355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Андреев » Дикое поле » Текст книги (страница 10)
Дикое поле
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:38

Текст книги "Дикое поле"


Автор книги: Вадим Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

– Хальт! – крикнул часовой. Голос у него был захлебывающийся, испуганный.

– It’s a long way…

Граммофон всхлипнул и осекся. Тень на крыше будки исчезла.

– Хальт! Стой! – еще раз крикнул часовой и что-то пробормотал по-немецки совсем непонятное.

Неожиданно перед самым своим лицом Осокин увидел Мартена, услышал тяжелое, еле сдерживаемое дыхание. Осокин передал ему один из велосипедов. Втроем, осторожно крадучись, они начали удаляться по боковой улице. Впереди шел Мартен, за ним Фред, сзади Осокин. Пройдя около сотни шагов, Мартен и Фред свернули под прямым углом, сели на велосипеды и почти сразу же исчезли в темноте.

Улица шла в гору. «Не отстать бы», – подумал Осокин, в свою очередь вскакивая на велосипед. Он так нажал на педали, что у него соскочила цепь. Пришлось наскоро починять – впрочем, сделал он это быстро. Осокин подъехал к концу улицы как раз вовремя, чтобы заметить, как за углом исчезла тень велосипедиста. На широком бульваре – направление дороги различи лось по более темным, чем небо, вершинам деревьев он поравнялся с Фредом и Мартеном.

– Ты чего задержался?

– Цепь, – пробормотал Осокин запыхавшимся голосом.

– В темноте всегда так.

Они проехали несколько минут молча. Бульвар кончился. Улица расширилась, и вместо домов с обеих сторон потянулись решетки и стены садов.

– Сейчас выедем на большое шоссе, – сказал Мартен.

Издали, наверное из-за угла, донеслись ровные И гулкие шаги патруля.

Все соскочили с велосипедов, прислушиваясь.

– Раз-два, раз-два – они даже ночью ходят в ногу, – шепнул Фред.

Стук кованых сапог раздавался все громче и громче. Отчетливый и мерный, он поглощал тишину ночи, решительно вытесняя все другие звуки: раз-два, раз– два. Воздух стал невыносимо душным.

– Сюда, скорей, – больше почувствовал, чем услышал, Осокин. Он обернулся и увидел, что Фред влез на невысокую каменную стену. Мартена уже не было. – Давай велосипед!

Как только Осокин оказался по другую сторону садовой стены, звук сразу приглушился, хотя патруль, должно быть, подошел совсем близко. В саду было темно. Низкие ветви деревьев закрывали небо, и воздух был еще душнее и жарче, чем на улице. Осокин высунул голову над гребнем стены. Листья плюща щекотали лицо, но он этого не замечал.

Со стороны шоссе, пересекавшего бульвар, он увидел приближающиеся темные силуэты солдат. Их было пятеро, крайний слева курил – еле заметно вспыхивал розовый глазок, подернувшийся пеплом. Осокину нестерпимо захотелось курить, и он даже нащупал сигареты в кармане. «Еще две остались. Я завтра буду в Сен-Дени. Завтра…» Осокин увидел, что солдат, куривший сигарету, отстал и остановился около садовой решетки напротив, вероятно справляя нужду. Хотя солдат стоял спиной, Осокин втянул голову в плечи и присел на корточки рядом с Мартеном.

– Сейчас пройдут, – шепнул он.

– Отто! – донесся крик начальника патруля. – Отто! Ты опять застрял! Догоняй скорее.

Вскоре вслед за удаляющимся звуком шагов раздался другой – поспешный и неровный: отставший солдат бежал, наверное, вприпрыжку. Но вот и этот звук, слившись с ровным стуком шагов солдат и понемногу, начал глохнуть и понемногу растаял в темноте.

Налетел легкий порыв жаркого ветра, и деревья в саду зашептались на все голоса.

Вся остальная дорога от Руайана до Маренн – километров двадцать пять – промелькнула с невероятной быстротой: пустынное шоссе, тени деревьев, совсем редкие дома, маленькая безымянная деревушка, погруженная в глубочайший сон. Эту деревушку пришлось обходить полями, перелезать через канавы, продираться сквозь серые хлесткие кусты, намокшие от утренней росы, мимо задних заборов – только бы собаки не залаяли. Синие глаза автомобиля неожиданно вспыхнули из-за поворота дороги и начали приближаться с такой быстротою, что все трое еле успели броситься в придорожную, по счастью глубокую, канаву.

Потом начало медленно светлеть небо, стала молочно-белой поверхность широкого и длинного залива – устья реки Сейдр. Сюда они приехали уже в пятом часу утра. Плеск воды за бортами лодки, в которой они поместились все втроем со своими велосипедами, слился с широкой волной птичьего щебета, приветствовавшего встающее солнце и широко и медленно перекатывавшегося с одного берега залива на другой.

– Ты знаешь, чья это лодка? – спросил Осокина Мартен и усмехнулся сквозь пышные усы. – Твоего земляка, Буки.

Осокин понял, что речь идет о Букове.

То, что Мартен сказал ему «ты», Осокину показалось совершенно естественным: он чувствовал себя слитым с ними – с Мартеном и Фредом, они были связаны одним общим делом. «Одно общее дело… И Жюстиньена тоже. А Жюстиньена я еще несколько часов назад не знал и, возможно, больше никогда не увижу. И все равно – это хорошо, что мы вместе…»

Длинная игла высокой колокольни в Маренн проступила уже совсем отчетливо на бледно-зеленом небе, когда они вошли в самый обыкновенный рыбачий домишко, где их угостили устрицами и вином, где странно звучали голоса людей, говоривших свободно, ни от кого не таясь, и где в первый раз Осокин заметил, что Мартен бежал босиком и что его ноги, с плоскими и широкими пальцами, густо запачканы велосипедным маслом.

14

На другой день после своего возвращения в Сен-Дени Осокин пошел с детьми к морю. Знойные дни продолжались – было еще рано, но над прибрежным песком и над серым гребнем низкой дюны уже струился горячий воздух. Прилив, в другие дни стремительный и яростный, на этот раз нехотя слизывал наметенные ветром узорные волночки темно-рыжего песка. Невдалеке, за дюной, немцы упражнялись в стрельбе: на ровном поле, где местами уже начали подниматься посеянные перед войной сосны, были расставлены игрушечные домики, фабрики, школы и даже готическая церковь. Издали это действительно напоминало мирный городок, подвергающийся бомбардировке. Выстрелы хлопали надоедливо и зло.

Осокин растянулся на теплом песке, подставляя солнцу голую волосатую грудь. Дети играли рядом

«Я снова в Сен-Дени, – думал Осокин. – Без работы. Правда, у меня есть сад мадемуазель Валер, но на это не проживешь. Что я буду делать?» Мысли были какие-то сонные и безличные. «Как жаль, что Коля плохо говорит по-русски, и с Лизой они все время соскальзывают на французский… Почему это у слепых такое особенное лицо – не только глаза, но и все остальное кажется незрячим?.. Можно подумать, будто человек смотрит не только глазами, но и ртом, и носом…»

Осокин прислушался. Говорила Лиза:

– Когда волны бьют в берег, к небу поднимаются брызги. Понимаешь?

Коля покачал круглой, коротко остриженной головой.

– Нет, не понимаю.

– Ну вот, закрой глаза.

Лиза взяла горсть песка и подбросила вверх.

– Чувствуешь, как падает песок? Так вот и брызги. Только их много-много. Их так много, что они не щекочут.

«Как легко Лиза переходит с одного языка на другой. Ведь ей никогда не придет в голову заговорить со мной по-французски! Только вот беда – я один. Она скоро начнет забывать свой язык…»

За дюной отскочившая рикошетом пуля прожужжала в воздухе – пронзительно и жалобно.

– Что это такое?

Лицо у Коли стало напряженным и озабоченным.

– Дядя Па говорит, что это пули. Ты не бойся – немцы далеко и стреляют в другую сторону.

– Я не боюсь.

– Ты уже давно слепой, Коля?

– Давно. Иногда я даже начинаю забывать, что раньше видел.

Коля сидел, чуть согнув спину, подставляя солнцу острые лопатки, прислушиваясь, непоправимо одинокий, несмотря на то, что Лиза сидела совсем рядом.

– Подожди, Коля, я сейчас принесу тебе раковину.

Лиза убежала вдоль по пустынному пляжу, тоненькая, загорелая, с двумя белыми косичками, завязанными красным бантом на макушке головы. Коля остался сидеть, тихий и сосредоточенный, рассеянно поглаживая рукой голое колено. Когда Осокин его окликнул, он повернул голову, и его голубые глаза посмотрели так внимательно, что теперь трудно было поверить в их незрячесть.

– Тебе хорошо на Олероне? – спросил Осокин.

Коля помолчал, а потом ответил обстоятельно, как взрослый:

– Нет, мне мешает шум океана. Здесь слишком много звуков, и все звуки сливаются. Я люблю тишину. У нас в пансионе всегда тихо.

– Ты с удовольствием вернешься в пансион?

– Мне жалко будет расстаться с Лизой. Она веселая. У нас мальчики не умеют веселиться. – Но мы научимся, – ответил он со спокойной уверенностью.

Осокин увидел, как Лиза, дойдя до мыска, чуть поднимавшегося над уровнем моря, повернула и возвращается к ним. Она шла вдоль самого края воды, нагибаясь время от времени и собирая маленькие разноцветные раковины, которыми был усыпан пляж.

– Вот и Лиза идет назад, – сказал Коля.

– Откуда ты знаешь?

– Я увидел. Иногда я вижу. Только это бывает очень редко.

– Ты и цвета видишь? Ты помнишь, какие бывают цвета?

– Конечно, вижу. Я вижу, что небо голубое, что море синее и что песок зеленый.

– Песок зеленый?

– Конечно, зеленый. Как трава.

Лиза подбежала к ним и высыпала на колени Коле целую горсть маленьких раковин.

Тут всякие раковины. Вот эта желтая, эта красная, а эта совсем белая.

– А голубых раковин нет? – спросил Коля.

– Я же тебе говорила, что голубых не бывает.

– Я думаю, что есть, только тебе не попадаются.

Его длинные пальцы с необыкновенной нежностью

перебирали тонкие скорлупки перламутровых раковин.

– Смотри, эта вот сломана. Какая она тоненькая! Подожди, я сейчас скажу тебе, какого она цвета. Она… желтая.

– Верно! Ты угадал.

– Я не угадал, я увидел, – сказал Коля с уверенностью.

Учебная стрельба смолкла. Воздух струился от зноя и был полон звона кузнечиков и птичьего щебетанья. Со стороны мола, увязая в податливом песке, к ним приближалась Мария Сергеевна. Она несла в руках полосатый купальный халат. Издали, в черном купальном костюме, она казалась тоньше и стройнее.

Рядом верхом на лошади ехал немецкий офицер. Он натягивал повод, лошадь выгибала шею и часто перебирала ногами, поднимая фонтанчики песка. Когда они приблизились, Осокин увидел тщательно выбритое, красивое лицо офицера. На его губах застыла та особенная, самоуверенно-просительная улыбка, с которой мужчина разговаривает с понравившеюся ему женщиной. Офицер не взглянул ни на детей, ни на Осокина. Он отдал честь Марии Сергеевне и пришпорил лошадь, сразу, с места, перешедшую в галоп. Мария Сергеевна проводила всадника глазами и лениво уселась рядом с Осокиным. На ее лице еще оставалась прощальная улыбка, медленно сходившая с накрашенных твердых губ.

Комендант мне сказал, что немецкие войска перешли Березину. Как скоро они продвигаются!

– Все равно Москву им не взять, – упрямо пробормотал Осокин.

Он посмотрел на Марию Сергеевну. На ее голой, уже покрывшейся медно-коричневым загаром, гладкой спине, пониже левой лопатки, чернела большая родинка. Мария Сергеевна зарыла руки в песок, нагнувшись вперед всем телом. На затылке из-под платка, которым завязаны были волосы, выбивались светлые, завивающиеся колечками пряди.

«Красит она или у нее на самом деле такие светлые волосы? А красивая, стерва», – Осокин чуть было не сказал вслух последнюю фразу, но, спохватившись, отвел глаза в сторону. «Не буду на нее смотреть», – подумал он, но взгляд его снова вернулся к родинке и, скользнув вдоль тела, остановился на голых ногах Марии Сергеевны. Осокин даже с удовольствием увидел, что ногти на коротких, искривленных башмаками, пухлых пальцах выкрашены в ярко-красный цвет. «Ну, это уже совсем гадость», – подумал он и вместе с тем был не в силах оторвать глаз от линий ее тела. «По, чему я хочу убедить себя, что она мне не нравится?» Он снова взглянул на ноги с кроваво-красными ногтями и сказал громко, чужим, задыхающимся голосом:

– Идемте купаться, Мария Сергеевна, скоро начнется отлив. Смотри, Лиза, пока мы купаемся, не подходи близко к воде.

Ощущение прохладной и крепкой морской воды приятно охватило все тело Осокина, но раздражение не проходило. Он саженками отплыл от берега, направляясь к разрушенному бурями и обросшему коричневыми водорослями волнорезу, и перевернулся на спину. «Почему я сторонюсь Марии Сергеевны! Из-за Лизы? Нет, Лиза, кажется, здесь ни при чем». Однако, как это ни казалось нелепым, Осокин чувствовал, что именно из-за Лизы он не хочет связываться с Марией Сергеевной. Из-за Лизы и еще из-за чего-то, что ему еще не удавалось определить. Перевернувшись на бок, Осокин увидел, что Мария Сергеевна плывет рядом с ним, крепко и ровно выкидывая руки из воды, – настоящим кролем.

– Где вы так научились плавать, Мария Сергеевна?

– На Констанцском озере. Меня с сестрой родители еще девочками увезли из России. Мы выросли в Швейцарии. Елена еще лучше меня плавала – она призы брала.

Осокин вспомнил бомбардировку Этампа, и ему стало холодно. «Я сегодня ей скажу, что нам неудобно жить вместе», – подумал он, и от этой мысли стало спокойно и хорошо.

– Небо-то сегодня какое ослепительное! – воскликнул он ни к селу ни к городу и стремительно поплыл к берегу: издали ему показалось, что Лиза подошла слишком близко к воде.

Но вечером Осокину все не удавалось объясниться с Марией Сергеевной: за ужином она была любезна, говорила о том, как Осокин любит Лизу и как ей это приятно. Одним словом, получилось бы так, что он гонит ее из дому ни с того ни с сего, по непонятному и грубому капризу. Особенно его удивляла в тот вечер упорная забота Марии Сергеевны о том, что он теперь будет делать.

– Возвращайтесь, на карьер, – уговаривала она. – Или, если хотите, я вас устрою переводчиком в организацию Тодта. Они теперь начинают работы на острове. По секрету могу вам сказать, что работы запланированы на много месяцев, даже, может быть, лет. Вы увидите – Олерон превратится в крепость. У Тодта вам нетрудно будет сделать карьеру – через год-другой вы сколотите себе целое состояние. Как переводчик вы сможете получать проценты со всех поставщиков, а у немцев – высокое жалованье.

– Но я не хочу работать у немцев! – воскликнул Осокин. – Как вы этого не понимаете!

– Нет, не понимаю. Не понимаю, как можно жить в оккупированной стране и не работать на оккупантов. Что бы вы ни делали, все это обернется работой на немцев. Вот вы для Доминика гравий копали, кому он достался? Не крестьянством же вы будете заниматься? Увидите: это тоже обернется работой на немцев – все равно от реквизиций вам не спастись.

– У меня еще есть деньги. Я могу жить, не работая, до весны.

– Ну, а потом?

– Потом? Ну, буду обрабатывать землю.

– Без лошади вы даже прожить не сумеете, не то что заработать. А лошадь сейчас стоит тысяч тридцать – пятьдесят. Все равно у вас нет таких денег.

– Да я и не желаю зарабатывать. Просто без работы мне скучно жить. А чем меньше я заработаю, тем меньше я буду бояться реквизиций.

– Вы идеалист, Павел Николаевич. Я люблю идеалистов, только с ними жить трудно.

«А ты дура», – хотел было сказать в сердцах Осокин, но сдержался и только недовольно крякнул.

Мария Сергеевна, увидев, что сегодня продолжать разговор бесполезно, переменила тему и начала рассказывать о себе. На эту тему она всегда говорила с большим удовольствием и очень подробно, только иногда путалась в деталях – то ее первый муж был инженером, то инженером оказывался второй, а первый превращался в биржевика. Впрочем, она вообще не очень была тверда в памяти о количестве бывших мужей, не решив, по-видимому, точно, с какого момента можно считать мужем человека, с которым она живет. Но если не обращать внимания на обмолвки, картина получалась замечательная: Мария Сергеевна всегда имела головокружительный успех, чем бы она ни занималась – литературой, модами, политикой или просто продажей шелковых шарфов.

– Мой роман, – говорила она, но Осокин так и не понял, о чем она говорит – о книге, которую она издала в Швейцарии (впрочем, книга была издана под чужой фамилией, и порою оказывалось, что Мария Сергеевна только переводила, а писал ее третий муж, отец Коли), или о своих отношениях с очередным мужем. – Мой роман, – повторяла она, – глубоко трагичен. Человек никогда не руководит любовью, любовь всегда оказывается сильнее. Ведь женщина, отдающаяся без любви, это просто… c’est une fille, это девка… Не правда ли, Павел Николаевич?

– М-да, c’est une filte, – промычал Осокин, невольно взглядывая на Марию Сергеевну. Она сидела около зажженного камина (вечер, как всегда на Олероне, был прохладен). На этом самом месте обыкновенно сиживал Фред. Она положила ноги на соседний стул, и огонь поблескивал на шелке чулок.

– Женщина – это скрипка в руках виртуоза, – продолжала она.

«Вы-то, пожалуй, больше похожи на виолончель», – хотел сказать Осокин, но промолчал: еще обидится.

– Бедная Елена! – продолжала Мария Сергеевна, вдруг вспомнив о сестре. – Ей не везло в жизни. Она была человеком одной любви. Настоящим однолюбом. А выбрала неудачно – муж ее бросил. Очень красивый был мужчина. Мне он напоминал Жуве, только глаза у него были калмыцкие. Во время войны оказался на линии Мажино и вместе со всей своей частью попал в плен. Кажется, был ранен. Недавно мне сообщил Красный Крест, что он умер. Лиза теперь сиротка. У нее никого нет, кроме вас и меня.

Перед сном Осокин вышел в садик. Сквозь листья каштана блестели яркие звезды. Ветреный воздух был холоден и резок. «Как быстро меняется на Олероне температура! После сегодняшней утренней жары – такой холод… Итак, Лизин отец был красив. А глаза калмыцкие. Вот почему Лиза похожа на татарчонка».

До сих пор Осокин никогда не представлял себе реально Лизиного отца. В душе он завидовал этому человеку. Но вот теперь Осокин почувствовал, что зависть исчезла. «Не потому, конечно, что ты умер, – сказал он про себя, обращаясь к невидимому собеседнику, – а потому, что моя любовь к Лизе так полна, что к ней ничего нельзя прибавить. Если бы Лиза была моей дочерью, я не мог бы любить ее больше, чем я люблю».

Издали ровно и мерно доносился гул полуночного прилива. По улице, громыхая сапогами, прошли два немецких солдата. Они были пьяны, и их несло с одной стороны улицы на другую. В руках у одного из них мелькал электрический фонарик. Круглое пятно скользило по черному асфальту, взбиралось на стены домов, перескакивало по ветвям деревьев, гасло на несколько секунд и, вспыхнув, вновь начинало свой стремительный танец

– Я не хочу ехать в Россию, – сказал один из солдат, остановившись перед самой калиткой осокинского садика. Слышно было, как он подавил отрыжку.

– Заткнись ты, – сказал другой.

– Я не хочу, – повторил первый и, вдруг теряя равновесие, наискось побежал через улицу, увлекая за собой товарища. Перебежав, он остановился около стены сарая, потоптался на месте и снова двинулся дальше, к морю. Маленькое пятно фонаря продолжало свой беспорядочный танец, пока не исчезло, растворившись в холодном мраке ветреной ночи. Заикающийся, бестолковый топот сапог был поглощен все нарастающим грохотом океана.

«Не хочешь, а едешь, – сказал про себя Осокин. – Все вы… – Осокин выругался так, как ему уже давно не приходилось ругаться. – Никто из вас оттуда не вернется, пьянствуйте, пока не поздно…»


 
Несметно было их число —
И в этом бесконечном строе
Едва ль десятое чело
Клеймо минуло роковое… —
 

вспомнил Осокин тютчевские стихи.

Поднимаясь к себе на второй этаж, он увидел, что дверь в комнату Марии Сергеевны приоткрыта. Мария Сергеевна сидела перед зеркалом и расчесывала волосы. Пестрый халат был раскрыт, и при движении ее полных рук вздрагивала грудь, казавшаяся особенно светлой от того, что плечи были покрыты загаром.

– Зайдите, Павел Николаевич, – сказала она, заслышав шаги Осокина, не оборачиваясь. – Я не совсем одета, но это ничего – ведь мы с вами как брат и сестра, правда?

Осокин вошел, вздохнул, провел языком по сухим губам и сказал угрюмо:

– Мария Сергеевна, вам надо съехать. Не дело нам жить под одной крышей.

– То есть как съехать? – Мария Сергеевна повернула к нему удивленное лицо и невзначай еще больше приоткрыла халат на груди. – Что за глупости вы говорите, Павел Николаевич!

– Я вам не святой Антоний, – громко сказал Осокин. – Если я с вами спать не хочу, то не потому, что я дал обет, а просто потому, что не хочу. Понятно?

– Как вы смеете…

Не слушая, Осокин захлопнул дверь и поднялся в свою комнату. Лиза спала в маленькой кроватке, широко разметавшись. Косички распустились, и светлые волосы окружили ее загорелое лицо прозрачным, золотым сиянием. Еще не совсем выросшим передним зубом с неровными краями она закусила нижнюю губу. Осокин наклонился над ней и осторожно высвободил закушенную губу. Лиза вздохнула, повернулась на бок, откинула в сторону зажатую в кулак смуглую руку. Осокин укрыл Лизу простыней и потушил свет.

– Мы с тобой никогда не расстанемся, слышишь, Лизок, – в темноте странно прозвучал его совсем приглушенный сухой голос. – Слышишь, никогда.

15

В последствии первый год жизни на Олероне – с июня сорокового по июнь сорок первого – казался Осокину каким-то ненастоящим, неполным. Даже люди, с которыми он встречался в течение этого года, остались бы в его воспоминании только смутными тенями, если бы встречи с ними ограничились только этим переходным периодом. Так иной раз в бинокле кажется, что уже фокус пойман, что уже отчетливо видны и приближающийся берег, и скалы, и деревья, и даже перевернутое вверх килем просмоленное днище рыбачьей лодки, – как вдруг едва заметное движение пальцев дает всему этому видимому миру новую удивительную резкость, и сразу начинаешь понимать, что казавшееся отчетливым изображение было еще только приблизительным.

Настоящий Осокин не существовал в Париже, он был зачат в день бомбардировки Этампа, а родился для сознательной земной жизни – и радостной, и горькой – лишь тогда, когда стал возделывать олеронское Дикое поле. Его работа у Доминика, океан с приливами и отливами, гравий, вагонетки, сад мадемуазель Валер, окруженный высокими стенами, отделявшими Осокина от олеронских просторов, арест, страх в камере Шато, даже бегство Мартена – все это было еще предварением жизни. Подлинно живое явилось в тот день, когда сияющим солнечным утром он вышел в большое поле, упиравшееся одним концом в кусты тамариска, сквозь которые просвечивала расплавленная ширь Атлантического океана, а другим – в проселочную дорогу, которая вела к заброшенной даче.

Может быть, его второе рождение было бы неполным, если бы время было мирное, если бы Осокин не знал, что в те самые дни, когда он обрабатывает землю французского острова, окруженного Атлантическим океаном, его родная русская земля горит, охваченная ненасытными пожарами войны. Но сознание того, что он, русский, не соблазнился возможностью большого и легкого заработка, что он предпочитает полуголодное существование (и свое, и Лизы), предпочитает тяжелый и непривычный крестьянский труд выгодной работе у немцев, – это сознание связывало его с Родиной, с русской болью и русским горем. Конечно, это еще не было активным вмешательством в борьбу, но Дикое поле было той землею, на которую Осокин стал уверенно и твердо и без которой вся его дальнейшая жизнь сложилась бы иначе. И когда впоследствии ему пришлось действовать, это был уже не тот Осокин, который приехал на Олерон, не тот, который был арестован немцами и посажен в руайанский лагерь, а новый человек – крепкий, с настоящими мускулами и настоящей кровью.

Но превращение это произошло не сразу.

Поле, которое начал обрабатывать Осокин, даже с точки зрения олеронского крестьянина было небольшим: двадцать аров, две тысячи квадратных метров. Право на обработку этого поля он получил в мэрии без труда: согласно последним административным распоряжениям, всякий, кто хотел, мог арендовать сроком на десять лет почти безвозмездно землю, остающуюся под паром. Эта полоса земли, упиравшаяся в потрепанные ветром кусты тамариска, в то первое утро показалась ему бесконечной, непреодолимой и невозмутимо равнодушной.

Когда-то, лет двадцать назад, здесь был виноградник, теперь уже окончательно одичавший. Культяпки пней, почерневшие от всевозможных болезней, еще были живы, но на длинных лозах, извивавшихся, как змеи, среди сорных трав, не было ни одной виноградной кисти. Поле заросло чертополохом, ежевикой, молочаем, диким укропом и еще какой-то травой, жесткой, как свиная щетина, – названия этой травы Осокин не знал.

Через два дня Осокин понял, что прежде чем он кончит возделывать это поле, пройдет много месяцев; от дороги до кустов тамариска было сто восемьдесят три шага, а за два дня продвинулся он всего на три. Казалось, что кусты тамариска не только не приблизились, но даже стали еще дальше, чем были. Слежавшаяся земля была крепка, как будто к ней примешали цемент и долго укатывали. На глубине тридцати – сорока сантиметров кирка ударялась о слоистые камни, тянувшиеся до самого берега, до того места, где начинался неплодородный, нанесенный ветром рыже-серый песок. На севере, около Шассиронского маяка, там, где берег был срезан приливами и прибоями, была видна вся геологическая структура острова – у самой воды на плоских, обнажавшихся в отлив камнях, лежал многометровый слой рыжей глины, на ней – слой белых камней, словно спаянных друг с другом, и, наконец, земля, состоящая из песка, перегноя, гальки.

На этой земле по-настоящему хорошо рос только виноград – для картошки и зерновых было слишком мало влаги и глубины. Виноград же получался превосходный; здесь говорили, что без олеронского винограда настоящий коньяк не приготовишь. Но посадка новых виноградников Осокина не интересовала: это дало бы первый, слабый, урожай только через четыре года. Так долго Осокин не мог ждать.

Вначале он прислушивался к советам крестьян и даже удивлялся, до чего многолюдной стала казавшаяся совсем? заброшенной дорога: каждый прохожий считал своим долгом остановиться и дать совет. Вскоре, однако, Осокин заметил, что советы почти всегда противоречат друг другу и отражают лишь характер самого советчика. Те, кто был покрепче и поприжимистей, советовали обрабатывать мотыгой, разгребая поле на ровные во всю длину, узкие гряды – вроде тех, которые получаются, если высоко окопать картошку. Более ленивые и равнодушные считали, что достаточно будет перевернуть вилами шершавый дерн и что в глубину забираться нечего: все равно камень. Старики, вздыхая, предупреждали, что работать после дождей и в полуденную жару нельзя – земля станет неплодородной. Иной даже брал мотыгу в руки, короткими и крепкими ударами взрыхлял небольшой кусок земли, а потом сокрушенно качал головой и говорил неизменное:

– Тяжелая земля. Но если обработать, урожай даст.

В общем, все сходились на одном: Осокину поля никогда не одолеть – не хватит сил и терпения.

В конце концов Осокин выработал свой собственный способ – быть может, он и не был очень быстрым, но во всяком случае добросовестным, и перевернутая земля действительно становилась «легкой как пух». Сперва выкапывалась канава во всю ширину поля и в глубину до самого пласта камней. Потом с ближайшей полосы земли в эту канаву сбрасывался дерн, травою вниз; киркою выдирались культяпки пней и длинные черные корневища винограда; все большие комья тщательно разрыхлялись обухом мотыги. Руками из земли выбирались корни сорных трав (с особенной тщательностью нужно было выдирать ежевику – ее корни были крепки, как проволока, и уходили в самую глубину, в щели камней); наконец, обработанная полоска прочесывалась граблями.

Шаг за шагом, день за днем, неделя за неделей Осокин побеждал дикую землю. Весь день он работал на поле, а к вечеру шел в сад мадемуазель Валер, куда к нему приходила играть Лиза. Осенью, перед сбором винограда, Осокин сосчитал, что половина пути (девяносто один шаг) пройдена, и кусты тамариска действительно заметно приблизились.

Чаще всего смотреть, как работает Осокин, приходил мсье Аристид, краснобай и старый резонер. Расстегнув бархатную рабочую куртку, называемую по-олеронски «пальто», он долго перематывал красный фланелевый шарф, стягивающий его впалый живот, и в сотый раз рассказывал Осокину историю одичавшего поля. Он вспоминал, что полвека назад весь участок от моря до проселочной дороги, включая заброшенную теперь дачу, носившую поэтическое название «Шепот ветров», включая поле, дальнюю ясеневую рощицу, дюну, заросшую тамариском, – одним словом, все вокруг, что охватывал взгляд, принадлежало его отцу. Говорил, что отец лишил его наследства, потому что он, Аристид, трижды проваливался на конкурсе в агрономический институт. Предсказывал погоду (и всегда неудачно), пускался в ученые рассуждения о химическом составе почвы – видимо, для доказательства того, что он все же чему-то научился. Жаловался на ревматизм и боль в пояснице.

Затем Аристид переходил к политическим рассуждениям, которые, как ни привык к ним Осокин, всякий раз поражали его своей совершенной нелепостью: во всем несчастии Франции были виноваты Комб и Бриан, в 1905 году добившиеся отделения церкви от государства. Это из-за них все люди захотели хорошо жить. Если бы не это, все были бы счастливы…

Возражать было нечего, и Осокин под журчанье старческой речи, равномерно и более или менее точно (еще не выработалась у него настоящая земледельческая хватка) вонзал тяжелую двузубую мотыгу в очередной пласт земли.

Лето сорок первого года было жаркое. Но засухи не было: короткие и яростные грозы разражались над островом, потом в течение двух-трех дней низкий ветер нагонял с океана туман, оседавший густой росою на поля и кусты. Затем жаркое, веселое и злое солнце снова принималось за дело.

С тех пор как Осокин начал обрабатывать землю, он признавал только солнечное время и вместе с другими крестьянами готов был считать, что перевод часовой стрелки – это просто нечестная попытка обмануть природу. «Назови май сентябрем и попробуй собирать виноград», – говаривал он тоном истого олеронца. К полудню, когда короткие тени еле отпечатывались на земле и солнце искоса начинало освещать западный склон крыши «Шепота ветров», Осокин, оставив мотыгу под тамарисками, отправлялся купаться.

Перейдя низкую дюну, он спускался на пляж, к тому месту, где его уже поджидали Лиза и мадам Дюфур. Мадам Дюфур, расставив короткие ноги, сидела в тени огромного черного зонтика. На Олероне такие зонтики назывались «Чемберленами» в честь английского премьер-министра; во время дождя под этот зонтик могло спрятаться целое крестьянское семейство.

Лиза возилась в песке, играла в свои бесконечные таинственные игры. С тех пор как Коля уехал в Париж, а Мария Сергеевна поселилась на другом конце острова, в Сен-Трожане, по-прежнему состоя переводчицей при комендатуре, Лиза особенно привязалась к Осокину, так что даже начала чуждаться подружек по детскому саду. Когда Осокин появлялся на вершине дюны, Лиза бросала игру и, мелькая загорелыми до черноты, тонкими и быстрыми ножками, бежала ему навстречу – веселая, радостная и счастливая. Посадив ее себе на шею, Осокин шел купаться. В отлив он учил ее плавать в большой, довольно глубокой луже, которая от прилива к приливу медленно передвигалась, делаясь то шире и мельче, то уже и глубоководней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю