355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Андреев » Дикое поле » Текст книги (страница 6)
Дикое поле
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:38

Текст книги "Дикое поле"


Автор книги: Вадим Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Найти шоссе, ведущее в Лош, оказалось не просто – прошло добрых полчаса, прежде чем Осокину, запутавшемуся, в узких улочках Амбуаза, удалось попасть на залитую асфальтом дорогу, круто поднимавшуюся в гору. Лиза шла рядом – подъем был слишком крут, чтобы ехать на велосипеде.

С двух сторон дороги поднимались каменные стены. В выдолбленных в скалах пещерах, за толстыми дубовыми воротами, по-видимому, хранилось в бочках вино. В воздухе пахло пробкой и сеном. Деревья, росшие на уступах скал, подчеркивали голубизну и недостижимую высоту неба и легкость перистых облаков. Выйдя из ущелья, Осокин посадил Лизу на велосипед и поехал прямой шоссейной дорогой, пересекавшей лиственный лес, где между стволами больших деревьев вырос густой подлесок. Но и на этой дороге то и дело попадались группы беженцев, велосипедисты, повозки и огромные, как сараи, телеги. В глубине одной из поперечных аллей Осокин заметил решетчатые ворота и фасад большого здания, похожего на казарму.

Вскоре он почувствовал, что привязанный сзади чемодан начинает сползать в сторону, и ему пришлось слезть с велосипеда. Он опустил Лизу на землю, начал затягивать ослабевшие ремни. И в этот момент услышал далекий еще гул моторов и почти тотчас же – взрывы новой бомбардировки: немцы атаковали переправы через Луару около Амбуаза.

Скоро взрывы бомб стали отчетливее и ближе. Начала дрожать земля. Неожиданно из-за деревьев донесся нарастающий вой авиационного мотора. «Что это такое? Как будто самолет пошел свечою вверх?» – едва успел подумать Осокин, как в вой мотора ворвался отвратительный треск пулемета, приближавшийся с непостижимой быстротой. Осокин увидел над самыми вершинами деревьев самолет, летевший вдоль шоссе. Он схватил Лизу, бросил ее в канаву и упал на нее сверху, прикрывая своим телом. Почти в ту же секунду коротко засвистели пули, самолет с грохотом пролетел над самой головой Осокина – так низко, Как будто он скользил широко раскинутыми крыльями по самым вершинам деревьев.

В течение нескольких минут Осокин лежал неподвижно. Гул мотора заглох так же быстро, как и возник. Наступила глубокая тишина, птицы замолкли, и, казалось, даже ветви деревьев перестали шелестеть. Осокин поднял голову. Листья, сбитые пулями, еще кружились в воздухе. Дорога была совершенно пустынна, только неподалеку стояла брошенная телега, из-под которой уже вылезал крестьянин без шапки – на солнце ярко светилась его лысая незагоревшая голова. Под телегой были видны еще чьи-то скрючившиеся тела.

«Хорошо, что лошади не понесли», – подумал Осокин, вставая и поднимая Лизу. Все произошло с такой быстротою, что девочка ничего не успела понять и была напугана не столько происшедшим, сколько испугом Осокина. Она посмотрела на опустевшую дорогу и спросила:

– Куда же пропали все люди?

– Сейчас увидишь, появятся.

Действительно, один за другим с обеих сторон дороги, из канав начали высовываться взлохмаченные головы. Мимо Осокина проскочило несколько велосипедистов, появились пешеходы, бежавшие изо всех сил, как будто они надеялись добежать до такого места, где им уже не будут страшны ни бомбардировщики, ни истребители. Ни убитых, ни раненых Осокин не заметил – на этот раз все, кажется, обошлось благополучно.

Через несколько минут пустынная дорога стала снова многолюдной, шумной, бестолковой. Время от времени общий гул покрывали истерические выкрики женщин и ругательства мужчин.

Осокин подтянул ремни чемодана и уже собирался сесть на велосипед, когда из-за кустов появился человек, одетый в синюю форму французских летчиков. Поравнявшись с Осокиным, он резко обернулся и спросил:

– Вы куда едете?

– В Пуатье.

– Откуда?

– Из Парижа.

– Покажите ваши бумаги.

Доставая бумажник, Осокин заметил необыкновенно острые серые глаза, синюю с золотом фуражку и очень белые руки с длинными худыми пальцами, игравшими кобурой револьвера. «Вероятно, он услышал, что я говорю с Лизой по-русски, – подумал Осокин. – Это – летчик, и, может быть, он не знает, что для нас, русских, нужно особое разрешение».

– Вы иностранец? – спросил летчик, возвращая Осокину удостоверение.

– Да, я русский.

– Зачем вы едете в Пуатье?

– Я уехал из Парижа, теперь все уезжают.

Летчик вдруг приблизил лицо к самому лицу Осокина и, блестя сумасшедшими глазами, в которых вспыхивали странные огоньки, сказал ему шепотом:

– Ты немецкий парашютист.

– Да что вы, с ума сошли?! Что же меня, по-вашему, сбросили на парашюте вместе с девочкой и велосипедом?

– Это ничего не значит. Идите за мной.

– Куда?

– Идите за мной. К дежурному офицеру. Там посмотрим. Мало ли что с девочкой.

Осокин хотел посадить Лизу на велосипед, когда летчик его остановил уже совсем другим голосом – ласковым и даже вкрадчивым:

– Оставьте девочку – здесь недалеко.

– Как же она одна останется?

– Ничего, ничего, вы сейчас вернетесь.

Осокин прислонил велосипед к телеграфному столбу и сказал Лизе по-французски:

Останься здесь, не беспокойся. А главное, никуда не уходи. Слышишь?

– Ты скоро вернешься?

– Очень скоро. Главное – не уходи и не беспокойся. – И прибавил шепотом по-русски: – Смотри, не уходи, это очень важно.

Летчик пропустил Осокина вперед и двинулся за ним по узкой тропинке, уводившей в глубину леса. Тропинка шла в сторону от большого здания, похожего на казарму, которое заметил Осокин несколько минут тому назад.

Пройдя шагов тридцать, он чуть заметно повернул голову и заметил, что летчик своими длинными белыми пальцами вынимает револьвер из кобуры.

«Сумасшедший, конечно, сумасшедший», – подумал Осокин и сделал еще несколько шагов, стараясь всем телом услышать и догадаться, что сейчас предпримет летчик. «Вот, наверно, он уж вынул револьвер». Больше ждать было невозможно: напряжение сразу достигло предела, выступил пот на голове, и волосы стали как приклеенные. «Ох, только бы хватило силы», – мелькнула последняя мысль.

Осокин резко отскочил вправо и, развернувшись, изо всех сил нанес летчику удар в живот, ниже пояса. Летчик выронил револьвер и, сложившись вдвое, схватился за живот обеими руками. Ударом левой руки в лицо Осокин выпрямил противника и правой, сухим ударом, ссадив пальцы и чуть было не вывихнув суставы, снизу вверх ударил его в подбородок. Летчик упал навзничь в классической позе нокаута. Осокин поднял револьвер, ударил наотмашь еще два раза лежавшего без сознания летчика и бросился к тому месту, где оставил Лизу. Выбежав на опушку, он бросил револьвер в кусты, посадил девочку на велосипед, с размаху вскочил сам, нажал на педали с такой силой, что чуть было не сорвал цепи, и в десять минут проехал шесть километров, несмотря на то что пришлось взлететь на довольно крутой подъем.

Мысли метались в голове с такой же стремительностью, с какою Осокин вертел педали велосипеда: «Я его не убил. Человека не так-то легко убить… Он сумасшедший. Все сумасшедшие особенно живучи. Вовремя же я обернулся!» Он снова увидел перед глазами белые длинные пальцы, вытягивавшие револьвер из кобуры. «Он, наверно, уже очнулся. Если он не соврал и военный пост близко, скоро за мной погонится автомобиль». Осокин обернулся – дорога позади была запружена сцепившимися телегами. «Это хорошо. Это даст мне еще несколько минут. Теперь все равно решат, что я парашютист. Надо свернуть на боковую дорогу».

Вскоре Осокин увидел перекресток, замедлил ход, чтобы не обращать на себя внимания, и свернул на узкую проселочную дорогу, извивающуюся между полями колосящейся пшеницы и невысокими стеблями молодой кукурузы.

«Какая жалость, что у меня нет карты. Придется ехать вслепую. Главное – оставить Пуатье в стороне.

И быть осторожным при переезде через мосты – на мостах могут быть заставы».

Осокин обернулся. Вдалеке на гребне холма темнели деревья, которыми было обсажено шоссе, ведущее в Лош, и между деревьями на фоне серо-голубого неба четко вырисовывались телеги и повозки беженцев.

«Если я их так хорошо вижу, значит, и им меня видно», – подумал он и в эту секунду заметил, что сзади, то скрываясь на поворотах, то выныривая, быстро приближается одинокий мотоциклист. Резкий треск мотора усиливался с каждым мгновением.

«Это за мной. Почему я выбросил револьвер?»

Осокин соскочил с велосипеда, снял Лизу и уже собирался бежать в поле, когда мотоциклист, не обращая на него никакого внимания, проскочил мимо и, то скрываясь, то вновь выскакивая над колосьями пшеницы, стал стремительно удаляться, пока совсем не пропал вдали, растаяв между пологими складками полей, по которым легкой рябью пробегал северный ветер.

8

Четыре дня Осокин плутал по тропинкам департаментов Биенны и Приморской Шаранты, хоронясь от встречных и стараясь избегать деревень, пока наконец не добрался до маленького поселка Шапю, откуда отходили пароходы на остров Олерон. И Осокин и Лиза приобрели вид настоящих бродяг, но это никого не удивляло: после недели «великого исхода» воскресные костюмы беженцев измялись и потрепались не меньше, чем у них. Люди еще продолжали двигаться, но все медленней и медленней – война была проиграна, перемирие по-видимому, заключено, – впрочем, последнего обстоятельства никто не знал наверняка: слухи менялись каждые полчаса. Пора было возвращаться по домам. Не только война, но и бегство кончалось ничем – «en queue de poisson». Все эти четыре дня и четыре ночи – с 16 по 20 июня – в сознании Осокина слились: сеновалы, стога сена, полуразрушенный дом на берегу глубокой и быстрой реки; медленные июньские сумерки, медленные рассветы, когда терпко пахнет свежим сеном; шоссейные дороги, которые приходилось пересекать, съезжать с них в поля, блуждать по тропинкам и снова возвращаться на то же самое шоссе; тропинки, заводившие его в тупик, откуда приходилось выбираться через какие-то канавы, по колени в воде; лесные чащи, где от птичьего щебета начинала кружиться голова и солнечные лучи зажигали зеленые фонарики в блестящей листве; переливчатый треск кузнечиков, веселый и настойчивый по ночам и усыпительный в полуденном зное; обеды на одиноких фермах, где всегда кормили досыта… Только один раз за все эти четыре дня у Осокина произошло недоразумение с жандармом в Ольнэ, в связи с тем, что 19 июня в департаменте Приморской Шаранты было запрещено дальнейшее передвижение беженцев. Но это недоразумение Осокину удалось уладить без труда: он послушно слез с велосипеда и, мысленно выругав себя за то, что пытался проехать через город, обошел его проселочными дорогами и поехал дальше. И вот теперь, 20 июня, в три часа дня, он добрался до Шапю и сидел с Лизой на террасе кафе, выходившей прямо на набережную.

Еще за несколько часов до того, как появился Атлантический океан, Осокин почувствовал его приближение; изменилась растительность, стали ниже и корявее от постоянных ветров придорожные деревья, суше и острее стебли диких трав, виноградники сменились большими полосами необработанных полей. Но больше всего изменился воздух: пахло солью, йодом, сухим бессмертником, цветущим тамариском, и ветер приобрел особую упругость – как будто широкая и мягкая ладонь толкала в грудь и затрудняла движение.

Океан начинался в двух шагах от террасы кафе, но здесь еще скрывал свою тысячекилометровую ширь: между круглыми причальными тумбами, на зыбкой поверхности запертой молом воды покачивались рыбачьи лодки, а вдали, уже за гребнем короткого мола, можно было разглядеть восьмиугольную башню и квадратные стены давно заброшенного форта. Еще дальше, за зелено-голубым проливом Монмуссон, километрах в четырех, виднелась узкая полоса (Элерона: синий высокий лес и светлое пятно старой цитадели.

Осокин взглянул на Лизу. Она очень загорела за эти дни, и ее косички стали совсем белыми. Девочка седела на высоком плетеном стуле, очень маленькая и хрупкая, и укачивала своего негритенка. Тот давно потерял и вторую серьгу, зеленые штанишки его были подвязаны ленточкой, а на голове образовалась глубокая вмятина.

«Может быть, я летчику вот так же проломил голову? – думал Осокин. – Хорошо еще, что он мне отдал удостоверение. Я не оставил никаких следов. Он не мог запомнить мою фамилию – где французу запомнить русское имя. Это был – ну конечно же не может быть иначе, – это был сумасшедший».

– А где же мама? – спросила вдруг Лиза, глядя на Осокина своими большими и очень внимательными глазами.

– Мама, должно быть, на Олероне. Ее надо будет разыскать – ведь она не знает, что мы приедем сегодня. – Помолчав, Осокин добавил: – Может, она еще не успела приехать на Олерон. Ты знаешь, что теперь поезда совсем не ходят.

Лиза молчала. По ее лицу Осокин не мог догадаться, о чем она думает.

– Скажи, Лиза, а где живет тетя Маша?

– В Париже.

– Ты знаешь, на какой улице?

– Знаю. У нее из окна видна Эльфова башня.

Она так и сказала «Эльфова».

– А как называется улица?

– Не помню. Недалеко от метро.

– От какого метро?

– От такого, от обыкновенного. Под землей.

– Ты любишь тетю Машу?

– Да-а. – Лиза ответила не очень уверенно и добавила: – Я очень люблю Колю.

– Какого Колю?

– Моего брата.

– Да разве у тебя есть брат? Почему ты о нем никогда не рассказывала?

– А ты и не спрашивал. Коля – тетин Машин сын Мой брат. Как же ты этого не понимаешь?

– Ты с ним часто играла, с твоим братом? – Осокин спросил с некоторой враждебностью: ему вдруг стало неприятно, что у Лизы оказался двоюродный брат, которого она любит.

– Редко-редко. Коля учится в школе для слепых мальчиков.

– Разве Коля слепой?

– Ну конечно, слепой. Он ничего не видит. Ни цветов, ни птиц. Он даже меня не видит. Его надо водить за руку, а то он на все натыкается. Тетя Маша не умеет учить слепых мальчиков. Коля говорит – ему хорошо в школе. Один раз он так стукнулся, что у него потекла кровь. Он никогда не плачет. Слепые не могут плакать. Скажи, дядя Павел, ведь правда, слепые не могут плакать?

К молу подошла большая моторная лодка, нагруженная пустыми корзинами из-под устриц. Мальчишка в резиновых сапогах, подклеенных розовыми кусками велосипедных камер, и в синих заплатанных штанах выскочил на мол и, сгибаясь дугою, начал подтягивать лодку.

– Если хотите, вы можете на этой лодке переехать на остров, – сказала Осокину хозяйка кафе. – Пароход придет только через два часа, а может, и совсем не успеет из-за отлива. Девочка очень устала, и она такая худенькая. Это ваша дочь?

– Племянница, – ответил Осокин хмуро.

Ему очень хотелось выдать Лизу за свою дочь, но при девочке он не решался.

Теперь, когда остров Олерон был совсем близко узким проливом, Осокин почувствовал, что боится конца путешествия: до сих пор он думал только о той минуте, которая наступала, все остальное было отодвинуто в неопределенную даль – «Вот когда приеду на Олерон…». Вместо того чтобы устраиваться на одну ночь, надо будет устраиваться надолго, принимать решения, разыскивать родственников Лизы – последнее было ему особенно неприятно. «Не отдам, ни за что не отдам, – шептал он про себя. – А что, если я переночую в Шапю?..» Очень уж хотелось отсрочить конец путешествия. Но, взглянув на Лизу и увидев ее осунувшееся и усталое лицо – такой она была особенно похожа на татарчонка, он поднялся из-за столика и пошел сговариваться с хозяином моторной лодки.

Через полчаса, обогнув низкий мол, лодка вышла в море. С двух сторон вдоль плоских берегов блестели квадраты обнажаемых отливом устричных парков, темнели устои очень длинной дамбы, и совсем близко проплыли серые стены форта. Море было спокойно, и солнечные зайчики играли на камнях стен. Воздух, крепко пахнущий водорослями, стал резче и прохладней. На горизонте рыжий парус встретился с белым и, обнявшись на несколько секунд, расстался с ним, медленно продолжая свой путь.

Никакой грандиозности, которой невольно ждал Осокин при словах «Атлантический океан», в проливе Монмуссон не было. Особенно непонятна и даже немного обидна была веха – обыкновенная ветка вяза, воткнутая в илистое дно. Только вдали, на юго-западе, между синими полосками лесов – Сен-Трожанского на Олероне и Сейдерского на континенте – поблескивала расплавленная пустыня Атлантического океана.

– Лиза, тебе нравится море?

– А море доброе или злое?

– Видишь, сегодня оно совсем доброе.

Неподалеку, легко выбрасывая из воды ярко блестевшие на солнце круглые спины, прошла стайка дельфиннов – они то показывались на темно-синей поверхности моря, то исчезали в глубине. Поравнявшись с моторной лодкой, они свернули в сторону и вскоре пропали, как будто их никогда и не было.

Олерон приближался скачками: сперва была видна только полоса таинственной земли, потом стали появляться черточки пляжей, игрушечные кубики домов, игрушечные люди, светло-серые отвесные стены цитадели и целый рой маленьких рыбачьих лодок, сгрудившихся около входа в порт.

Уже очутившись на набережной Шато д’Олерона, Осокин увидел между синими заплатанными куртками рыбаков и мятыми пиджаками крестьян мундиры двух жандармов. И хотя жандармы ни у кого никаких бумаг не проверяли, их присутствие Осокину не понравилось. Он и раньше, сталкиваясь так или иначе с представителями исполнительной власти, чувствовал себя безотчетно виноватым, а теперь, после случая с летчиком, ему казалось, что все жандармы в мире заняты только одним делом: поисками его, Осокина – немецкого парашютиста, сброшенного вместе с велосипедом и пятилетней девочкой около Амбуаза. Он поспешно сел на велосипед, покрутился по улицам Шато д’Олерона, миновал старые городские ворота – вернее две сторожевые башни, оставшиеся от них, проехал вдоль каменной городской стены, построенной, как и цитадель, еще во времена Вобана (когда Олерон служил защитой теперь уже окончательно занесенному песками порту города Рошфора), и выбрался на большое шоссе, пересекающее весь остров с юга на север.

Послеполуденное, уже не жаркое солнце освещало дорогу, отпечатывая черные тени столетних вязов на сером асфальте. Потянулись поля кукурузы, картофеля, пшеницы и кудрявые прямоугольники низких виноградников. Вдали синели вершины леса, тянувшегося узкой полосой вдоль берега океана. Воздух был совсем особенный. И несмотря на то что моря с дороги не было видно, его присутствие ощущалось во всем: в деревьях, наклоненных океанским ветром с северо-запада на юго-восток, в запахе гниющих водорослей, которыми олеронские крестьяне удобряют поля, в том, что над полями вместо жирных ворон кружились удивительно грациозные чайки, в шуме прибоя, еле доносившегося издалека, – шуме, который вскоре перестаешь различать, но который сопровождает повсюду, как биение сердца, как отзвук большой океанской жизни.

Километры сменялись километрами, деревни – деревнями. Солнце спускалось все ниже, отбрасывая на поля длинные, казавшиеся теперь голубыми на фоне зеленых полей, прозрачные тени деревьев. А Осокин все не мог остановиться. Дорога была пустынна – никаких беженцев, никаких автомобилей, только иногда попадались крестьянские телеги, мирно нагруженные хворостом, сеном или большими бочками, от которых за версту пахло винным погребом.

Уже совсем вечерело, когда Осокин пересек весь остров с юга на север и добрался до Шассиронского маяка – полосатой высокой свечи, торчавшей над каменистым высоким обрывом. Дальше ехать было некуда: с трех сторон узкий мыс был окружен океаном. Кончилась дорога, кончилась земля, путешествие кончилось.

У подножья обрыва, между плоскими камнями, обнаженными далеко ушедшим морем, стояли лужи, похожие на куски разбитого гигантского зеркала. Прилив только что начался, и океан лениво перекидывал длинные и широкие волны через каменные подковы запруд, построенных на плоских прибрежных скалах. Несмотря на то, что море было спокойно и белая пена появлялась на гребне волны только при ударе о берег, грохот прибоя заглушал все звуки – торжественный, гордый, уверенный в своей непобедимой силе.

Красное солнце, как будто приплюснутое тяжестью дымного неба, расплавило линию горизонта и отбрасывало на лилово-бронзовую воду широкую пурпурную полосу, похожую на язык потухающей лавы. На севере желтела полоска земли – остров Ре. Невдалеке от острова возвышался другой маяк, серый и узкий. Вокруг него то и дело возникали длинные белые полосы разбивающихся волн. За маяком, там, где синел материк и где были видны как будто торчавшие из воды подъемные краны военного порта Ла-Паллис, поднимался широкий столб черного дыма, расползавшегося по сине-серому восточному краю неба. Иногда у подножья дымного столба еле заметно вспыхивал желтый глаз Умирающего пожара.

И небо, и далекая земля, и черные кусты тамарисков, окружавшие Шассиронский маяк, и курчавые ряды виноградников, принявшие медно-зеленый оттенок, и даже стебли кукурузы, четко вырисовывавшиеся на фоне лилово-бронзового моря, – все было опалено темным огнем и казалось странным, как будто приснившимся – Дядя Павел, где мы будем спать? – спросила Лиза, и ее тоненький голосок был заглушен ровным и ленивым грохотом прибоя, так что ей пришлось повторить вопрос.

– Мы вернемся в тот город, который недавно проехали. Это близко. Он называется Сен-Дени. Наверно, там можно будет переночевать.

Осокину показалось, что Лиза хотела спросить: «А мама там?» Но она промолчала, видимо предчувствуя ответ и боясь его.

Осокин повернул велосипед, и они медленно поехали назад. Снова потянулись виноградники, придорожные кусты лохматых, как будто растрепанных ветром тамарисков и зеленые прямоугольники полей, засеянных пшеницей и тревожно шуршащим овсом. Поля были маленькие, теснились друг к другу, едва разделенные серыми межами. Слева, на северо-востоке, прямо с дороги виднелось море, с каждой минутой все более и более терявшее бронзовый оттенок, – так угли пожарища медленно подергиваются пеплом, под легкой пеленою которого еще прячется засыпающий огонь. В серо-зеленом небе все шире и тревожней протягивались щупальца черного дыма. По полю рядом с Осокиным бежала длинная уродливая тень – два больших колеса и где-то там совсем на краю поля, призрак двух тел, слившихся в одно – совсем прозрачное, окруженное сиянием, легкое пятно.

«Отчего мне так тяжело? Оттого, что Лиза поняла, что она не увидит мать? Да и поняла ли она? Она ничего не сказала. Знает ли она, что значит слово «никогда»? Нужно ли ей объяснить это слово? Или, может быть, мне тяжело оттого, что я понял, что война проиграна?

В конце концов, если война и проиграна, не все ли мне равно? Я не француз. Я русский. Вдобавок – меня теперь больше не мобилизуют. Я не расстанусь с Лизой.

Я ее никому не отдам. Я должен радоваться. Слышишь, Павел Николаевич, ты должен радоваться». Но радости не было.

Сумерки наступили сразу и даже с какой-то неожиданной резкостью. Сзади начал вспыхивать маяк, его широко расставленные лучи быстро пробегали по полям, приглаживая все неровности земли. От этого постоянного и легкого движения начинала кружиться голова. С того момента как солнце спустилось за горизонт, все приняло однообразно серый оттенок, сгущавшийся с каждой минутой. Вот впереди, на перекрестке, в белом луче появилось, исчезло и вновь появилось чугунное распятие, раскинувшее свои мертвые руки. Когда луч гас, крест четко выступал на фоне желтой полосы еще не потухшего неба. Вверху, над распятием, зажглись первые звезды. Вскоре Осокин увидел дома приближавшейся деревни. Осокин почувствовал, как в нем нарастает огромное, свинцовое чувство упорства и вместе с тем сознание, что он снова вступил в жизнь и уже не сможет «уйти в несуществование» так просто, как сделал это десять лет назад в Париже.

«Не по моей воле я не был призван во французскую армию, не по моей воле я оказался на Олероне. Даже Лизу я спас не по своей воле – в сущности, это получилось случайно. Но я теперь жив, и я должен жить. Даже если все непоправимо, я должен жить».

9

Через несколько дней после приезда Осокина на Олерон остров был занят немцами.

Стояла пасмурная погода, дождь то переставал, то начинался снова, надоедливый и мелкий. С утра по небу ползли низкие тучи, на улицах не просыхали лужи, в которых отражались стены домов и ветви деревьев, казавшиеся совсем черными. Ветер дул с юга, и хотя шел дождь, в воздухе парило. Сначала по совершенно опустевшим улицам городка проехали мотоциклы, треща и завывая моторами, потом велосипедисты в зеленых пятнистых плащах, в которых они напоминали раздавленных гусениц, затем батарея, состоявшая из четырех 75-миллиметровых орудий. Батарею тащили огромные битюги – медленно, спокойно, равнодушно. За батареей прошел, отпечатывая шаг, отряд солдат в таких же пятнистых зеленых плащах, в стальных касках, с лицами, равнодушными, как булыжники. Впереди отряда в сопровождении двух лейтенантов и нескольких фельдфебелей шагал комендант – немолодой коренастый немец, похожий на кинематографического артиста. Церемония занятия городка была выработана заранее – в Сен-Дени числилось всего восемьсот жителей, но все же это был вражеский городок, о взятии которого можно сообщить по радио. Все сошло гладко, ровно, безоговорочно, все было сделано так, чтобы внушить почтение и страх обитателям Сен-Дени.

Улицы были пусты, но из каждой подворотни, из-за каждой ставни за вступлением немцев следили глаза притаившихся жителей. Некоторые женщины плакали, но слез их никто не увидел. Казалось ясным, что сопротивляться поздно и что сейчас уже никто не может поправить того, что случилось, хотя случившееся было похоже на дурной сон.

Орудия немцы поставили в сосновом леске, отряд разместился в здании большой гостиницы около самого пляжа, а комендант занял в центре городка дом с островерхой крышей, с готическими окнами, выходившими на самую большую площадь Сен-Дени, обсаженную столетними вязами. Верхние ветви вязов поднимались над черепичными крышами домов.

Через два часа после прихода немцев по улицам города проехал безносый барабанщик на дребезжащем велосипеде – тот самый, который еще в мирное время оглашал распоряжения местной мэрии и списки потерянных дачниками вещей. Барабанщик останавливался на перекрестках, слезал с велосипеда, громко и бестолково выбивал дробь и заплетающимся голосом, как будто у него во рту не было ни одного зуба, читал новое распоряжение мэра. Постановлением оккупационных властей объявлялся комендантский час и жителям запрещалось выходить из дому после восьми часов вечера и до шести утра. Кроме того, сообщалось, что устанавливается новое время – часы переводятся на два часа вперед. Распоряжение кончалось призывом к спокойствию и заявлением господина коменданта о том, что немцы пришли не в качестве бессердечных завоевателей, а как друзья, готовые помочь французам наладить их внутреннюю жизнь. Барабанщик еще не успел кончить своего объезда, как на колокольню влез немецкий солдат и перевел часовую стрелку. Это оказалось не таким маловажным делом, как можно было предположить: в городе установилось три времени – солнечное, петеновское и немецкое; крестьяне жили, как и прежде, по солнцу; лавочники, школа и сама мэрия – по промежуточному времени, декретированному петеновским правительством, обосновавшимся в Виши и передвинувшим стрелки на час вперед; наконец, все, кто был непосредственно связан с оккупационными войсками, – женщины, работавшие на гарнизонной кухне, рабочие организации Тодта, коммерсанты, поставляющие оккупантам продукты, и девицы, не устоявшие перед завоевателями, – по немецкому времени, которое показывали теперь часы на высокой колокольне. Иногда время превращалось в нечто вроде пароля: по тому, как ответит собеседник на невинный вопрос «который час?», можно было догадаться о его политических симпатиях.

В течение нескольких дней городок оставался тихим, вымершим, и только из-за створок закрытых ставен за передвижением солдат следили внимательные глаза жителей. Немцы вели себя чинно, ходили по немногочисленным улочкам Сен-Дени группами, всегда вооруженные, устраивали парады, пели воинственное «хай-ли, хай-ло» и в три часа дня отправлялись строем на пляж – купаться. У входа в гостиницу каждые два часа сменялись часовые: солдаты в стальных шлемах, в шинелях – наперекор июльской жаре, с противогазами, болтавшимися на боку. Они задирали ноги, топали каблуками, вскидывали и опускали винтовки, выкрикивали непонятные обломки слов и были при всем этом совершенно не похожи на живых людей.

Вскоре после того как немцы заняли остров, то ли для устрашения жителей, то ли для наказания провинившихся в чем-то солдат, комендант с голым черепом устроил учение, если только можно назвать учением те странные действия, которые проделывали солдаты под его командованием.

На площади, между толстыми стволами вязов, были выстроены в полной парадной форме две роты. По команде они вздваивали ряды, расходились в стороны и потом гусиным шагом шли друг на друга. Потом, столкнувшись, они останавливались. Потом опять расходились. Как подкошенные, падали на землю. Вскакивали. Выстраивались в четыре ряда и снова гусиным шагом, не жалея подметок, обходили площадь. Затем по приказу коменданта солдаты надели маски и в масках, маршируя на месте, начали петь. «Хай-ли, хай-ло» превратилось в звериный вой. Остроносые морды с круглыми глазами и длинными зелеными хоботами, привязанными к поясу, издавали странные глухие звуки, – как река по подводным камням, прыгала дикая мелодия. Комендант, тоже в маске с хоботом, старался дирижировать скачущим хором, но последние остатки мелодии вскоре вовсе потонули в хаосе звуков. Помучив своих солдат песней, комендант объявил отдых, но масок снять не разрешил. Люди шатались. Потом опять пели. И те лица, которые увидели олеронцы, наблюдавшие за учением, когда были сняты маски, действительно могли внушить ужас: как будто две роты одновременно получили апоплексический удар и вот-вот, сейчас, упадут и умрут – на этот раз даже без команды.

Прошло несколько дней. Немцы старались держаться корректно, приветливо. В воскресенье на утреннюю мессу пришли человек пять солдат, они помочили пальцы в святой воде, опустившись на одно колено, перекрестились, а потом стояли чинно и скромно. После службы, всё так же скромно, смешавшись с женщинами в черных чепцах и свежевыбритыми мужчинами в праздничных неуклюжих пиджаках, солдаты подошли к кресту. Издали их гладкие розовые затылки и серо-зеленые мундиры были похожи на пятна, которые выжигает едкая кислота на черной материи.

Вечером этого же дня мадемуазель Мадо совершила первый акт публичного сотрудничества с немцами: она прошла по улице, ведущей к молу, под руку с розовым верзилой-фельдфебелем. Мадемуазель Мадо кокетничала, щурила черные подведенные глаза, громко и неестественно хохотала, дергалась всем телом, как будто ее щекотали, щебетала, чаще всего повторяя слово, которое легло вскоре в основу всего так называемого «горизонтального сотрудничества», – «променад». Верзила с застывшей на лице улыбкой молчал, выбивая коваными сапогами искры из мостовой. Сотрудничество, начатое мадемуазель Мадо, вскоре расширилось – появились другие «сотрудницы», каждый вечер ходившие с немцами к молу смотреть на закаты, а потом скрывавшиеся в прибрежных зарослях тамариска. Для этих девиц не существовало комендантского часа. Вскоре, впрочем время, когда жители должны были сидеть по домам, сократилось – было объявлено разрешение передвигаться по улицам до одиннадцати часов вечера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю