355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Записные книжки » Текст книги (страница 14)
Записные книжки
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:08

Текст книги "Записные книжки"


Автор книги: Уильям Моэм


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

1919

Ему передали, что кто-то так отозвался о нем: «Он себе на уме, слова лишнего не проронит». Он сиял: счел это похвалой.

* * *

Она нырнула в море банальностей и мощным брассом опытного пловца, переплывающего Ла-Манш, уверенно направилась к белым скалам тривиальности.

* * *

Супружеская чета.Она обожала его себялюбиво, пламенно, преданно. Их жизнь была борьбой. Он защищал свою душу, она стремилась завладеть ею. Потом у него обнаружили туберкулез. Оба понимали, что теперь победа за ней, отныне ему от нее не спастись. Он покончил жизнь самоубийством.

* * *

Джейми и его жена.Вялые, кроме чтения романов ничем не занимаются. Жизнь ведут исключительно однообразную, зато в воображении переживают романтические приключения. Весь их опыт почерпнут из беллетристики. У них был ребенок, он умер. Джейми надеется, что жена больше не родит. Ребенок нарушал течение их жизни. После похорон оба со вздохом облегчения уселись за новые романы, только что полученные из библиотеки.

* * *

Арнольд.Он позировал тридцать лет кряду, и в конце концов поза стала его второй натурой. Тогда он ею наскучил, однако, заглянув в свое сердце в поисках настоящего «я», ничего не нашел. Кроме позы, там ничего не осталось. Он уехал во Францию в надежде, что его убьют, но в конце войны вернулся целый и невредимый, и тут перед ним распростерлась безграничная пустота.

* * *

Чикаго.Боровов загоняют в загон, они визжат так, словно знают наперед, что их ждет; их подвешивают за заднюю ногу к движущемуся колесу, которое доставляет их прямо к человеку с длинным ножом в заляпанном кровью синем комбинезоне. Это молодой человек с симпатичным лицом. Он притягивает борова к себе и вонзает ему нож в яремную вену; кровь бьет фонтаном, боров издыхает. На его место колесо доставляет другого. Боров следует за боровом с механической регулярностью – так движутся ступеньки эскалатора. Меня поразило, как невозмутимо и спокойно этот юноша с симпатичным лицом колол свиней. Это напоминало страшноватую пародию на танец смерти. Всех их – поэта, государственного мужа, торговца, принца, всех их, каковы бы ни были их идеалы, страсти или упования, всех их, как бы они ни упирались и ни вере-шали, влечет неумолимый рок и никому не дано избежать его.

Боров переходит из рук в руки; первый работник соскребает щетину, оставшуюся после обработки в машине, второй потрошит внутренности, третий отрезает окорока. Работа не прерывается ни на минуту, и я задался вопросом: что случилось бы, если бы кто-то забылся и не выполнил свою задачу. Мое внимание привлек седобородый старик – он отработанным движением заносил огромный топор и обрубал окорока. Во взмахе его топора, таком четком, размеренном и безостановочном, было нечто поразительно загадочное. Мне сказали, что старик выполняет эту работу тридцать лет кряду.

* * *

Уобаш-авеню.Многоэтажные дома, белые, красные, черные, но краска на них уже пооблупилась; с пожарными лестницами, которые кажутся диковинными паразитами на жутковатых, вымахавших чуть ли не под небо растениях. Длинная череда машин вдоль обочин. Приглушенный рев поездов над-земки, быстрые, подрагивающие вереницы битком набитых трамваев, оглашающих улицы грохотом, пронзительный вой клаксонов, резкие, повелительные свистки полицейских, регулирующих движение. Ни одного праздношатающегося. Все спешат. Дворники в белой форме, ремесленники в заношенных коричневых или синих комбинезонах. Мешанина рас – славяне, тевтонцы, ирландцы с улыбками от уха до уха и цветущими лицами, жители Среднего Запада с угрюмыми, постными физиономиями, робеющие так, словно они здесь незваные гости.

X. Б.поехал ненадолго в деревню. В доме по соседству жила тихонькая чопорная старушка; они познакомились – чем дальше, тем больше находил он в ней сходство с женщиной, заподозренной в убийстве, прогремевшем на весь мир полвека назад. Ее судили, признали невиновной, но улики настолько изобличали ее, что, несмотря на оправдательный приговор, общественное мнение посчитало убийцей именно ее. Она поняла, что X. Б. догадался, кто она, укорила его за любопытство, потом сказала: «Вы, вероятно, хотите знать, убийца я или нет. Да, убийца, более того, если бы время вернулось вспять, я бы поступила точно так же».

* * *

Итальянец, спасаясь от голода, приехал в Нью-Йорк и со временем достал работу уличного торговца. Он пылко любил свою жену, которая осталась в Италии. До него дошли слухи, что с ней спит его племянник. Он пришел в бешенство. Денег, чтобы возвратиться в Италию, у него не было, и он написал племяннику, чтобы тот приехал в Нью-Йорк: здесь, мол, можно хорошо заработать. Племянник приехал, и тем же вечером муж убил его. Мужа арестовали. Жену доставили в Америку и, чтобы спасти мужа, на суде она – вопреки истине – показала, что племянник был ее любовником. Мужа приговорили к тюремному заключению, но вскоре освободили досрочно. Жена ждала его. Он знал, что она хранила ему верность, но ее признание он перенес так же тяжело, как если бы она ему изменила. Оно мучило его. Позорило. Он устраивал жене страшные сцены, и в конце концов, в полном отчаянии, сознавая, что иного выхода нет, жена – а она любила его – попросила убить ее. Он вонзил ей нож в сердце. Защитил свою честь.

* * *

Путешествуя по Америке, я часто задавался вопросом, кто эти люди, с которыми я встречаюсь в салон-вагонах поездов или в гостиных отелей, где они сидят в креслах-качалках с плевательницей обок и глазеют в большие зеркальные окна на улицу. Я гадал, какую жизнь они ведут, о чем думают, каков их образ мыслей. В дурно сидящих готовых костюмах, крикливых рубашках и броских галстуках, раздобревшие, бритые, но с проступающей щетиной, в сбитых на затылок шляпах, жующие сигары, они были для меня все равно что китайцы, только еще более непроницаемые. Я не раз пытался вступить с ними в разговор, но не находил общего языка, на котором мог бы вести беседу. Я их робел. Теперь, прочтя «Главную улицу», я чувствую, что лучше узнал их. Мне понятно, кто они, как они ведут себя дома, о чем говорят. Мое знание человеческой природы обогатилось. Синклер Льюис не только точно описал обитателей городка Среднего Запада, он сделал нечто большее, и я так и не решил, произошло это сознательно или случайно. Он отобразил весьма любопытный факт – появление социальных различий, играющих столь важную роль в европейской жизни. Но в то время как в Европе война, по общему мнению, стерла многие классовые различия, здесь они нарождаются, и наблюдать это любопытно. Сюжет «Главной улицы» незамысловат: в ней повествуется о браке леди с мужчиной, которого нельзя назвать джентльменом. Он славный малый, и тем не менее она страдает – у него пошлые привычки, и она вынуждена вращаться среди людей невысокого пошиба. В Англии в таком случае женщина заранее представляет, какая пропасть между разными слоями общества, и вряд ли решится на подобный брак. Друзья скажут: «Голубушка, он милейший парень, никто этого не отрицает, но он не джентльмен, и ты будешь с ним несчастна». Костяк сюжета составляет расслоение, существующее в деревенском обществе: торговец смотрит свысока на фермера, фермер на наемного работника. Классовые различия здесь не менее сильны, чем в английской деревне. Но в английской деревне каждый человек знает свое место, и неравенство не вызывает у него озлобления. Видимо, всякая цивилизация по мере того как она усложняется и окостеневает порождает все более дробное классовое расслоение, и откровенное признание этого факта освобождает умы от многих пут. В обществе, изображенном в «Главной улице», каждый человек на словах допускает, что он ничем не лучше других, но в душе никогда с этим не согласится. Банкир ни за что не пригласит к себе зубного врача, зубной врач не станет якшаться с портновским подмастерьем. Пустые речи – а их произносится так много – о равенстве ведут к близости напоказ, но в итоге те, кто занимает низкое положение, еще более остро ощущают, что никакой внутренней близости нет; вот почему именно в Америке классовая ненависть в конечном итоге скорее всего переродится в жестокую вражду.

1921

Хэддон Чэмберс.Утром мне сообщили, что умер Хэддон Чэмберс и я сказал: «Бедняга, какая жалость», но тут же осознал, что платил дань дурацким условностям. Хэддон Чэмберс, по своим понятиям, преуспел. Жил в свое удовольствие. Но его время ушло, и человеку его склада будущее не сулило ничего хорошего, разве что по бойкости ума он обрел бы новую опору в философии. Он умер вовремя. Если его вообще не забудут, то благодаря не пьесам, а фразе «У случайности – длинные руки». Не исключено, что она умрет лишь вместе с языком. Маленький, сморщенный, франтоватый, он чем-то напоминал сухой лист; и, как и сухой лист, он влетал в злачные заведения, где вечно торчал, болтался там-сям, но нигде подолгу не задерживался, тут же вылетал – и его несло неведомо куда. Казалось, он ни к чему не привязан по-настоящему. Он и приходил, и уходил, не преследуя никакой цели, словно был игрушкой до крайности безразличного случая. На первый взгляд он казался моложавым, но вскоре обнаруживалось, что он стар, да-да, стар: глаза его, когда он давал себе передышку, выражали мертвенную усталость, лишь усилием воли он заставлял их оживать; его лицо отличалось неестественной гладкостью – видимо, его подолгу массировали и питали разными кремами; глядя на Хэддона Чэмберса, можно было подумать, что его давным-давно похоронили, а потом отрыли. Из-за этого он казался гораздо старше своих лет. Он скрывал свой возраст. Молодился с основательностью, которую ни в чем больше не проявлял. У него была слава Дон Жуана, и ею он дорожил куда больше, чем той, которую принесла ему любая из его пьес. Одна из его интрижек привлекла внимание общества, и он до последней возможности купался в лучах этой славы. Он любил делать вид, что переходит от одной интрижки к другой, и, недоговаривая, намекая, обрывая фразы, вскидывая брови, подмигивая, пожимая плечами и всплескивая руками, давал понять, что все еще пользуется успехом у женщин. Но когда он, одетый не по возрасту, уходил из клуба, всем своим видом показывая, что идет на свидание, ты смекал, что он идет обедать в задней комнате одного из ресторанчиков Сохо, где не рискуешь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. Он писал пьесы, а раз так, его, по всей вероятности, следует считать литератором, но трудно сыскать человека, менее интересовавшегося литературой. Не знаю, читал ли он вообще; но о книгах он определенно не разговаривал. Из искусств, если он что и любил, так только музыку. Своим пьесам он особого значения не придавал, однако его бесило, что лучшую его пьесу «Тирания слез» приписывают Оскару Уайльду. Со своей стороны я не представляю, каким образом этот слух мог получить такое широкое распространение, но ведь получил же. Никому из тех, кто понимает, что такое диалог и юмор, ничего подобного не могло прийти в голову. Диалог Оскара Уайльда емок и отточен, юмор тонок и изыскан; диалог в «Тирании слез» – рыхлый, скорее ловкий, чем блестящий, и начисто лишен афористичности, юмор отдает пивной, а не гостиной. Остроумие ее – это остроумие находчивости, а не словесной изощренности. На ней – отпечаток личности и склада ума Хэддона Чэмберса. Он был человек компанейский, и когда я думаю, что бы характерное вспомнить о нем на прощание, передо мной встает такая картина: крохотный щеголь добродушно болтает в баре со случайным знакомым о женщинах, лошадях и ковент-гарденской опере, при этом, однако, постоянно посматривает на дверь так, словно кого-то поджидает.

1922

Романистам прежних времен, воспринимавшим людей только в одном определенном свете, было легче. Как правило, их положительные герои были в высшей степени добродетельными, а негодяи насквозь гнусными. Но возьмем, к примеру, X. Она ведь не просто лгунья, она дня прожить не может, не сочинив очередных злобных, ни на чем не основанных небылиц, и рассказывает их так убедительно, в таких подробностях, что невольно думаешь: а ведь она сама в них верит. У нее железная хватка, она не задумываясь пойдет на любую уловку, лишь бы добиться своего. Стремясь пробиться в общество, она нагло навязывает свое знакомство людям, которые наверняка предпочли бы его избежать. X. страшно честолюбива, но в силу своей ограниченности довольствуется второразрядной добычей: обыкновенно ей достаются секретари влиятельных людей, а не сами великие мира сего. Она мстительна, ревнива и завистлива. Вздорна и неуживчива. Тщеславна, вульгарна и хвастлива. В этой женщине много по-настоящему дурного.

При этом она умна. Обаятельна. Обладает изысканным вкусом. Она великодушна и способна потратить все свои деньги, до последнего гроша, с тою же легкостью, с какой тратит чужие. Хлебосольная хозяйка, она радуется, доставляя удовольствие гостям. Ее глубоко трогает любая любовная история, она не пожалеет сил, пытаясь облегчить бедственное положение людей, до которых ей, в общем-то, нет никакого дела. Если кто заболеет, она будет самой образцовой и преданной сиделкой. Она веселый и приятный собеседник. Ее самый большой дар – способность сочувствовать другим. Она с искренним состраданием выслушает ваши жалобы на превратности судьбы и с непритворным добросердечием постарается их облегчить или поможет нести их бремя. Она проявит подлинный интерес ко всем вашим делам, вместе с вами порадуется вашему успеху и разделит горечь неудачи. Есть в ней, стало быть, и истинная доброта.

Она отвратительна и мила, алчна и щедра, жестока и добра, злобна и великодушна, эгоистична и бескорыстна. Каким же образом может писатель свести эти несовместимые черты в единое гармоничное целое, создавая достоверный образ?

В этой связи поучительно вспомнить «Кузена Понса» Бальзака. Понс – обжора. Чтобы утолить свою низменную страсть к еде, он в обеденный час навязывается к людям, которым его общество явно не по вкусу, и, не в силах обойтись без вкусной еды и хорошего вина, терпит откровенную холодность и неприветливость хозяев, насмешки слуг. Он падает духом, если приходится обедать дома и за собственный счет. Порок этот омерзителен, и наделенный им персонаж вызывает лишь отвращение. Но Бальзак стремится вызвать у читателя сочувствие к Понсу и добивается этого с большой изобретательностью. Во-первых, он рисует тех, за чей счет его герой предается чревоугодию, как людей гнусных и вульгарных; во-вторых, он наделяет своего героя, коллекционера, безупречным вкусом и страстью к прекрасному. Понс готов отказывать себе не только в роскоши, но и в самом необходимом, лишь бы купить картину, предмет обстановки или фарфоровую безделушку. Бальзак вновь и вновь подчеркивает доброту, простодушие Понса, его дружелюбие, и постепенно забываешь его постыдную жадность и ту низкую лесть, которую он расточает, пытаясь возместить съеденное, и даже преисполняешься к нему глубоким сочувствием, с ужасом взирая на его жертвы. Им, вообще-то говоря, приходилось несладко, но Бальзак не наделил их ни единым подкупающим свойством.

* * *

Я знаю миссис А. много лет. Она американка, замужем за дипломатом, который до войны служил в Петербурге. На днях я встретил ее в Париже. Она рассказала мне про приключившийся с нею странный случай, который лишил ее душевного равновесия. Какое-то время тому назад она столкнулась с одной своей русской приятельницей; миссис А. знала ее еще до революции; та была богата, и миссис А. частенько бывала на ее приемах. Теперь же она ужаснулась, увидев, как плохо одета, как жалко выглядит ее давняя знакомая. Миссис А. дала ей десять тысяч франков, чтобы та купила себе приличную одежду, в которой могла бы получить место продавщицы или что-то в том же роде. Когда неделю спустя она опять ее встретила, та была в прежнем стареньком платье, в ветхой шляпке и поношенных туфлях. «Почему же вы не купили себе новой одежды?» – спросила миссис А. Изрядно сконфузившись, ее русская знакомица сказала, что все ее друзья обнищали и ходят в отрепьях, и ей претит мысль, что она одна-единственная будет одета хорошо, а потому она пригласила своих друзей в «Тур д'Аржан» и угостила их роскошным обедом, после чего они еще заходили в разные кабачки, пока не истратили все до последнего франка. Домой вернулись в восемь утра без гроша за душой, усталые, но счастливые. Придя к себе в «Ритц», миссис А. рассказала эту историю мужу, и тот страшно рассердился на нее за выброшенные на ветер деньги. «Подобным типам не поможешь, – заявил он. – Это люди пропащие».

– Разумеется, он прав, – заметила она, завершая свой рассказ. – Я и сама была в ярости, но знаете, в глубине души я отчего-то ею невольно восхищаюсь. – Она покаянно взглянула на меня и вздохнула: – Тут чувствуется такая сила духа, какой у меня нет и не будет никогда.

* * *

Чарли Чаплин.У него приятная внешность. Изящная, восхитительно соразмерная фигура; руки и ноги маленькие, красивой формы. Правильные черты лица, довольно крупный нос, выразительный рот и прекрасные глаза. Густые темные вьющиеся волосы чуть тронуты сединой. Движения на редкость грациозные. Он застенчив. В речи слегка проскальзывает говорок лондонской черни, среди которой прошла его юность. Жизнерадостность бьет из него ключом. Когда он чувствует себя непринужденно, то дурачится с восхитительным самозабвением. Неистощим на выдумки, неизменно бодр и весел, у него незаурядные способности к подражанию: не зная ни слова по-французски или по-испански, он способен очень забавно и точно изобразить речь на любом из этих языков, вызывая безудержный смех окружающих. Он может без подготовки, по наитию, изобразить беседу двух кумушек из трущоб Лам бета, убийственно нелепую и трогательную одновременно. Комичность этих сценок, как и положено, держится на точно подмеченных деталях, а их верность правде жизни, со всеми ее особенностями, придает им трагизм, поскольку в них чувствуется близкое знакомство с нищетой и бездольем. Иной раз Чаплин принимается изображать то артистов мюзик-холла, блиставших лет двадцать назад, то певцов-любителей из пивной на Уолворт-роуд, участвующих в благотворительном концерте в пользу какого-нибудь извозчика. Но что толку перечислять, все равно не передашь того невероятного обаяния, которое присуще любому его движению. Чарли Чаплин способен без особых усилий заставить вас часами валяться от смеха; у него гениальный комический дар. Шутки его незатейливы, добры и непосредственны. И в то же время в них подспудно всегда ощущается глубокая грусть. Он подвержен смене настроений, и даже если вы никогда не слышали, как он шутливо бросает: «Фу ты, какая на меня вчера вечером хандра напала, я аж не знал, куда от нее удрать», и без того в его комиковании чувствуется печаль. Он не производит впечатления счастливого человека. Подозреваю, что его гложет тоска по трущобам. Обрушившиеся на него слава и богатство навязывают ему образ жизни, который его только стесняет. Мне кажется, он с грустью вспоминает свою трудную, но вольную юность, с ее скудостью и горькой нуждою, и жаждет вернуться туда, сознавая, что это невозможно. Улицы южного Лондона кажутся ему средоточием забав, веселья и невероятных приключений. Там для него ключом бьет жизнь, какой никогда не бывает на ухоженных авеню, застроенных нарядными домами, в которых обитают богачи. Легко могу себе представить, что, придя домой, он оглядывается, пытаясь понять, каким ветром занесло его в это чужое жилище. Подозреваю, что единственное место, которое он воспринимает как родной дом, – это квартирка на третьем этаже на задворках Кенсингтон-роуд. Однажды, прогуливаясь по Лос-Анджелесу, мы с ним нечаянно забрели в беднейший район города. Там стояли убогие дома со сдававшимися в наем квартирами, захудалые дешевые лавки торговали товарами, которые ежедневно покупает беднота. Чаплин просиял и, оживившись, воскликнул: «Слушай, вот она, настоящая-то жизнь, верно? А все остальное только так, для форсу!»

* * *

Саравак.На горизонте цепочкой выстроились маленькие белые облачка, других на небосклоне не было; в них чудилась какая-то странная веселость. Они походили на одетых в белые пачки балерин, резвых и жизнерадостных, которые, выстроившись вереницей в глубине сцены, ждут, когда поднимут занавес.

* * *

Небо было серое, на сером фоне чернели причудливые громады туч, а стоявшее в зените солнце, пробивая серую пелену, серебрило их края.

* * *

Закат.Дождь вдруг прекратился, и тяжелые тучи, беспорядочно сгрудившиеся над горой, внезапно двинулись на солнце с неистовством Титана, напавшего на божественного Аполлона, и солнце, даже в поражении не растерявшее величия, преобразило черные полчища своим блеском. Тучи замерли на миг, будто пораженные тем великолепием, которым их в предсмертных судорогах наделило божество, – и тут же настала ночь.

* * *

Река, широкая, желтая и мутная. Вдоль прибрежного песка растут казуарины, под легким ветерком их кружевная листва издает шелест, напоминающий звук человеческой речи. Туземцы зовут их говорящими деревьями; по местному поверью, если стать под ними в полночь, можно услышать голоса незнакомых людей, которые поведают вам тайны земли.

* * *

Зеленый холм.Джунгли взобрались на самую его вершину. Какое-то буйство растительности; от этой роскоши захватывало дух и становилось не по себе. Настоящая симфония в зеленых тонах, будто композитор, пользуясь цветом вместо звука, пытался варварскими средствами выразить нечто необычайно изысканное. Оттенки зеленого всевозможные, от светлого аквамарина до насыщенного нефрита. Изумрудно-зеленый звучал звонкой трубой, а бледно-шалфейный – трепетной флейтой.

* * *

Под замершим в зените полуденным солнцем мертвенно бледнела желтая река. Туземец греб против течения в верткой л од очке-долбленке, настолько крошечной, что она едва виднелась над поверхностью воды. По берегам реки там и сям стояли на сваях хижины малайцев.

* * *

Ближе к вечеру над рекой, очень низко, пролетела стая белых цапель и исчезла вдали. Это было похоже на мелодичный и звонкий, как родник, аккорд чистых нот – божественное арпеджио, которое невидимая рука извлекла из невидимой арфы.

С.Восемнадцатилетний юноша, только-только приехавший сюда. Весьма хорош собою: синие глаза и кудрявые каштановые волосы, густой гривой падающие на плечи. Пытается отрастить усы. Улыбка прелестная. Он бесхитростен и наивен. В нем сочетаются энтузиазм молодости и повадки кавалерийского офицера.

* * *

Мангровая топь.Берега и устье реки заросли мангровыми деревьями и нипой. Нипа – это карликовая пальма с длинными листьями, напоминающая те пальмы, которые на старинных картинах несли верующие в Вербное воскресенье. Растет она у кромки воды, осушая почву, и когда земля становится чистой и плодородной, нипа погибает, на ее место приходят джунгли. Первопроходцы нипы торят путь для торговцев и для идущей следом разношерстной толпы.

Река Саравак.Устье очень широкое. Вдоль берега на мелководье растут мангровые деревья и нипа, за ними зеленеют густые джунгли, а вдали, на фоне синего неба, темнеют неровные зубчатые очертания горы. От этого пейзажа веет не унынием, не замкнутостью, но простором и волей. Зелень сверкает под солнцем, небосвод безмятежен и радостен. Чувствуешь, что попал в дружелюбную благодатную страну.

* * *

Голубое небо, не поблекшее в долгой знойной истоме и не ярко-синее, как небеса Италии, но цвета берлинской лазури с молоком; подобно маленьким парусникам в море, по нему неспешно скользят, сверкая на солнце, белые облачка.

* * *

Комната.На некрашеных деревянных стенах висели фотогравюры с картин Королевской академии, даякские щиты, большие малайские ножи и огромные соломенные шляпы с яркими симметричными украшениями. Плетеные шезлонги. Медные изделия из Брунея. Орхидеи в вазе. Стол был покрыт несвежей даякской скатертью. На грубо сколоченной этажерке стояли дешевые издания романов и старинные описания путешествий в потрепанных кожаных переплетах. В углу полка, уставленная бутылками. На полу ротанговые циновки.

Комната выходила на веранду. До воды было всего несколько футов, и с базара на другом берегу реки доносились удары гонга по случаю какого-то китайского праздника.

* * *

Чик-чак.Это маленькая коричневая ящерка, издающая звуки, за которые и получила свое название. Трудно поверить, что столь громкий звук исходит из такого крохотного горлышка. Он часто слышен по ночам, этот прорезающий тишину клич, странным образом похожий на человеческий; в нем есть что-то насмешливое. Можно подумать, ящерка потешается над белыми людьми, которые приезжают и уезжают, а здесь все как всегда.

* * *

Ранним утром краски вокруг ярки и нежны, но к полудню вянут и блекнут, превращаясь в разные оттенки зноя. Это напоминает китайскую мелодию в минорном ключе, действующую на нервы своей монотонностью. Ухо ждет музыкального разрешения темы, но оно так и не наступает.

* * *

Заключенных используют на общественных работах; их ставят, под надзором сикха, на прокладку и ремонт дорог, но они не перетруждаются, и даже те, кто за предыдущий побег закован в цепи, не испытывают, по всей видимости, особых неудобств.

* * *

Джунгли.Не видно и намека на тропинку, земля усыпана толстым слоем гниющей листвы. Деревья стоят стеной, одни в гигантских листьях, у других легкая пушистая крона – это акации, кокосовые пальмы и пальмы арека с длинными прямыми белыми стволами, рядом бамбук и саговые пальмы, похожие на гигантские букеты страусовых перьев. Там и сям, ничем не прикрытий, белеет остов погибшего дерева; на фоне густой зелени его белизна ошеломляет. Кое-где, соперничая друг с другом за владычество в джунглях, возносят над остальной растительностью свои пышные густые кроны деревья-великаны.

Там же растут и паразиты: из развилки ствола торчат большие пучки листьев, вьющиеся растения убирают дерево цветущими плетьми, как подвенечной фатою; порой, сплетя вокруг ствола великолепную кольчугу, они перебрасывают усыпанные цветами ветви с одного сучка на другой.

Поутру вид этой зелени бодрит и радует. В здешних буйных диких зарослях нет ничего мрачного, гнетущего, напротив, это зрелище почему-то возбуждает. В нем чудится дерзкое самозабвение менады, беснующейся в свите бога.

Идем вверх по реке. Высоко над головой пролетает пара голубей, да зимородок стрелой проносится над водой – мгновенный проблеск ярких красок, оживший драгоценный камешек, сверкающий, как китайская фарфоровая безделушка. На дереве, свесив хвосты, сидят рядышком две обезьянки; еще одна прыгает с ветки на ветку. Без умолку, с какой-то яростью стрекочут цикады. Своей непрерывностью и монотонностью стрекот этот напоминает журчание бурного ручья по каменистому руслу. Затем треск цикад заглушает звонкая птичья трель, напоминающая песнь английского черного дрозда.

Ночью квакают, квакают, квакают лягушки, поднимая страшный гам; время от времени в лягушачий хор врезается короткая, из нескольких нот, песенка какой-то ночной птицы. От светляков кусты становятся похожими на рождественскую елку, украшенную крошечными свечками. Они мягко мерцают во тьме: это сияние умиротворенной души.

Река сужается, здесь пейзаж напоминает зеленые верховья Темзы.

* * *

Птица– вестница лихорадки. Высвистывает три ноты, до аккорда не хватает только четвертой, и ухо ждет ее исступленно.

* * *

Бор– приливный вал в устье реки. Мы заметили его издали – две или три высокие волны, шедшие одна за другой, но не казавшиеся очень уж опасными. С ревом, похожим на рев бушующего моря, они катили все быстрее и ближе, и я увидел, что волны эти гораздо больше, чем казалось поначалу. Вид их мне не понравился, и я потуже затянул пояс, чтобы не соскользнули брюки, если придется спасаться вплавь. И тут приливный вал настиг нас. Это была водяная громада высотою в восемь, десять, а то и двенадцать футов; стало совершенно ясно, что никакой корабль не выдержит ее натиска. Вот на палубу обрушилась первая волна, до нитки вымочив всех и наполовину затопив наше суденышко, следом нас накрыло второй волной. Закричали матросы; команду составляли одетые в арестантские робы заключенные из тюрьмы, находившейся в глубинных районах страны. Судно не слушалось руля; его несло на гребне вала бортом к волнам. Налетела очередная волна, и наш кораблик начал тонуть. Джеральд, Р. и я поспешно выбрались из-под тента, но палуба вдруг ушла из-под ног, и мы очутились в воде. Вокруг бушевала и ревела река. Я решил было плыть к берегу, но Р. крикнул нам с Джеральдом, чтобы мы ухватились за обшивку. Вцепившись во что попало, мы продержались минуты две-три. Я надеялся, что, когда приливный вал пройдет выше по течению, волнение уляжется и река вскоре снова успокоится. Но я забыл, что бор тащит нас с собою. Волны продолжали захлестывать. Мы висели, уцепившись за планшир и за крепления ротанговых циновок под палубным тентом. Тут мощный вал подхватил судно, оно, перевернувшись, накрыло нас, и мы разжали руки. Ухватиться было не за что, разве только за илистое речное дно, и когда поблизости всплыл киль, мы из последних сил рванулись к нему. Кораблик по-прежнему крутило колесом. Мы с облегчением вновь уцепились было за планшир, но судно опять перевернулось, утащив нас под воду, и все началось сначала.

Не знаю, сколько это продолжалось. Наше несчастье, как мне казалось, было в том, что все висели с одной и той же стороны судна. Я попытался убедить нескольких матросов перейти к другому борту – если часть останется с одного борта, а остальные переберутся к противоположному, думал я, нам удастся удержать лодку днищем вниз, и тогда всем станет легче, но я не мог им это втолковать. Волны перекатывали через наши головы, и всякий раз, когда планшир выскальзывал из рук, меня швыряло вглубь. Цепляясь за киль, я выныривал снова.

Вдруг я почувствовал, что с трудом перевожу дух и силы оставляют меня. Я понял, что долго мне не продержаться. Самое лучшее, решил я, это попытаться доплыть до берега, но Джеральд уговорил меня потерпеть еще. А ведь до берега, казалось, было не более сорока или пятидесяти ярдов. Нас все еще носило в бурлящих, бушующих волнах. Судно беспрерывно переворачивалось, и мы, как белки в клетке, кувыркались вокруг него. Я наглотался воды. Все, мне конец, понял я. Джеральд держался рядом и раза два или три приходил на выручку. Но и он мало что мог сделать, ведь когда лодка накрывала нас, все мы были равно в отчаянном положении. Потом, уж не знаю почему, минуты на три-четыре судно стало килем вниз, и, уцепившись за него, мы смогли немного передохнуть. Я решил, что опасность миновала. Какое счастье было наконец отдышаться! Но внезапно судно опять перевернулось, и все началось сначала. Недолгий отдых помог мне, я какое-то время продолжал бороться за жизнь. Затем снова задохнулся и страшно ослабел. Обессиленный, я не был уверен, что у меня теперь хватит пороху доплыть до берега. К этому времени Джеральд был измочален не меньше моего. Я сказал ему, что для меня единственный шанс спастись – это попытаться добраться до суши. Наверное, мы тогда оказались на более глубоком месте, потому что волны здесь были не такие бурные. По другую руку от Джеральда бултыхались два матроса, они каким-то образом поняли, что мы совсем выдохлись, и знаками показали нам, что теперь можно рискнуть добраться до берега. Я совсем выбился из сил. Матросы подхватили плывший мимо тонкий матрасик, один из тех, на которых мы лежали на палубе, и скатали его в некое подобие спасательного пояса. Ожидать от него большого толку не приходилось, тем не менее я одной рукой вцепился в него, а другой стал изо всех сил грести к берегу. Те двое плыли вместе со мною и Джеральдом, один – с моей стороны. Не знаю, как нам удалось доплыть. Но вдруг Джеральд крикнул, что у него под ногами дно. Я опустил ноги, но ничего не нащупал. Проплыв еще несколько ярдов, я попытался снова дотянуться ногами до дна, и мои ступни погрузились в густую тину. Я с ликованием чувствовал кожей эту мерзкую слякоть. Побарахтавшись еще немного, я выполз на берег, где мы по колено увязли в черной жиже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю