звуки катились, как камни с крутой горы. Лавина все ширилась. Когда мотив «Двух гренадеров» перешел в «Марсельезу», гимн был подхвачен всей комнатой.

Осокин пел плохо, но в эту минуту он не мог молчать – он чувствовал, что его разрывают эти звуки: «День славы наступил…» Он видел перед собой бледное и растерянное лицо немецкого коменданта, его смущенные глаза, избегавшие взглядов. Осокин уже кричал, и ему казалось, вся Франция кричала вместе с ним «Aux armes, Citoyens!» – «Граждане, к оружию!»

«Марсельеза» замолкла на последнем, невыносимом звуке, после которого наступает смятение и беспамятство. Коменданта окружили заключенные. Мунье кричал о том, что Руже де Лилль – самый великий француз. Рауль стоял рядом, большой, тяжелый, с головой, вдавленной в плечи, похожий на циркового борца, готового к бою. Крестьянин из Ла-Бре плакал, вытирая рукавом слезы, катившиеся неудержимо по его небритым щекам.

Осокину удалось выскочить незамеченным из комнаты, которая вся еще вздрагивала после спетой «Марсельезы». Он сделал это просто, не задумываясь: подошел к койке, взял свою теплую куртку и вышел в дверь – у него был такой уверенный вид, что часовые, больше всего заботившиеся о том, чтобы комендант не заметил, что они пьяны, не обратили на него внимания. Осокин спустился по узкой боковой лесенке, лепившейся с внешней стороны кирпичного здания, и огляделся вокруг. Чувство необыкновенной легкости вдруг овладело им. На дворе было темно, глаза с трудом привыкали к влажному мраку. «Счастливый дом», двор и все прилегающие здания были окружены тремя рядами колючей проволоки, по которой не проходил электрический ток: станция, остававшаяся в немецких руках, не могла справиться даже с освещением бункеров и казарм – тут было не до того, чтобы устраивать электрические барьеры.

Осокин лег на землю лицом вверх – так ползти было труднее, но зато легче было отцеплять от одежды ржавые железные колючки. Вверху еле светлело небо, перерезанное сплетениями проволоки. Очень сильно, почти до одури, пахла оттаявшая после недолгих морозов скользкая земля.

В одном месте, между вторым и третьим рядом, Осокин запутался – куда бы он ни двигался, всюду его встречали острые узлы, впивавшиеся в одежду, царапавшие тело. Он попробовал двинуться назад, но получилось еще хуже – проволока охватила его со всех сторон, даже снизу. Осокин снова растянулся плашмя, лицом вверх, соображая, что же теперь делать. Понемногу он отцепил правую руку, схваченную колючками сразу в трех местах. Стараясь не приподниматься, ногой выпихнул забравшуюся под него проволоку; подвинулся на несколько сантиметров; отцепился от проволоки которая тянула его за плечо; пододвинулся к мокрому деревянному столбу – здесь проволока меньше провисала; прилипая всей спиной к мокрой траве, Осокин продвинулся в сторону леса еще на несколько десятков сантиметров. И вдруг почувствовал, что проволоки над ним больше нет, что она цепляется только за его ноги.

Теперь уже все было просто. Осокин отцепился от последних колючек и поднялся на ноги около столба, на котором еще как-то днем разглядел надпись, сделанную по-французски: «Это поле минировано». Осторожно, стараясь ступать как можно легче, он двинулся вперед. Влажная масса соснового леса надвинулась на него.

Нужно было добраться до сторожки лесника – как сказал Рауль, там Осокина уже будут ждать. Сторожка находилась километрах в трех от Боярдвиля, в самой глубине довольно узкого, но длинного прибрежного леса. В лесу было сыро, темно, большие капли изредка падали с веток. Осокин довольно долго блуждал, стараясь по возможности двигаться в одну сторону. Он хорошо знал Боярдвильский лес, где не раз собирал сосновые шишки на растопку и рыжики, которых, по незнанию, не собирали олеронцы. Но ориентироваться в полной темноте было трудно. Наконец он набрел на лесную, петлявшую между дюнами узкую дорогу. Вскоре она вывела Осокина на опушку леса.

Осокин до того был поражен легкостью, с какой ему удалось бежать из «Счастливого дома», что теперь ему все казалось доступным и простым. Он ни на минуту не усомнился в том, что ему легко будет найти ночью сторожку лесника, – всего лишь три недели тому назад заезжал он к леснику купить семян пальмовых сосен: Осокину вдруг пришло в голову посеять сосны вдоль каменного забора, там, где земля была всегда очень суха и где вот уже два года у него не удавались огурцы. Как настоящего земледельца, его мало интересовало то, что в тени сосен, которые он посеет и которые эту тень начнут давать только лет через двадцать, ему никогда, вероятно, не придется лежать.

Осокин пошел вдоль опушки. Линия деревьев проступала на фоне темного неба, и идти, не теряя направления, было легко. Под ноги попадались толстые корни деревьев, ямы, полные водою после прошедших недавно дождей, колеи невидимой дороги, которые очень мешали идти, но вместе с тем служили доказательством, что он на правильном пути. В лесу было совершенно пустынно, ближайшая деревушка – Плезанс – была отделена от леса неглубоким каналом, вернее – широкой канавой, служившей для осушки заболоченных полей. Из деревни изредка доносилось тявканье собак. До поворота на просеку, ведущую к сторожке лесника, Осокин дошел в полчаса. Узкой просекой идти оказалось труднее: деревья вверху сливались вершинами, Осокин то и дело замечал, что его сносит в сторону, как лодку в море боковым течением. Местами появлялись какие-то крутые подъемы и спуски – а их как будто не должно было быть.

Вдруг он понял, что сбился с дороги и идет по ложному пути. Остановился, прислушиваясь. Издалека, слева, донесся звук прибоя. Капли по-прежнему падали с мокрых веток, то спеша одна за другой, то приостанавливаясь, будто набираясь силы. Звук прибоя должен был бы доноситься спереди, а не слева, но этого указания в полной темноте леса было мало. Приходилось довериться инстинкту. Осокин повернул направо и внезапно почувствовал, что земля начинает круто подниматься. Нош скользили на мокрой хвое, покрывавшей весь склон. Через несколько минут он влез на гребень крутой дюны, заросшей лесом, и стремительно скатился вниз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю