355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Андреев » Дикое поле » Текст книги (страница 8)
Дикое поле
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:38

Текст книги "Дикое поле"


Автор книги: Вадим Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

«Дядя Па говорит, что я маленькая. Не хочет, чтобы я сама разводила огонь. Прячет спички. Дядя Па очень добрый, но спички прячет. Мама говорила…»

Тут Лизины мысли резко остановились, как будто стукнулись о стенку. Она повернулась. На верхней полке увидела коробку спичек, задвинутую стаканом. Приставила стул, осторожно достала спички, повертела в руках, положила их обратно. Слезла со стула вышла из кухни и вдруг поспешно бросилась назад. Она влезла на стул, достала коробку спичек, осторожно вынула одну, чиркнула, но спичка сломалась, не загоревшись. Достала вторую, высунула язычок от напряжения, чиркнула – на конце спички появился шипящий голубой огонёк. От отвратительного дыма Лиза раскашлялась, но с торжеством увидела, как огонек, разгораясь, из голубого превратился в желтый. Потом старательно задула спичку, сунула ее в холодное отверстие железной печурки и, очень довольная собой, припрыгивая, пошла в столовую.

Неожиданно зазвонили часы, стоявшие на камине, – бронзовая квадрига с белым циферблатом, на котором были нарисованы какие-то совсем особенные цифры – «рим-ски-е», как говорит дядя Па. Звонили они долго – мелким дребезжащим звоном, будто спеша рассказать о чем-то своем, важном и печальном. Лиза подошла к камину, дотянулась до часов, осторожно их погладила:

«Ну не плачьте, не надо. Хотите, я вам Мусю принесу?»

Но пока она ходила за куклой, часы замолкли.

Лиза стала ходить по комнате и укачивать куклу. Пересекая солнечный луч, она каждый раз задерживалась, ощущая на голых ногах теплое дыхание солнца.


 
По дороге ходит песик,
Ходит песик неспроста.
У него холодный носик
И обрубочек хвоста.
 

«Так поет дядя Па. А это я для тебя пою, Муся. Слышишь? Сегодня приедет тетя Маша. Она большая и веселая. Мама говорила, что тетя Маша умеет водить мужчин за нос».

Лиза представила себе, как тетя Маша ведет по улице за нос Глодона, а Глодон сопротивляется и вертит головой, как собака. Это было очень смешно, но совсем не похоже на правду.

Потом Лиза положила куклу на пол и начала прыгать через луч. Сперва с места, а потом отходя в угол, с разбегу, поджимая ноги.

У «Вот так: хо-оп. Ну, еще раз. Раз-два-три – хо-оп». Запыхавшись, она подошла к будильнику, продолжавшему свое однообразное тиканье.

«У-у-у-у, не люблю вас. Вот скоро придет дядя Па, он вас накажет. Почему вы не говорите, что уже четыре часа? У-у-у-у! Когда приезжает тетя Маша, всегда бывает весело. Может быть, она привезет Колю. С Колей хорошо играть в жмурки, ему даже глаза не надо завязывать».

По улице, громыхая, проехал грузовик. Лиза подошла к окну и открыла внутренние ставни. В комнату ворвался горячий солнечный потоп. Улица была совсем пустынна. В листве большого каштана собралась стая воробьев – они отчаянно спорили о чем-то друг с другом, и воздух был полон чириканьем, от которого, казалось, зазвенела даже посуда в буфете со стеклянной дверцей. В глубине улицы, между одноэтажными белыми домами и зелеными верхушками вязов, виднелось, как в узком окне, темно-синее море. Мимо дома, тяжело нажимая на педали, проехал на велосипеде немецкий солдат. Из-под каски по красному усталому лицу его струился пот. За спиной солдата висела короткая винтовка, а на боку, стукая по бедру, болталась противогазная сумка. Проезжая, он повернул голову и посмотрел на раскрытое Лизино окно.

Девочка прикрыла ставни, оставив только узкую щель. В тонком солнечном луче снова закружились пылинки. Лиза подошла к камину, влезла на стул и начала разглядывать себя в старом, пятнистом зеркале. Потом она попыталась увидеть себя сзади, но это оказалось нелегким делом. Увидеть в зеркале затылок ей никак не удавалось. Стул покачнулся, и она чуть не упала.

Из соседнего дома доносилась музыка. Мадам Дюфур, когда принималась за стирку, всегда включала радио. Она говорила, что это помогает ей работать. Лиза прислушалась. Далекие звуки теряли свою резкость и становились легкими, прозрачными.

Приподняв подол платья пальцами, Лиза сделала несколько шагов. Потом еще несколько – на цыпочках. Обошла луч солнца вокруг. Повернулась несколько раз, легко раскачиваясь всем телом. И начала танцевать – легкая, воздушная, почти прозрачная. Иногда она совсем скрывалась в тени – углов, потом вспыхивала вдруг в луче солнца, потом скользила еле уловимой тенью по красным квадратам блестящего кирпичного пола.

Осокин, уже давно следивший за нею сквозь щелку двери, вдруг смутно почувствовал, что ведет себя не совсем деликатно. Он тихонько вышел в сад и через несколько минут неестественно веселым голосом закричал оттуда:

– Лиза, Лиза, ты дома? Вот я вернулся.

Осокин ждал приезда Марии Сергеевны с чувством страха и досады. Ему было неприятно, что наладившаяся жизнь с Лизой будет разрушена, но еще больше боялся он потерять Лизу совсем – ведь юридически у него не было решительно никаких прав на девочку. Хотя Мария Сергеевна, после того как удалось ее найти через объявление в газете, не выражала в своих письмах никакого желания отобрать Лизу, а об отце Девочки довольно туманно написала, что его, вероятно, уже нет в живых, – страх потерять Лизу рос с каждым днем. Этот страх был самым неприятным и тяжелым чувством, которое когда-либо переживал Осокин. Иногда он не спал целыми ночами, с отчетливостью представляя себе, что будет, если Лиза уйдет из его жизни.

По просьбе Марии Сергеевны Осокин выхлопотал для нее в мэрии приглашение на работу – иначе въезд на остров был затруднителен, а для иностранцев и вообще невозможен. В этом приглашении было сказано, что Мария Сергеевна приезжает в качестве переводчицы. Когда в мэрии узнали, что Осокин довольно сносно знает немецкий, его самого хотели пригласить переводчиком, но он отказался. Марии Сергеевне всего больше помогла ее итальянская фамилия – по мужу она была Пизони. Из бумаг, которые Мария Сергеевна прислала Осокину, он узнал, что она урожденная Бутова и в 1926 году кончила лицей в Цюрихе.

Письма Марии Сергеевны были написаны крупным, косым почерком, страницы всегда бывали перепутаны – письмо начиналось на первой, продолжалось на четвертой, перескакивало на третью и кончалось на второй странице. Довольно часто попадались грамматические ошибки, и в каждую фразу вставлялись либо французские, либо немецкие слова.

О Лизе Мария Сергеевна писала мало, по-видимому, совсем ею не интересуясь, но охотно рассказывала о себе, о том, что в Париже она могла бы сделать блестящую карьеру, о своих больших связях, о встречах с высокочиновными немецкими офицерами, о том, что с мужем она разошлась. Всего только один раз она упомянула о Коле: «Мой бедный сын, – писала она с покоробившей Осокина высокопарностью, – мой мальчик, лишенный радости видеть божий свет, est un enfant prodige – это настоящий вундеркинд. Он будет замечательным писателем. Он живет в пансионе для слепых мальчиков, и, если обстоятельства позволят, я его на несколько недель возьму с собою на Олерон – ребенок стосковался по настоящей материнской ласке».

Автобус из Шато д’Олерона приходит поздно, и, поджидая его, Лиза и Осокин пошли гулять на берег моря. После знойного дня наступил теплый и, что очень редко бывает на острове, совсем безветренный вечер. Вдоль рю дю Пор – к молу и обратно, до церковной площади, прохаживались немецкие солдаты. Их ярко начищенные сапоги блестели, и мундиры, несмотря на жару застегнутые на все пуговицы, подчеркивали квадратность плеч. Иногда встречались солдаты босые и голые, в еще мокрых после купанья трусиках, – они приводили в ужас католических старых дев, считавших, что голое тело – источник всех грехов. На острове отдыхали отборные немецкие части, и тела солдат были крепки, мускулисты и загорелы – тем особенным загаром, красно-бронзовым, которым загорают блондины.

Навстречу Осокину и Лизе попались две или три обнявшиеся пары. Особенно поразила Осокина женщина, недавно приехавшая на остров и работавшая у немцев на кухне: она была весьма немолода, сильно накрашена и, вероятно, болела водянкою – из-под короткой, обтягивавшей тяжелый зад белой юбки высовывались огромные ноги, похожие на причальные тумбы. С двух сторон, словно пытаясь ее расплющить, двигались два солдата, казавшиеся рядом с нею совсем поджарыми. Девиц, последовавших примеру мадемуазель Мадо, в Сен-Дени было немного, и солдатам приходилось довольствоваться чем бог послал.

У самого моря народу было мало – на молу вырисовывались на фоне светлой воды черные фигуры купальщиков да неподалеку целая группа солдат учила плавать короткошеюю дочь почтаря. На песке, поджав губы, сидела мать, и было непонятно – то ли она завидует пронзительно визжавшей дочери, то ли просто соблюдает, интерес – как бы не просчитаться и не упустить возможности получить солдатский хлеб и фунт сахара.

Осокин и Лиза прошли дальше, туда, где никого не было. Прилив подступил к невысоким дюнам, превратив широкий пляж в узкую полосу рыжего песка. Осокин лег на спину и закрыл глаза. Море плескалось еле слышно, шуршало песком и иногда вздыхало – широким сонным вздохом. Лиза занялась песком – она могла так играть часами, не беспокоя Осокина, бормоча заглушаемые океаном слова, напевая свои любимые загадочные песенки.

На фоне океана и уходящих вдаль плоских берегов Лиза была такой маленькой, что Осокину становилось страшно – а вдруг она исчезнет, растает, и он ее больше не сможет найти? И почти каждый раз вспоминал, как искал ее на берегу Луары.

«Через несколько дней исполнится год, как я приехал на Олерон. Как изменилась моя жизнь! – Осокин вспомнил Париж, завод, тесную комнату отеля, на секунду увидел перед глазами портрет Лилиан Гиш, приколотый к стене, – но все это казалось таким далеким и нереальным, как будто было прожито не им, Осокиным, а другим человеком, на него даже не похожим. – Сегодня последний день мы живем с Лизой вдвоем. Неужели действительно последний?»

На высоком бледном небе неизвестно откуда родилось розовое круглое облачко. Море, остававшееся до сих пор совсем спокойным, подернулось шершавой рябью, как будто по нему провели теркой, и легкий плеск волн сразу усилился, став тревожным и настойчивым. Низко, почти касаясь воды острыми крыльями, летали белогрудые ласточки. Пролетела большая чайка, чуть вздрагивая напряженными, широко раскрытыми крыльями. Воздух загустел, повеяло холодом. С востока медленно надвигалась, серая мгла, в сумраке уже начали исчезать далекие берега континента, и остров Экс – тот самый островок, с которого отправился в свое последнее плавание Наполеон – превратился в еле заметную полоску.

Пора, Лиза, пойдем. Теперь уж скоро автобус придет. Ты рада, что увидишь тетю Машу? – спросил Осокин, сразу же вспомнив, что уже спрашивал об этом.

И снова тоненьким голоском, неуверенно и задумчиво девочка ответила:

– Да-а, рада.

Автобус останавливался на церковной площади, на которую выходили фасадом и мэрия, и комендатура, и старинная, XII века, романская церковь, – строгий портал ее был в прошлом веке украшен чудовищными по безобразию каменными статуями в шапках, похожих на цилиндры. Этой площади недавно было присвоено новое название – площадь маршала Петена. Переименовали ее потихоньку, боясь, вероятно, демонстраций; старое название замазали кое-как, на нем – тоже кое-как – написали новое. Через несколько недель краска облупилась, и прежнее название – Площадь Республики – смешалось с новым, так что, к большому удовольствию олеронцев, любящих посмеяться, получилось нечто довольно забавное; «Place du marechal publique» – «Площадь публичного маршала».

Автобус, по обыкновению, опоздал и появился на площади, когда уже наступили те особенные июньские; сумерки, которые весь окружающий мир делают призрачным, нежным и таинственным. Мария Сергеевна, ведя за руку десятилетнего мальчика в черной форменной курточке с серебряными пуговицами, вышла одной из последних. Была она меньше ростом, чем Елена Сергеевна, но шире и как-то устойчивее на своих коротких, крепких ногах. Сразу же она засыпала Осокина французскими фразами, грассируя, как иностранцы, не совсем естественно.

– Наконец-то я добралась до вашего острова! Боже мой, как это далеко. И пересадки, – подумайте только, – три пересадки! Вот это мои чемоданы. Да нет же, вон тот, желтый. Как же вы их донесете один?

– Да тут близко.

Осокин ответил по-русски, но Мария Семеновна продолжала свое французское грассирование:

– Я так устала, так устала. Как ты выросла, Лиза! Дай руку Коле. Смотри, веди его осторожно. Я очень рада с вами познакомиться. Какое счастье, что вы взяли девочку. Ведь она сиротка, ее отец… Ну, да я расскажу потом. Какая жара сегодня! Хорошо, что немецкий офицер мне уступил в автобусе место, а то бы я не доехала. Немцы, когда с ними заговоришь по-немецки, сразу делаются очень любезными. Немецкий жандарм в Шато, когда узнал, что я переводчица, предложил подвезти до Сен-Дени в военном автомобиле, но я отказалась – знаете, как-то неловко, я не знаю, как бы посмотрели на это в здешней мэрии…

«Хорошо, что хоть об этом подумала», – произнес про себя Осокин, с трудом удерживая в оцепеневших руках три тяжелых чемодана.

В сумраке он не мог хорошенько рассмотреть Марию Сергеевну, но она ему показалась очень похожей на сестру. «Тот же рот, те же брови, и волосы такие же светлые. Только голос совсем другой». Впрочем, какой голос был у Елены Сергеевны – Осокин не помнил, он только чувствовал, что ожидал услышать другой голос, другие интонации.

За столом, пока они ужинали, Осокин убедился, что не только голосом, но и лицом Мария Сергеевна была мало похожа на сестру. Она, пожалуй, была красивее, черты лица ее были правильнее, но в голубых, очень больших глазах как будто застыл какой-то холод. Этот же холод был и в углах рта, презрительно опущенных книзу, и, главное, в большом, каменном подбородке, который придавал всему лицу выражение жестокости.

«Может быть, она мне не нравится, потому что я боюсь потерять Лизу? Надо быть с нею предупредительней. Все равно Лизу я ей не отдам».

– Я боюсь, что вы соскучитесь здесь, на острове, – сказал он вслух. – На Элероне жизнь для настоящей парижанки не слишком-то веселая.

– Что поделаешь. Теперь не такое время, чтобы выбирать. А в Париже скоро начнется такой голод… Уже и сейчас нелегко.

«Это с вашими-то связями», – хотел сказать Осокин, но промолчал.

– Потом, видите ли, есть; у меня и другие соображения, семейные. Но об этом потом… – Мария Сергеевна выразительно повела глазами на детей. – С первого раза как-то трудно обо всем рассказать. Хотя для меня вы стали теперь вроде как родственником. Я вас знаю по вашим замечательным письмам… («Это новость, – подумал Осокин, оказывается, я пишу замечательные письма…») Осторожнее, Лиза, – вдруг сказала она совсем другим голосом, – ты суп проливаешь. Смотри на Колю – он слепой, а ест аккуратнее.

– Лиза нервничает, – сказал Осокин. – Она всю неделю ждала вашего приезда.

– Да, да, конечно, – опять голос Марии Сергеевны стал ласковым. – Но я так устала. И Коля устал. Скажите, а каков мэр в Сен-Дени?

– Мэр теперь новый. По назначению префекта. Кажется, не слишком плох. Он бывший таможенный чиновник.

– Хорошо, что не простой крестьянин. С крестьянами ужасно трудно иметь дело: никогда не знаешь, чего они хотят. Я уверена, что работа переводчицы мне понравится. Но об этом – завтра, завтра…

12

В тот день, прежде чем идти в сад окапывать помидоры, Осокин решил съездить на карьер, где Фред еще продолжал работать. Дня два тому назад Фред просил Осокина поговорить с мадемуазель Валер о заброшенном сарайчике в соляных болотах, который Фреду вдруг вздумалось нанять. Осокин недоумевал, но поручение исполнил: Валер согласилась сдать сарай на все лето за то, что в один из праздничных дней Фред придет к ней напилить дров. Захватив огромный ключ от дверей сарайчика, Осокин поцеловал Лизу, собиравшуюся к монашкам; чертыхнувшись, накачал насосом спустившую за ночь шину и отправился на карьер, до которого было минут десять езды.

Солнце поднималось в тумане, предвещавшем знойный и безоблачный день. Море, ослепительно серое, далеко ушедшее с ночным отливом, начало приближаться; озаренный косыми лучами, раздвигавшими колеблющуюся пелену тумана, столб Антиохийского маяка казался белым и воздушным.

Подходя пляжем, еще издали Осокин увидел, как Фред воткнул лопату в песок и направился туда, где в выемке огромного плоского камня образовалась лужа морской воды, заброшенной сюда приливом. Когда Осокин подошел, Фред сидел на корточках и макал в воду кисть руки.

– Вот, ободрался! Тоже дурачье – вместо болта заткнули дыру костылем, немудрено изуродоваться! Механики! – и Фред добавил длинное французское ругательство, в котором неожиданно поминался папа римский.

– Я тебе ключ принес… – сказал Осокин и замолчал – он увидел вдруг, что с дюны к ним со всех ног бежит Доминик. Маленький, толстый, в белой рубашке, вылезающей из штанов, он что-то кричал, но слов еще нельзя было разобрать. Уже когда он был совсем близко, Осокин расслышал:

– Готово! Готово! Началась война с Россией. Вильгельм говорит… – Вильгельмом звали очередного начальника работ.

– Да твой Вильгельм, наверно, шутит, – сказал Осокин. Известие показалось ему совершенно невероятным – еще вчера вечером Мария Сергеевна передавала свой разговор с комендантом Сен-Дени: «С Россией войны у нас не может быть. Нам прежде надо уничтожить Англию. У нас с русскими общий враг – Англия». Дальше Мария Сергеевна рассказывала, как она ответила коменданту и как тот был поражен ее знанием международного положения в Европе, но к делу это уже не относилось.

– Да нет, не шутит. – Доминик чувствовал важность принесенного известия и явно гордился этим – как же, первый на карьере узнал о таком событии! – Да ты пойди наверх, Поль, поговори с Вильгельмом. Может быть, он знает какие-нибудь подробности…

Фред, все еще сидевший на корточках около лужи, поспешно распрямился. Его желтые зубы оскалились, шрам стал пепельно-серым, с пальца, медленно набегая, закапала темная кровь, бесследно растворяясь в прозрачной воде.

– Как ты думаешь, это правда? – спросил Осокин, повернувшись к нему. Но Фред продолжал стоять неподвижно, широко расставив короткие ноги.

Не дождавшись ответа, Осокин поднялся на дюну в сопровождении Доминика, весело комментировавшего события:

– Ну, теперь дело пойдет быстро. Через три недели они возьмут Москву.

Вильгельма Осокин нашел около мотора. Тот был с головы до ног испачкан машинным маслом и зол, как истый фельдфебель, – мотор опять отказывался работать.

– Чего тебе? Ну да, наши войска перешли границу. Сегодня фюрер будет говорить. В июле мы возьмем Москву. А ты что тут делаешь? – вдруг накинулся он на Осокина. – Ты зачем сюда пришел? Рабочим мешать? – На потном и грязном лице Вильгельма растерянно и бешено мигали темные круглые глаза. – Все вы, французы, лентяи. Не умеете работать, черт вас подери.

То, что Россия находится в состоянии войны с Германией, никак не доходило до сознания Осокина. Те самые самолеты, которые сбрасывали бомбы на Этамп, на Блуа, на Амбуаз, теперь сбрасывают их на русские города, на русские деревни, на русские дороги, те самые немецкие солдаты, которые столько времени отдыхали здесь, на Олероне, теперь попирают ногами русскую землю. И Вильгельм, только что кричавший на него, быть может, через неделю окажется в России… Нет, решительно это было настолько диким и нелепым, что Осокин никак не мог этому поверить, хотя еще раньше, до войны, он знал – как знали все, – что столкновение между Россией и Германией неизбежно.

Он не верил тому, что произошло, но вместе с тем во всем теле появилось ощущение физической боли. И вдруг как будто сама собою открылась дверь на террасу, и Осокин увидел заокские луга, увидел косые и крепкие, как обструганные доски, золотистые лучи солнца, длинные тени от снопов, ложащиеся на жнивье, и открытую на весь разворот газету, медленно заслоняющую и снопы, и солнечные лучи, и жнивье; а в газете – огромные черные буквы:

ГЕРМАНИЯ ОБЪЯВИЛА ВОЙНУ РОССИИ

День прошел для Осокина в странном полусне: и пляж, и море, и небо – все затянулось серым, мертвенным туманом, погасившим блеск и сияние июньского дня. От Фреда он не смог добиться ни слова, тот замкнулся и казался чужим, даже враждебным. «Неужели он снова считает меня за белого?» – подумал Осокин, но и эта мысль растаяла в тумане, не оставляя следов.

Вечером у Осокина был спор с Марией Сергеевной. Она вернулась из мэрии возбужденная, веселая, и хотя не говорила прямо, что радуется войне, но в ее улыбке, в полусловах, полунамеках, в блеске больших красивых глаз чудилось радостное любопытство – «а вдруг и для меня из этого что-нибудь да выйдет».

Перед тем как уйти в свою комнату, Осокин прервал очередную тираду – в тот день Мария Сергеевна говорила только тирадами – и сказал хмуро, не поднимая глаз:

– Все равно Германия проиграет войну. Как вы понимаете – она должна проиграть.

Мария Сергеевна шутливо хлопнула Осокина Я плечу короткими пухлыми пальцами с отполированными ногтями и, улыбаясь, сказала:

– Охота вам быть таким пессимистом, Павел Николаевич! Кто знает, может быть, теперь мы скоро вернемся на родину.

Осокин хотел ответить, что при помощи немецких штыков возвращаться он не хочет, но фраза показалась ему слишком ходульной, и он промолчал.

Через шесть дней после того, как немцы напали на СССР, Осокина арестовали.

Уже вечерело. Осокин сидел в маленьком саду перед домом, когда открылась низкая калитка и в сад вошли трое – секретарь мэрии Дюнэ и двое немцев. Впереди тяжело ступал зелено-серый верзила с бляхой, значения которой Осокин еще не знал. Секретарь старался стать незаметным – он прятал свою толщину, большие губы, толстый нос, прятал маленькие свои глаза и вдруг исчез – как будто его никогда и не было.

Немцы подошли к Осокину, и один из них, тот, что поменьше, на ломаном французском языке объяснил Осокину, что он должен собраться и немедленно следовать за ними.

Осокин хотел перейти на немецкий язык, но, подумав, спросил, как ему казалось, по-французски – языка смешались, и у него получилась совершенно нелепая фраза:

– Pourquoi moi koriimen mit uns? (Почему я должен идти с вами?)

Верзила начал объяснять по-немецки, что Осокин арестован, но второй, блестя сумасшедшими серыми глазами (Осокину вспомнились глаза летчика, которого он оглушил около Амбуаза), прервал высокого и короткими фразами, по-французски, сказал:

– Не разговаривать. Соберите вещи Одеяло. Еды на два дня. Мы вам даем пятнадцать минут.

Осокин встал, стукнулся коленом о железный садовый столик, но, стараясь не хромать и не подать виду, что ему больно, прошел в столовую. Немцы безмолвно следовали за ним, не отставая ни на шаг. В доме никого не было – Лиза ушла на пляж с Колей и мадам Дюфур, а Мария Сергеевна еще не возвращалась домой. В буфете Осокин нашел с килограмм хлеба, небольшой кусок соленого сала – больше ничего не было. Из стенного шкафа он достал чемодан – тот самый, с которым они приехали на Олерон, на крышке чемодана еще сохранилась глубокая царапина, прочерченная осколком бомбы в Этампе. В сопровождении немцев Осокин поднялся на второй этаж в свою комнату, стащил одеяло с кровати, комкая, сунул его в чемодан. Кровать Лизы, стоявшая рядом с осокинской, была аккуратно застелена, и на подушке сидел поломанный, но все еще любимый негритенок. Потом взял с умывальника мыло, зубную щетку, полотенце, долго искал свое удостоверение личности, затем, тоже долго, разыскивал нетронутую пачку сигарет, припрятанных «на всякий случай» в глубине платяного шкафа, и, найдя все, о чем успел вспомнить, вместе с немцами спустился в сад. За все это время ни Осокин, ни его конвоиры не проронили ни одного слова.

Осокин уже вышел из сада, когда прибежала Мария Сергеевна, предупрежденная, вероятно, Дюнэ. Она начала шуметь, выкрикивала, к счастью, по-немецки так что собравшиеся неподалеку французы не понимали, многозначительные фразы о том, что она лицо официальное, облеченное доверием вермахта, что она немедленно пожалуется коменданту острова, что жандарм мы, по всей вероятности, ошиблись адресом. И наконец, уже по-французски воскликнула: «О времена, о люди!», чем окончательно привела в смущение соседей

Не обращая внимания на крики и шум «официального лица», немцы впихнули Осокина в небольшом крытый автомобиль, сами уселись по обеим сторонам! арестованного, и шофер, – он даже не повернул головы, как будто был вылеплен из серо-зеленой глины, – дал газ. Прежде чем автомобиль свернул с рю дю Пор на «Площадь публичного маршала», Осокин обернулся и в прямоугольнике косого окошка увидел вдалеке, на полдороге от моря, маленькую фигурку Лизы в розовом платье и черную куртку слепого мальчика.

Первые минуты Осокин узнавал знакомые деревья, знакомые дома, знакомые телеги крестьян, промелькнул булочник Бушо с изумленным лицом. Но когда автомобиль вырвался из-под высоких ветвей вязов и с обеих сторон дороги потянулись однообразные прямоугольники виноградников, зеленые квадраты пшеницы и замелькали розово-фиолетовые пятна соляных болот, Осокин вдруг почувствовал, что ему будто отрезали пуповину, и он разом оторвался от той жизни, которой жил целый год. Это ощущение было настолько резким, что у Осокина закружилась голова и к горлу подступила тошнота, с которой он еле справился.

Больше он не смотрел на дорогу, пытаясь прислушаться к тому, о чем говорили между собой немцы. Но фразы, которыми они между собой перекидывались, были совершенно незначительны.

В Шато д’Олерон автомобиль домчался очень быстро, минут в двадцать. «Вот если бы так автобус ходил», – невольно подумал Осокин. Дальнейшее тоже происходило стремительно – он едва успевал подчиняться тому, что от него требовали. Немцы передали его в руки французских жандармов, а сами уехали. Низенький капрал с бородкой и усами, до удивительности напоминавший Наполеона III, быстро и ловко обыскал Осокина, осмотрел его вещи, потом провел в узкий, залитый цементом двор, открыл какую-то незаметную дверь, вытащил оттуда старый заржавленный велосипед, подтолкнул – и Осокин оказался в камере; у него было такое чувство, будто он просто корова, которую хозяин поспешно загнал в стойло.

– Да здесь и спать-то не на чем… – начал было Осокин.

– А ты думал, я к себе на кровать тебя положу? – прикрикнул жандарм, и дверь захлопнулась.

С визгом и грохотом задвинулись железные болты. Осокин очутился в полной темноте. Когда глаза привыкли к мраку, он различил над дверью железную плиту, в которой кое-где были пробуравлены маленькие дырки. Осокин подставил чемодан и заглянул в одну из дырок, но ничего не увидел: вторая плита прикрывала отверстия снаружи. «Да это даже не стойло, а шкаф для провизии», – подумал Осокин, хотя ему в этот момент совсем не хотелось шутить. Ощупью он обнаружил нары, запихнутый в угол соломенный матрац, деревянное, дурно пахнущее ведро, а в углу – пустые бочонки и какие-то глиняные, впрочем тоже пустые, горшки. Похоже было, что камерой пользовались редко и она заменяла жене жандарма кладовую.

Осокин прислушался. Теперь со двора доносились детские веселые крики, женские голоса, лязг насоса, которым накачивали воду, звон посуды. Звуки были так мирны, так обыкновенны! То, что между ним, Осокиным, и этим привычным миром находится железная дверь, закрытая болтами, казалось столь нелепым, что Осокин ощутил, как его медленно и непреодолимо охватывает чувство отчаяния. Прошел час с тех пор, как его арестовали, и в течение этого часа все изменилось. Осокин пытался убедить себя в том, что арест случаен, что завтра все выяснится и его освободят, – ведь вины за ним никакой нет, – но чем больше он себя убеждал, тем больше приходил в отчаяние. Осокин начал метаться по камере, стукался в темноте о пустые бочонки, о деревянные углы нар, о железные скобы двери и, не обращая внимания на боль ушибов, чувствовал только, как противно прилипает к телу взмокшая от пота рубашка, и бормотал вполголоса:

– Может быть, летчик в Амбуазе?.. Преступников ловят. Всегда ловят. Пройдет десять лет, а преступника поймают… А может быть, меня просто спутали?! С каким-нибудь еще Осокиным… Я не виноват. Я ничего не сделал…

Вдруг он вспомнил, что три дня назад в Сен-Дени все население переполошилось из-за того, что одновременно испортились три немецких грузовика, перевозившие гравий, – кто-то в горючее насыпал сахару. Вечером, сильно подвыпив, Доминик кричал у стойки единственного в Сен-Дени кафе:

– Если бы я оставался хозяином карьера, такой бы вещи не случилось! А теперь они сами виноваты…

Накануне этого дня Фред зашел к Осокину попрощаться: он бросил работы на карьере и уезжал с острова. «Как раз накануне… Уж не он ли?»

В темноте Осокин зацепился за парашу и со всего размаха упал на нары. Некоторое время он лежал неподвижно, машинально растирая рукой ушибленное колено.

«Что теперь будет с Лизой? Приехала, конечно, Мария Сергеевна, но ей я не верю. Она и Колю не любит. Ей и Коля-то нужен как вывеска – вот, мол, какая я хорошая и несчастная мать!»

Но даже мысль о Лизе была далекой и неясной. Лиза была там, на свободе, а он здесь, арестованный, брошенный в темноту, превращенный из человека в вещь. Этой вещью может распоряжаться по своему усмотрению каждый жандарм. «Все равно какой жандарм – француз или немец», – с тоской подумал он.

Издали сквозь железо двери по-прежнему доносились детские крики; потом хриплый женский голос протяжно закричал:

– Жан-Клод, иди домой, Жан-Клод!

Жан-Клод не возвращался, и голос снова начал кричать – хрипло и надоедливо:

– Жан-Клод, я тебе уши надеру!

Вдруг Осокин услышал, как завизжали железные болты, и в светлом прямоугольнике наполовину приоткрывшейся двери он увидел девочку лет двенадцати. Она держала в руках пакет, завернутый в газетную бумагу. Увидев Осокина, девочка ахнула и, выронив пакет, поспешно захлопнула дверь. Осокин услышал! как издали яростно закричал мужской голос:

– Куда лезешь, дура! Сколько раз на день повторять вам, что это не чулан, а камера!

Девочка что-то пискливо ответила, но Осокин не расслышал слов. Он подошел к двери и толкнул ее, но дверь по-прежнему была крепко заперта. Круглые звездочки железной плиты под потолком начали темнеть – уже вечерело. Шум на дворе приутих, хриплый! голос перестал звать Жан-Клода, только издали доносилось детское всхлипывание.

«Надрали-таки ему уши», – подумал Осокин. От этой простой мысли страх его начал понемногу исчезать; ему стало стыдно перед самим собою. «Хорошо, что меня Лиза не видела», – подумал он снова, и теперь образ Лизы стал живым и ярким. Он вспомнил убранную кроватку, луч солнца, лежащий на подушке, как раз в том месте, где обычно лежала Лизина голова! Осокин представил себе, как ее сейчас укладывают спать, как мадам Дюфур, с трудом переставляя толстые ноги, ходит по скрипучим доскам пола, как она закрывает ставни. «Если я скоро не вернусь домой, Лиза совсем разучится говорить по-русски…» Осокину стало грустно, и чувство грусти окончательно вытеснило ужас и отчаяние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю