Текст книги "Дикое поле"
Автор книги: Вадим Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
В темноте он открыл чемодан, достал хлеб и начал жевать сухую корку. Ему очень хотелось пить, но воды не было. Продолжая жевать невкусный хлеб, застревавший в горле, он растянулся на нарах. В камере было душно, отвратительно воняла параша.
Осокин вспомнил сон, приснившийся давно, еще в детстве, и отчетливо оставшийся в памяти: он вылезает в окно чулана, куда его заперли в наказание за какую-то провинность, и видит перед собой узкую проселочную дорогу – с одной стороны бесконечный серый плетень, а с другой – розоватое поле цветущей гречихи. Теплый ветер завивает рыжую пыль, поднятую проезжей телегой. Телеги уже не видно, она исчезла в бесконечности, там, где сходятся две колеи, и только пыльное облако медленно скользит над полями, тая в горячем воздухе. Осокин всегда с удивительной физической яркостью вспоминал, как он протискивается в узкое окошко, как отлетает зацепившаяся за раму пуговица и теплый ветер бьет ему в лицо.
На другой день, рано утром, Осокина выпустили из камеры, позволили умыться около того самого насоса, лязг которого он слышал накануне, и перевели в комнату, выходившую окнами на главную площадь Шато д’Олерона. Здесь он должен был ждать, когда за ним приедут немецкие жандармы.
В комнате кроме низенького капрала-француза, обыскивавшего Осокина накануне, находилась молодая женщина, очень худая, с нерасчесанными желтыми волосами. Из разговоров Осокин скоро понял, что это учительница начальной школы в Сен-Трожане. Женщина находилась в состоянии страшного возбуждения, граничившего с истерикой. Зеленая блузка ее была застегнута через пуговицу, пальто надето на один рукав, другой вывернулся наизнанку. Учительница все время делала попытки надеть пальто как следует, но у нее ничего не выходило. Когда Осокина ввели в комнату, она кричала, ее белые губы выкрикивали слова с такой стремительностью, что было непонятно, как она в этих словах не запутается.
– И вам не стыдно? – кричала она, обращаясь к капралу с бородкой. – Вам не стыдно арестовывать французов по поручению фашистской сволочи? Года не прошло, как немцы хозяйничают во Франции, а вы уже забыли, что вы французы?
– Маршал Петен… – попытался было ответить капрал, но упоминание имени Петена привело учительницу в еще большее раздражение.
– Старая калоша ваш маршал Петен! Старый болван! Вы и сами знаете, что он дурак. Герой Вердена?! Мой отец был убит под Верденом – это он герой, а не ваш старый, выживший из ума болван.
Жандарм чувствовал себя неловко, но не знал, как остановить молодую женщину, и только растерянно морщился.
– Вы знаете, что я не коммунистка. За что меня арестовали? Я вашу дочь пять лет учила грамоте, а вы меня арестовываете!
Учительница снова попыталась надеть пальто в рукава, но опять у нее ничего не вышло, только совсем расстегнулась кофточка, открыв резко очерченные крылья ключиц. Капрал, искоса поглядывая на расстегнутую кофточку, ответил успокоительно:
– Да, ведь не я же вас арестовал, мадемуазель Марэн. Мы исполняем приказание начальства.
– Стыдно! «Приказания начальства»! Это немцы исполняют приказания своего начальства, а вы француз. А если вам прикажут стрелять в мирное население, вы это тоже исполните?
Неизвестно, чем бы кончился этот диалог, если бы к жандармерии не подъехал вчерашний автомобиль с немцами. Осокин помог учительнице надеть пальто в оба рукава. Только в этот момент она заметила его присутствие и спросила вполголоса:
– Вас тоже арестовали?
– Да.
– А кто вы? За что вы арестованы?
– Не знаю. Я живу в Сен-Дени, – ответил Осокин неопределенно, затрудняясь в двух словах объяснить, кто он такой.
Когда их выводили из комнаты, жандарм успел сказать учительнице:
– Мадемуазель Марэн, будьте осторожнее. Не говорите так много, а то вас никогда не выпустят.
Осокина и учительницу посадили в автомобиль и всю дорогу до самого Руайана уже не выпускали из него, так что даже на пароход, направляющийся на континент, они въехали прямо в автомобиле. Учительница понемногу успокоилась и стала рассказывать подробности своего ареста – немецкие жандармы, сидевшие впереди, не обращали на них никакого внимания. Она рассказывала о том, как ее подняли с кровати, как жандарм не пожелал выйти из комнаты, пока она одевалась, как ее мать… Но Осокин не слушал. Он чувствовал, как вчерашний страх вновь начинает охватывать его. Только теперь, при дневном свете, это ощущение было не столь отчетливым и не столь физически отвратительным. Он старался думать о другом и не мог. «Что я буду отвечать на допросе? О чем меня будут спрашивать? Я ничего не знаю».
Сумасшедшие глаза летчика вновь вспомнились Осокину. «Нет, этого не может быть. Но вот три грузовика в Сен-Дени… Три грузовика… Так должен был бы поступить всякий русский, после того как началась война против его страны. Но ведь не я же насыпал сахар в горючее. Если это Фред, то он сделал за меня мою работу, и я, в сущности, буду отвечать за то, чего я не сделал, но что должен был сделать». В этом рассуждении уже была логика, которую Осокин не мог опровергнуть. И страх начал понемногу отпускать его.
В Руайан они доехали очень скоро. Автомобиль пересек город, промчался вдоль набережной, свернул в одну из боковых улиц и остановился на окраине города перед большими запертыми воротами. Над высокой стеной, примыкая к ней вплотную, поднимались ржавые крыши из гофрированного железа. Прямо у ворот стояла полосатая будка часового.
Автомобиль въехал во двор, и двое солдат поспешно закрыли ворота. Осокина и его спутницу повели узким проходом, с одной стороны которого поднимались корпуса деревянных бараков, с другой – высокая каменная стена, оплетенная сверху колючей проволокой. Далеко, в глубине двора, виднелось широкое авиационное поле. В бараках жили немецкие солдаты. Около третьего барака Осокин был передан часовому, стоявшему у входа, а учительницу повели дальше. Часовой, даже не посмотрев на Осокина, лениво, как будто оказывая ему услугу, отворил стеклянную дверь, одна половина которой была забита деревянным щитом, и кивнул головой.
– Входите! – сказал он по-немецки, и голос у него был непрокашлявшийся, ленивый.
Сначала Осокину показалось, что в бараке очень много народу, и только через некоторое время он сообразил, что такое впечатление создавали двухэтажные нары, расположенные в три ряда. Иные из арестованных сидели за узким столом, играя в карты, другие ходили взад и вперед неспешной походкой, которая вырабатывается в первые же дни заключения, кое-кто лежал на нарах, перекидываясь с соседями короткими фразами. На одной из нар спал старик с белой щетиной на давно не бритых щеках, со спутанными, длинными волосами. Он громко храпел, и все его лицо было покрыто крупными каплями пота: в бараке стояла тяжелая духота.
На Осокина никто не обратил внимания. Осмотревшись, он увидел в углу пустую койку, на которой лежал сложенный вдвое грязный матрац. Осокин подошел ближе и спросил француза, сидевшего рядом, можно ли занять свободное место. Француз повернул к нему лицо с толстыми красными щеками, с маленьким вздернутым носом и ответил равнодушно, еле пошевелив закрывавшими рот иссиня-черными усами;
– Да, конечно, только здесь из двери дует.
– Теперь июнь, не страшно, если немного сквозит.
– Вы кто, русский? – спросил француз, и его сонные глазки оживились.
– Вы по моему акценту догадались?
– У меня товарищ был русский. Он так же говорил, как вы. Вас когда арестовали?
– Вчера.
– Что было вчера в газетах?
– Немцы пишут, что в четыре дня они продвинулись больше чем на сто километров в глубину России и уничтожили несколько тысяч самолетов. Только я не верю газетам.
Осокин остановился. «Эк же я неосторожно говорю. Черт его знает, кто он такой». Француз расправил рукою усы и, помолчав, спросил:
– Вы за что арестованы?
– Не знаю. А вы? А все те, кто здесь находится?
– Нам ничего не говорят. Прошло уже три дня как нас арестовали, но допроса еще не было.
Осокин посмотрел внимательно на француза. «Странный человек, – подумал он. – Мы уже несколько минут разговариваем, а он еще не спросил меня, правда ли, что в России всегда стоят двадцатиградусные морозы».
Помолчав, француз добавил:
– Мы все почти из Бурсефрана и Маренн. В Бурсефране перед войной был коммунистический муниципалитет. Вот немцы и думают, что у нас все жители – коммунисты. А вы откуда?
– Из Сен-Дени д’Олерона.
– Вы там Фреда не встречали?
– Да, я его хорошо знаю. Мы вместе работали.
– Он не арестован?
– Нет, он уехал несколько дней назад.
Кивком головы усатый подозвал длинного человека в морской фуражке и сказал, указывая на Осокина:
– Он читал вчера газеты. Немцы пишут, что они продвигаются. Расскажите-ка нам поподробнее.
13
Осокин провел в Руайанском лагере пять дней. Эти пять дней показались ему бесконечными, нудными и жестокими своей бессмысленностью, но впоследствии, когда Осокин о них вспоминай, они представлялись ему одним коротким мгновением, и ему было непонятно, когда он успел перезнакомиться с заключенными (их было человек пятьдесят) и запечатлеть в своей памяти Мартена, Букова, немецких часовых, томление бессонных ночей и сотни разного рода подробностей, неожиданно всплывавших в сознании.
Среди заключенных преобладали рыбаки из Бурсефрана, Маренн и Шапю. Когда-то, лет десять тому назад, они создали нечто вроде устричного кооператива, а в Бурсефране в 1936 году на муниципальных выборах победил коммунистический список. За эту «неблагонадежную» ориентацию им пришлось теперь расплачиваться.
Среди арестованных кроме Осокина было еще двое русских, уже совсем почти офранцузившихся. Один из них, Иван Буков, женившийся на француженке, донской казак, за пятнадцать лет своей жизни в Маренн успел разбогатеть: у него было три устричных парка, несколько домов, большая моторная лодка. Рука у Букова была твердая, хваткая, жену он, бывало, поколачивал, а хозяйство непрестанно умножал. Русский язык Буков забыл, французскому не научился, говорил на невообразимом смешении наречия Шаранты с донским говором, приправленном выражениями, им самим выдуманными, в которых то и дело проскакивали непристойные ругательства – единственное, что он произносил вполне ясно.
Второй из арестованных русских был тенью Букова. Капитала он себе не нажил, француженки-жены не заполучил и вот уже который год состоял обожателем Букова: исполнял любое его поручение, ловил каждое слово и совершенно бескорыстно готов был отдать все свое время соотечественнику, столь высоко поднявшему русское имя среди французов.
Французы Букову завидовали, говорили, что второго такого работника никогда не видали, и терялись в догадках, за что Букова могли арестовать: ни к коммунистам, ни даже к устричному кооперативу он никакого отношения не имел. Буков же относился ко всему достаточно спокойно и без удивления. Его только раздражало, что раз налаженная работа остановилась, – ведь каждый проведенный в заключении день означал потерю солидного количества франков. Раздражало, по-видимому, и вынужденное безделье. Не работать для Букова было то же самое, что не есть, – он хирел, томился и исподтишка шипел на немцев.
Спокойствие Букова передалось Осокину. От соприкосновения с этим человеком все происходившее вокруг теряло свою мистическую сущность, становилось на свои места, и то обстоятельство, что умрешь раньше, чем предполагал, теряло свою трагичность: досадно, конечно, да ничего не поделаешь. Чувство страха у Осокина совсем исчезло – осталось только воспоминание о собственной слабости, воспоминание, от которого ему было невыносимо стыдно.
Все заключенные единодушно удивлялись своему аресту, но Осокину в этом удивлении чудились различные оттенки – то уж слишком громко говорилось о том, что арестованный решительно ни в чем не виноват, то в голосе проскальзывало удивление, которое можно было объяснить и так: как же это они до меня добрались? Сосед Осокина по койке, Мартен, никакого удивления не выказывал, да и вообще говорил о себе неохотно. О Фреде он больше не упоминал.
За узкими окнами, переплетенными колючей проволокой (решеток еще не успели поставить), сияли облака, сияли вершины тополей, сиял нестерпимо знойный воздух. Заключенные изнывали от безделья и неизвестности: до сих пор еще никого не допрашивали. Играли в карты, лениво перекидывались ничего не значащими словами, шепотом передавали друг другу новости с русского фронта, неизвестно какими путями проникавшие в лагерь, читали «Жерминаль» Золя, единственную книгу в бараке, переходившую из рук в руки. По вечерам рассказывали рыбачьи истории, очень напоминавшие Осокину охотничьи байки – кто больше наврет. Обедать и ужинать арестованных водили в немецкую кантину, помещавшуюся в одном из соседних бараков.
Однажды, когда Осокин и Мартен мыли грязные тарелки около ручного насоса перед дверью кантины, Мартен кивнул головой на стоявший около стены фонарный столб и сказал сквозь свои пушистые усы:
– Пожалуй, здесь не слишком трудно влезть на крышу.
Мартен мельком взглянул на Осокина, как будто жалея, что произнес эту фразу вслух. Осокин сделал вид, что ничего не слышал, но с тех пор неотступно начал думать о побеге, а также о том, что, если побег удастся, он потеряет Лизу.
Ночью их выводили в уборную – группами по десять – пятнадцать человек. Уборная помещалась в конце узкого двора, недалеко от кантины. Часовые пересчитывали арестованных при входе и по возвращении, но делали это очень небрежно. Не досчитавшись одного арестованного, часовой, по всей вероятности не поднял бы шума, решив, что попросту ошибся. Перекличку делали тоже не регулярно и тоже кое-как – при смелости и удаче можно было бы ответить за отсутствующего. Оставшись около уборной и подождав, пока часовые с заключенными вернутся в барак, можно было бы, пользуясь темнотой, пересечь двор и по фонарному столбу взобраться на крышу кантины. Дальнейшее представлялось куда более трудным: кантина была пятым от ворот бараком, и пришлось бы перелезть через четыре крыши, чтобы добраться до последней, упиравшейся во внешнюю стену. Правда, бараки примыкали друг к другу, но крыши были железные и, вероятно, очень гулкие. Самая же большая трудность заключалась в том, что на улице, как раз в том месте, где крайний барак примыкал к стене, находилась будка часового. Даже если бы удалось добраться до стены и спуститься на крышу будки, то спрыгнуть с нее незаметно для часового казалось неосуществимым.
На четвертый день ареста, в субботу, Осокин обратил внимание на черную грифельную доску, висевшую на стене кантины между портретами Гитлера и Геринга (портрет Гитлера побольше и повыше, Геринга пониже и поменьше). Такие доски вывешиваются в дешевых ресторанчиках, и на них мелом пишется меню очередного обеда. Приглядевшись, Осокин разобрал, что записывают там не кушанья, а распределение времени солдатской службы. Искоса, стараясь, чтобы не заметили немцы, он расшифровал трудночитаемые готические буквы. Его особенно поразили две строчки – по четвергам и по воскресеньям, от девяти до одиннадцати солдатам предлагался «бордельбезух». Осокину это соединение французско-немецких слов в одно понятие и аккуратность немецкой регламентации показались до того забавными, что он еле удержался от смеха и при первом же удобном случае рассказал Мартену о своем открытии. Мартен отпустил по этому поводу галльскую остроту, а потом, вдруг сделавшись серьезным, заметил:
– Воскресенье и четверг – самые лучшие дни. Половина казармы должна быть навеселе.
Но опять, как и в первый раз, резко замолчал, будто выжидая, продолжит ли Осокин разговор.
– Побег может удаться, – сказал Осокин. – Но для меня это не выход – я тогда потеряю мою приемную дочь.
Мартен молча кивнул головой и заговорил о другом.
На пятый день, в воскресенье, уже после обеда, Букова, Осокина и еще несколько человек вызвали в канцелярию. Первым допрашивали Букова, и он вернулся сияющим – его выпустили. Допросы были короткие, и вскоре очередь дошла до Осокина.
За столиком восседал немец – спокойный, равнодушный, в больших очках с золотой оправой. Военная форма сидела на нем плохо – было видно, что он к ней еще не привык. Рядом извивался канцелярист – очень высокий, очень худой, с прыщавым бледным лицом и удивительно длинными руками, которые никогда не оставались в покое. Канцелярист все время открывал и закрывал папки, хватал ручку, делал вид, что он начинает писать, но, не написав ни одной буквы, снова хватался за палки. За все время допроса он не произнес ни слова, но каждое замечание своего шефа сопровождал странным звуком, как будто у него был заложен нос, а носового платка нет под рукой.
Допрос был простой: немец Осокиным совсем не заинтересовался. Спросил только, почему Осокин не состоял ни в каких эмигрантских военных союзах.
– Мне было семнадцать лет, когда я уехал из России, – ответил Осокин, стараясь говорить по-французски с подчеркнутой легкостью, как будто за годы своей эмигрантской жизни он совсем офранцузился.
– В семнадцать лет наши солдаты уже зарабатывают себе железные кресты, – пробурчал немец себе под нос. Канцелярист, которого это замечание привело в совершенный восторг, трижды потянул носом и захлопнул папку со звуком револьверного выстрела, так что Осокин даже вздрогнул.
Немец задал Осокину еще два или три незначительных вопроса и сказал равнодушно:
– Можете возвращаться в Сен-Дени. Каждую неделю будете регистрироваться в комендатуре.
Когда Осокин вернулся в барак, Букова уже не было. Осокин начал поспешно собирать вещи. Мартен, по обыкновению лежавший на койке, чуть повернул к нему голову и спросил вполголоса:
– Вы можете исполнить поручение?
– Могу.
– Не оборачивайтесь. Слушайте внимательно. Я должен бежать. Я обязательно должен бежать до допроса. Хотите мне помочь?
– Хочу, – ответил Осокин, хотя у него мелькнула мысль, что куда спокойнее было бы не вмешиваться в это дело.
– Когда вас выпустят, вы не сразу, а часа через два пойдите на рю де ла Диг. Сегодня. Там есть маленькая велосипедная мастерская. Спросите Жюстиньена. Скажите, что вы пришли от Ипполита. Сегодня в два тридцать ночи пусть меня ждут с велосипедом слева от ворот. Ровно в два тридцать. Слева – если считать отсюда. Необходимо с другой стороны ворот – справа – поднять шум, чтобы отвлечь внимание часового. Ровно в два тридцать. В два сменяется караул. Вы запомнили?
Не оборачиваясь к Мартену, Осокин пробормотал:
– Рю де ла Диг. Жюстиньен. От Ипполита. В два тридцать. Я передам.
Закрыв чемодан, Осокин обернулся и, громко попрощавшись с Мартеном, подошел к часовому, ждавшему у дверей, и протянул ему пропуск, выданный в канцелярии. Часовой выругал Осокина за то, что тот собирался так долго:
– Если тебе спешить некуда, оставайся. У нас неплохо кормят.
Нехотя он открыл дверь и крикнул другому часовому, стоявшему с внутренней стороны ворот:
– Вот, выпусти еще этого…
Когда закрылась тяжелая калитка, а часовой, внимательно проверив пропуск, посторонился, Осокин вздохнул полной грудью, как полагается вздохнуть выпущенному на свободу узнику. Однако он вдруг с удивлением заметил, что не ощущает никакого счастья «В чем дело? Ведь завтра я увижу Лизу. Я на свободе». Но радости не было.
Он шел по узкой улочке под гору, к порту. Справа за высокой чугунной решеткой были видны лужайка и веранда большой каменной виллы. На веранде, расстегнув мундиры, в театрально небрежных позах сидели немецкие офицеры. Денщик с наголо выбритой головою, почтительно склонясь, выслушивал офицера с тонкими черными усиками.
«Мне страшно выполнить поручение Мартена? Нет пожалуй, не страшно, а неприятно. Но я обещал». Навстречу по тротуару шагали несколько солдат. Осокин хотел сперва посторониться, но потом перешел на другую сторону улицы. «Подальше от этих… зеленых. Вот Фред испортил три грузовика, после того как узнал, что немцы напали на СССР. Впрочем, может быть, это не он… А я ничего не сделал, только обливался потом от страха». Осокину снова стало стыдно малодушия, которое охватило его в первый день ареста. «Если бы меня не арестовали, я никогда не встретился бы с Мартеном. Сами виноваты… что познакомили». Неприятное ощущение, связанное с поручением Мартена, начало понемногу ослабевать. Пожалуй, в этом было что-то стоящее.
Осокин спустился с горы. Низкое солнце освещало только верхние этажи домов, ярко отражаясь в оконных стеклах. Улицы даже в тени были знойными, от стен шел горячий воздух. Город был отмечен той особенной пустынностью, которая всегда поражает в курортных городах в те дни, когда сезон еще не начался. Только выйдя на набережную, Осокин смог расспросить, где находится рю де ла Диг. Оказалось, что улица эта находится совсем на другом конце Руайана – в кварталах, где Осокин не увидел ни богатых отелей, ни особняков, окруженных садами. По дороге он зашел в маленький ресторанчик поужинать. Черная грифельная доска, на которой было написано несложное меню, напомнила Осокину о регламентации, показавшейся ему такой нелепо-забавной. Это окончательно привело его в хорошее настроение.
Сумерки уже совсем сгустились, когда он нашел маленькую велосипедную мастерскую. Темно-красные поцарапанные ставни были закрыты, и дом имел совсем нежилой вид.
«Если здесь никого нет, я не смогу исполнить поручение Мартена», – подумал Осокин, и теперь такая возможность показалась ему досадной. Он постучал в дверь – сперва осторожно, потом громче. Ставни не открывались, все оставалось безмолвным. На улице никого не было. «Никто не сможет меня упрекнуть, что я не исполнил поручения». Но чем больше он думал об этом, тем упорнее стучал. «Уже десять часов, где же я буду ночевать?» Осокин прижался ртом к щелке между ставнями и крикнул:
– Жюстиньен!
«Экое неудобное имя», – подумал он и крикнул еще раз:
– Жюстиньен!
Неожиданно дверь, на которую опирался Осокин; подалась, и он, споткнувшись о порог, ввалился в темную комнату.
– Что вам надо? – спросил его кто-то так близко, что он невольно отпрянул.
– Я ищу Жюстиньена. У меня к нему поручение. Очень важное. От Ипполита.
В ответ из темноты чиркнула спичка и сразу погасла.
– Это ты? Что ты тут делаешь?
Голос был очень знакомый, но Осокин не узнал его. Чиркнула новая спичка, и на этот раз Осокин успел разглядеть своего собеседника.
– Фред!
– Что тебе нужно от Жюстиньена?
– У меня к нему поручение. От Ипполита.
– Тебя освободили или ты удрал?
– Освободили. После того как узнали, что я восемнадцать лет живу во Франции.
Фред, осторожно передвигаясь в темноте, открыл маленькую дверь в глубине комнаты.
Иди сюда, здесь светлее. Жюстиньена нет дома. Ты можешь передать поручение мне.
В задней комнате, выходившей во двор, ставни были открыты. Сквозь полумглу проступали предметы – верстак с зажатым в тисках велосипедным колесом, велосипедные рамы и рули, развешанные по стенам, груда железного лома, сваленного в углу.
– Мартен думает, что сегодня ночью ему удастся бежать… – И Осокин точно, слово в слово, передал поручение. Потом рассказал, как, по его соображениям, этот побег может произойти – выход в уборную, фонарный столб, крыши бараков, будка часового…
– Тут будет самое трудное, – дважды повторил Осокин.
Фред закрыл ставни и зажег маленькую подслеповатую лампочку. От этой лампочки в комнате стало еще темнее.
– Сегодня ночью, в два тридцать? Не знаю, успеем ли мы все приготовить. Впрочем, мы должны успеть.
Осокин почувствовал, что в это «мы» он тоже включен, но это его не удивило. «Наверное, так и должно быть», – подумал он.
– Ты Руайан знаешь? – спросил Фред, помолчав.
– Я был здесь раза два. Но вот ночью…
– Ночью ты, конечно, ничего не узнаешь. Хорошо, ты будешь ждать с велосипедами. Нам нужно три велосипеда. Жюстиньен поднимет шум внизу улицы, под горой.
– А где Жюстиньен?
– Он сейчас придет.
– Куда мы спрячемся, когда Мартен присоединится к нам?
– До рассвета нам нужно добраться до Маренн. Сейчас светает рано. С первым пароходом ты поедешь на Олерон. Свой чемодан можешь оставить здесь – тебе его перешлют. Если Мартена хватятся завтра утром, будет плохо. Когда у вас бывает перекличка?
Осокин ответил, что обыкновенно по утрам переклички не бывает и что его хватятся, наверное, только через День-два.
– Но могут, конечно, хватиться и сразу, – проворчал Фред. – Ничего не поделаешь, Мартену надо бежать во что бы то ни стало: если на допросе узнают, Кто ой, ему несдобровать.
Осокину очень хотелось спросить, кто же такой на самом деле Мартен, но он не решился. Некрасивое лицо Фреда, слабо освещенное ночником, было скрыто в тени, и только белый шрам выступал отчетливо и резко. «Фред вовсе не так безобразен, как я думал. Что мне в нем нравится? То, что он никогда не трусит? Его уверенность в том, что все, что он делает, – безошибочно? Странно, но сегодня я тоже совсем боюсь».
Дверь в глубине мастерской скрипнула, и вошел мальчик лет тринадцати. С Осокиным он поздоровался так, как будто был с ним давно знаком. «Приятно, когда тебя принимают за своего», – подумал Осокин и с нежностью начал рассматривать мальчика.
– Это Жюстиньен, – сказал Фред. Обратившись к мальчику, он повторил поручение Мартена. Жюстиньен слушал внимательно, сдвинув кепку на затылок, насупив брови, наклонив голову, – всем своим видом показывая, что он взрослый и достоин самого трудного поручения. На нем была синяя засаленная куртка механика и старые штаны, явно не по росту, отчего вся фигура казалась сметной и коротконогой. Вдобавок куртка была так мала, что руки обнажались почти до локтей. На запястье Осокин заметил татуировку.
Выслушав, Жюстиньен шмыгнул носом, сплюнул и сказал хрипловатым голосом старого пьяницы:
– Сегодня ночь будет темная. А шум я такой подниму, что чертям станет страшно.
– Не валяй дурака, Жюстиньен. Если ты будешь шуметь слишком сильно – немцы переполошаться, и все пропадет. Надо отвлечь внимание часового, не больше. Понимаешь? Вот если бы завести радио…
– У меня есть маленький граммофон.
– Граммофон – это отлично. Послушай, – сказал вдруг Фред, обращаясь к Осокину, – если хочешь, ты можешь остаться переночевать здесь, а завтра с первым автобусом поедешь в Шапю.
– Нет, я хочу пойти с тобой;– говоря это, Осокин искренне испугался, что побег может устроиться без него. С того момента, как Фред сказал «мы», он чувствовал себя окончательно связанным, как будто дал присягу.
Пока Фред и Жюстиньен возились с велосипедами, Осокин устроился в углу комнаты на низеньком табурете и задремал. Притупившийся слух еле улавливал легкий визг напильника – вжик-вжик, такой легкий и такой приятный, что он напоминал ему треск сверчка за печкой. У Осокина скоро затекла нога, но ему было лень пошевелиться.
Когда Фред его разбудил, Осокин долго не мог сообразить, где находится и чего от него требуют.
– Неужели уже два часа? – Ему очень хотелось спать.
– Половина второго. Пора идти. Пока еще мы доберемся до казарм, – нам ведь придется пробираться в обход: по городу ходят немецкие патрули. На, выпей вина, – прибавил Фред, протягивая Осокину стакан, наполненный черной густой жидкостью.
Они вышли втроем. Осокин вел два велосипеда. Жюстиньен нес граммофон. Ночь была жаркая и темная. Звезд не было – небо затянулось невидимыми облаками. На западе, над океаном, изредка вспыхивали зарницы. Улицы были безмолвны и пустынны. Жюстиньен шел впереди, еле видимый в темноте. Он то и дело сворачивал в боковые улицы, избегая бульваров и площадей. Около набережной, издали, они услышали стук немецких сапог, гулко разносившийся ночью по уснувшему городу, но им не пришлось даже останавливаться патруль проходил стороной. Осокин совсем потерял представление о времени и месте – ему чудилось, что они кружатся, все время возвращаясь к одним и тем же перекресткам и домам, – когда он вдруг заметил, что Жюстиньен исчез, а Фред осторожно крадется вдоль стены.
Светящиеся стрелки на руке Осокина показывали два часа десять минут. Фред остановился на углу неизвестной улицы. Осокин прислонил велосипед к стене дома и заглянул за угол. Поперечная улица уходила под гору, в темноте были едва различимы белые стены домов, черная полоса асфальта и две полосы посветлее – тротуары. Совсем недалеко, шагах в тридцати, чернела прислоненная к белой стене будка часового. На темном небе чуть вырисовывался гребень крыши крайнего барака. Часовой стоял перед будкой – во мраке смутно угадывался его неясный силуэт.
– Только бы патруль не прошел, – шепнул Осокин.
– Тише.
Оба прислушались, но ночь была глуха и беззвучна. Вдалеке, за вершинами тополей, вспыхивали зарницы. «Воробьиная ночь, – подумал Осокин. – Почему ночь с зарницами называется воробьиной? Никаких воробьев и в помине нет. В полях, должно быть, трещат кузнечики». И как только Осокин вспомнил о кузнечиках, он в самом деле услышал треск – еле различимый, приглушенный, похожий на звук напильника в мастерской Жюстиньена. «Это на авиационном поле. Как хорошо», – неожиданно пробормотал он вполголоса и прикусил язык.
Фред вздохнул так громко, что Осокин снова вздрогнул. «Мне все кажется. Вот я слышу биение собственного сердца». Как это бывает в тех случаях, когда надо приглушать каждый звук, Осокину захотелось кашлять. Он с трудом проглотил слюну, удерживаясь и уверяя себя, что кашлять вовсе не хочется. Действительно, щекотанье в горле стало слабее.
Осокин взглянул за угол. Часового не было видно, он, вероятно, ушел за будку. Осокину показалось, что на гребне крыши виднеется черная тень, но сколько он ни вглядывался, точно понять, что это такое, было невозможно. Крыша сливалась с небом, и пятно расплывалось, исчезая. Осокин взглянул на часы: двадцать пять минут третьего. Еще пять минут. Ровно в два с половиной… «А если Мартену не удалось спрятаться в уборной? Если ему не удастся бежать сегодня, нужно ли его ждать завтра? Через два часа начнет светать. Успеем ли мы затемно доехать до Маренн?» Осокин прислушался, но ничего, кроме дыхания Фреда и далекого треска кузнечика, не было слышно. «А что, если граммофон у Жюстиньена испортится?» У Осокина засосало под ложечкой, но это был не страх за себя, а испуг от мысли, что бегство Мартена может не удаться.
Осокин опять взглянул на часы. Минутная стрелка подползла к цифре шесть и даже уже перешагнула через нее.
Снизу, оттуда, где во мраке исчезала улица, раздалось легкое урчанье, и хриплый металлический голос запел по-английски:
– It’s a long way to Tipperary…
Осокин увидел, как часовой высунулся из будки и, вскинув винтовку, сделал несколько шагов вниз по улице. В ту же секунду с гребня стены на крышу будки соскользнула тень и притаилась, не двигаясь.