Текст книги "Ужасы войны (ЛП)"
Автор книги: Тим Каррэн
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Все как обычно. Был душ и холодная "Kола", кондиционированные контейнеры и бесконечный поток чуши. В столовке подавали чизбургеры и картошку. Горячая еда. Это поднимет дух. Вот только когда они выстроились в очередь, парни начали блевать кровью. Гамбургеры кишели червями. Никто не знал, как и почему.
Эта внезапная рвота стала безумным катализатором.
Той ночью трое из разведки попали под дружественный огонь. Двое других покончили с собой на базе. Постоянный, необъяснимый запах смерти дул горячим и газообразным с одного конца базы на другой.
И все это время лейтенант жаловался, что его комната полна мух. Что они следуют за ним облаками, кусают и щипают. Взвод думал, что он шутит, как иногда делал, но потом они увидели язвы и услышали жужжание.
Перед рассветом лейтенант исчез.
Конечно, пошли слухи. Хаджи его забрали. Он спятил и дезертировал к муджам. Застрелился на базе, и останки еще не нашли. Чувак не верил ни во что из этого. Он был одним из последних, кто его видел, и лейтенант все время склонял голову к пустыне, словно слышал там что-то, чего не слышал никто другой.
Чувак выталкивает это из головы. Все молчат долгое время. Никто не смотрит на рассыпающиеся останки Мерфа. Никто не решается.
Рядом с Чуваком Говнюк говорит:
– Чертовы мухи. Они повсюду. Продолжают меня кусать.
– Успокойся. Они все мертвые, – напоминает Чувак, чувствуя себя неуютно.
Хватит, – говорит он себе. – Перестань соединять точки.
Говнюк держит горсть мертвых мух. Он бросает их в воздух, как пепел.
– Чувствую их. Чувствую, как они кусают... чертовы гады кусаются... – oн хихикает. – Но я их не вижу. Даже не вижу... только чувствую.
Бешеная Восьмерка смотрит на них:
– У лейтенанта тоже были проблемы с мухами. Добро пожаловать в царство тьмы, где правит злой Повелитель Мух.
– Опять начинается, – говорит Простак.
Буря возвращается, воя и стеная. Они видят ее через приборы ночного видения: гигантское вращающееся облако пыли и обломков. Земля под ногами дрожит. Песок у их ног вздымается, словно взбитый венчиком.
Говнюк начинает издавать странные звуки в горле, будто хочет закричать, но воздуха нет. Он задыхается. Кашляет. Хрипит. Поднимает М4 и выпускает две очереди по три выстрела в тени. Там ничего нет. Пшеница хватает его. Говнюк вырывается, обезумевший и дикий.
– Какого хрена ты делаешь? – кричит Пшеница. – Ложись!
Говнюк отталкивает его. Он маленький, но вдруг становится мощным, полным яда и ужаса.
– Там! Там! Там! – кричит он.
– Это просто буря, чувак! Пригни голову! – орет Простак.
Но Говнюк бежит к ней, становясь тенью. Мухи пришли. Черный, жужжащий торнадо из миллионов насекомых, сгущающийся, плотный, как живая темная мгла, поглощает Говнюка в вихре. Гудение оглушительное, режет уши, как тысяча циркулярных пил на полной мощности.
– ТАМ! – ревет он. – Я ВИЖУ ЭТО! ОНО ИДEТ ИЗ БУРИ! О, ГОСПОДИ...
Его голос эхом разносится вокруг, как призрачный вопль в доме с привидениями. Другие пытаются его удержать, но он в истерике, размахивает М4, как дубинкой. К тому моменту остальные отступают в страхе, в смятении. Мухи покрывают их кусающим, колющим, пронзающим облаком. Они катаются по грязи, крича, теряя рассудок в этом вихре паразитов. Но Пшеница все еще на ногах и бросается вперед, делает отчаянную попытку схватить Говнюка... но тот издает пронзительный крик и взлетает на шесть футов в воздух. Это невозможно. Но он взлетает и зависает, зернистая тень в летящем песке. Он болтается над ними, словно повешенный на виселице, пойманный в водоворот пыли и гудящих, голодных мух.
Остальные кричат, мечутся, но не Пшеница. Его не смущает это безумие. Для такого, как он, все черно-белое. Он тянется к Говнюку в буре, но тот танцует в воздухе, как Питер Пэн, пронзительный, почти ультразвуковой крик вырывается из него.
Затем раздается громкий, влажный хруст, и он буквально взрывается... как водяной шар, полный мяса и крови, сжатый до разрыва. Все, что в нем было, вырывается с силой струи из пожарного шланга, сбивая Пшеницу с ног и забрызгивая остальных кровью и осколками костей.
Пшеница, вытирая кровь с лица, кричит:
– Отступаем! Отступаем, черт возьми!
Его голос перекрывает хныканье, плач и крики товарищей.
И затем Говнюк исчезает, как Мерф, оставив за собой отвратительный беспорядок как доказательство своего ухода. Буря стихает, и ночь становится тихой, кроме звуков людей. Они молятся, рыдают, ругаются, счищают с себя мух и обломки хоботков с лиц и рук. Реальность вывернута наизнанку, ее зловонные внутренности выставлены напоказ.
* * *
Тишина не просто тревожная, она пугающе зловещая. Мир замер. Он затаил дыхание и ждет, что будет дальше. Луна высоко в затуманенном небе – как картонный вырез. Тени застыли, ночь остановилась. Есть только этот ледяной, напряженный момент чистого ужаса. Он длится и длится.
Никто во взводе не говорит.
Они боятся даже пошевелиться.
В этой войне много зла, но мало что может превзойти это. Они ждут, затаив дыхание, беззвучно, сбившись в кучу. Вдалеке буря стонет, но не уходит, словно кружит вокруг них. Пыль витает в воздухе. Песчаные блохи кусают, сердца бьются. Мертвые мухи разлетаются вокруг, как хрустящие осенние листья. Они легкая мишень в таком положении. Одна хорошая очередь из АК зачистит их всех.
Здесь нет "Продолжай миссию". Это динамическая правда ситуации.
Вбитый, отработанный страх и ненависть к моджахедам сменились чем-то гораздо большим, более гнетущим и удушающим. Они все это чувствуют. Еще час назад они были воинами, верящими (или заставленными верить), что их дело не только справедливо, но и праведно. С исчезновением Мерфа и бойней Говнюка все изменилось. Они больше не крутые берущие жизни и делающие вдов; теперь они маленькие мальчики, сбившиеся вместе, дрожащие, с широко раскрытыми глазами, боящиеся темноты и безымянных ужасов, что ползают в ней.
Все перепуганные, кроличьи глаза устремлены на сержанта Пшеницу. У него опыт, звание. Нетерпимый, выносливый, ворчливый старый Пшеница. Он примет решение. Он скажет, что делать дальше и как к этому относиться. Он вырос на свиноферме в Арканзасе. Мы резали свиней каждую весну, – любит он рассказывать взводу. – Десятки и десятки. Ветчина, бекон, отбивные, колбаса. Черт, ребята, мы делали сыр из мозгов и суп из крови, отдавали рыла и уши собакам на игрушки. Использовали почти все. Он начал помогать с восьми лет. Когда свинью подвешивали, он держал жестяную миску, чтобы собрать кровь для супа после того, как бабка перерезала ей горло. Он вырос в крови, и это продолжилось в армии. Он жесткий, злой сукин сын в бою. Абсолютно бесстрашный.
Четыре пары белых глаз смотрят на него. Он весь в крови Говнюка, покрыт песком, пылью и кусками мух. Он облизывает сухие губы и сплевывает.
– Похоже, у нас тут серьезная задница. Вопрос в том, как нам выбраться целыми?
– Ты слышал его, – говорит Чувак. – Он сказал, что видел что-то... что оно идет из бури.
– Чушь, – отрезает Пшеница. – Ему привиделось.
– Он что-то видел, – настаивает Простак.
Пшеница вздыхает и закуривает сигарету.
– И что это за "что-то", о котором ты говоришь, сынок? У него есть имя?
Простак тоже закуривает.
– У таких вещей нет имени, сержант Пшеница. Я знаю только, что оно забрало Мерфа, а теперь и Говнюка. Нас прокляли. Та сумасшедшая ведьма в Фаллудже продала наши души року-н-роллу. После того, как мы замочили тех детей, мы заслужили смерти.
– Он говорит правду, – вставляет Бешеная Восьмерка.
Гетто начинает дрожать всем телом. Он не может усидеть на месте. Что-то кипит в нем, и он раздувается от жара. Как скороварка, ему нужно выпустить пар, иначе он взорвется.
– Ладно, черт возьми! Я не хочу слышать никакого долбаного бреда! Мы в полной жопе, а вы сдаетесь! – вопит он, весь его гангстерский лоск испарился. – Кто-то должен что-то сделать, пока оно нас всех не прикончило! Я не хочу сдохнуть, как Говнюк! Пшеница... черт возьми, ты просто сидишь и ничего не делаешь! Если у тебя не хватает яиц вести, я поведу! Домой – туда! Пойдем! Шевелитесь! Запускайте этот долбаный поезд!
Может, это началось как оскорбление для Простака, но быстро переросло в обвинение Пшеницы в неспособности (или ее отсутствии) руководить, делать хоть что-то, кроме как обмочиться от страха. И вот Пшеница, покрытый мухами, холодный от засохшей крови, запыленный, грязный, как какой-то жующий кости тролль, выползший из норы, вскакивает на ноги. Он быстр. Чертовски быстр. Ему на двадцать лет больше, чем Гетто, но это не имеет значение, когда он хватает его за нагрудник одной рукой и дает пощечину другой.
Гетто не может защититься от града шлепков, отчего краснеет его обветренное лицо. Пшеница валит его в песок и прыгает сверху.
– ТЫ НЕ УЧИШЬ МЕНЯ, КАК УПРАВЛЯТЬ МОЕЙ ЧEРТОВОЙ, МАТЬ ЕE, КОМАНДОЙ! – Шлеп!-Шлеп!-Шлеп! – Я ЗДЕСЬ БОГ! Я ШЕЙХ ЭТИХ ПЫЛАЮЩИХ, ЧEРТОВЫХ ПЕСКОВ! – Шлеп!-Шлеп!-Шлеп! – ТАК ЧТО ЗАКРОЙ СВОЮ ССАНУЮ, ЧEРТОВУ ПАСТЬ, ТЫ ДРЯННОЙ, СЛАБАК, АУТИСТСКИЙ ГОВНЮК! – Шлеп!-Шлеп!-Шлеп! – ТЫ МЕНЯ ПОНЯЛ? МЫ НА ОДНОЙ ВОЛНЕ, ТЫ, МАЛЕНЬКИЙ ЖОПОЛИЗ?
К этому моменту Гетто открыто рыдает, всхлипывает, как отшлепанный ребенок, бормоча "бу-ху". Закрывает лицо руками и дрожит. Его оттаскивают от Пшеницы, а он отмахивается.
– Чувак, свяжись по этой чертовой рации и скажи этим придуркам, что мне нужна эвакуация прямо сейчас, – Пшеница поворачивает злобный взгляд на Гетто, что лежит в песке, затем на Простака. – Ты подними этот мешок дерьма на ноги и заставь его идти. Хоть за яйца его тяни, хоть большим пальцем в заднице заводи, но я хочу, чтобы он двигался с оружием в руках.
Простак поднимает Гетто, но тот едва стоит.
– Все нормально, брат. Все круто, – говорит Простак, но это все равно что говорить с куском дерева.
Гетто, которого они знали, любили и сражались бок о бок, больше нет. Его методично уничтожили. По его позе видно, что он теперь большая кукла, которую надо вести за руку. Ему приходится опираться на Простака несколько мгновений. Все рады темноте, потому что никто не хочет видеть лицо Гетто. Не то, что там есть – красные щеки, кровавый нос, следы шлепков, – а то, чего нет – дурацкой ухмылки, озорных глаз, всех мелочей, что составляли его душу. Смерть Говнюка все это отняла, а Пшеница добил остатки.
Пшеница старается сохранить свое достоинство, не разрушая сплоченность отряда больше, чем уже сделал. Он не хочет, чтобы они догадались об окончательной, уродливой правде: он до смерти напуган. Что он обмочился, когда эта невидимая тварь забрала жизнь Говнюка. Он хочет, чтобы они верили, что он все тот же злобный, размахивающий флагом, пустоголовый убийца с мозгами в заднице. Пентагон нажимает кнопку "А" – он выдвигается, кнопку "B" – он убивает. Он не может дать им понять, что так напуган, что сжимает ягодицы, чтобы не наложить в штаны.
– Не стоило этого делать, – говорит Простак. – Он просто выпускал пар. Ты набросился на своего.
Пшеница выглядит так, будто сейчас либо сорвется на Простака, либо устроит ему старомодную арканзасскую трепку, но он не кричит и не поднимает руку.
– Сохрани свои сопливые, детские слезки для кого-то другого, если не хочешь того же.
– Ты меня не тронешь. Ты никого в этом взводе не тронешь, – в руке Простака появляется боевой нож, лунный свет блестит на лезвии. – Если только не хочешь шесть дюймов стали в шею.
– У тебя кишка тонка, малыш, – Пшеница ухмыляется, как сама смерть. Это знакомая ему территория. – И не хвастайся, какой ты крутой был в гетто, скольких гангстеров завалил или как тяжело тебе было, пока ты сутенерил свою мамашу. Это не уличные разборки. Это бой мужчина против мужчины, а не грабеж старушек и нытье про злого белого человека.
– Я тебя, блядь, зарежу! – шипит Простак сквозь зубы.
– Тогда режь, – скалится Пшеница, стиснув зубы, пыхтя паром. Его нож уже в руке – вытащил так быстро, что никто не заметил. – Потому что если не зарежешь, я вспорю тебя от твоих девчачьих яиц до глотки.
– Прекратите, – говорит Чувак.
Все теперь обеспокоены. У Простака вспыльчивый нрав, когда его разозлить, но Пшеница – мастер ножа. Он резал и колол врагов еще до рождения Простака. Он убийца. И он знает, что может быстро прикончить Простака двумя точными ударами.
Что могло из этого выйти, неизвестно, потому что Чувак уже на связи:
– Это Чарли-Дельта-Шесть! Запрашиваю немедленную эвакуацию!
Многодиапазонная рация в его руке визжит и трещит. Статические помехи и пронзительный шум ползут по спинам, как черная вдова, что лезет к горлу. А затем взрыв визга – крик смерти Говнюка эхом разносится в ночи.
* * *
После этого Чувак отказывается трогать рацию. Она лежит в песке, куда он ее бросил. Никто не говорит. Никто не дышит. Звук смерти Говнюка бесконечно крутится в их головах.
Наконец Бешеная Восьмерка поднимает свой пулемет SAW к небу и кричит:
– О, сладкий Иисус, мерзость выползла из подвала ада! Покажи мне свою святую мощь, чтобы мы могли ее уничтожить!
Это даже не вызывает реакции у Пшеницы. Нет, он смотрит в ночь, пытаясь заставить шестеренки своего разума снова крутиться, потому что они заржавели и заклинивают, как старые болты. Это его парни. Его придурки. Его головорезы и убийцы. Ему нужно их поднять, разогнать до красной линии, вытащить из этой зоны смерти, пока от них не останутся только ботинки и кости.
Мы справимся с этим, – убеждает он себя. – На базе, с горячим кофе и вкусной едой, мы будем покачивать головами, вспоминая эту ночь.
– Так все и будет, – бормочет он тихо.
– Слушай, – говорит Простак. – Оно возвращается.
Пшеница чувствует, как его охватывает ледяная дрожь.
– О чем, черт подери, ты бормочешь? – громко и резко бросает он, переполненный едкой смесью сладкого уксуса и кислой ярости, как и ожидают его ребята. Он сжимает М4 за рукоять, глаза рыщут в поисках врагов. Подходит к стене, изъеденной осколками, и быстро выглядывает наружу. – Там пусто, маменькин сынок.
Все взгляды устремлены на тощие фигуры Пшеницы и Простака. Все, кроме Гетто, что замер неподвижно, мертвый от шеи и выше, словно зомби в тростниковом поле, его глаза устремлены в бесконечную ночь, на что-то, чего не видит никто другой.
– Ты не слушаешь, сержант. Буря. Она возвращается за добавкой.
Теперь все настороженно прислушиваются, уши как у кроликов, а мысли притуплены. Да. Вот оно: призрачный, тоскливый вой бури, песчаного демона, что крадется к периметру, втягивая пыль и песок в свои легкие для оглушительного, визжащего удара, который ослепит их, сдерет кожу, заклинит оружие и прибавит десять безжалостных фунтов к их снаряжению. Но страшит их не песчаная буря, а то, что таится в ее недрах.
– Она идет, точно, – говорит Чувак. – И когда она уйдет, нас станет меньше.
– Закрой пасть, – говорит Пшеница. – Мы уходим отсюда. Бешеный? На острие. Простак, пусть Гетто сам идет. Всем зарядить и быть готовыми открыть огонь.
– И куда мы идем? – спрашивает Простак.
– В пустыню, дерьмоголовый. Птички прилетят, и нам нужно будет дать дым. Хочу открытое место для эвакуации.
Но Простак лишь сухо смеется:
– У меня такое больное чувство, сержант, что они не найдут нас там, где будут искать.
Он не уточняет, и Пшеница рад этому. Есть вещи, которые он знает, и те, которых знать не может, но чувствует. Он ощущает их в животе и слышит их голоса в голове. И все это говорит ему одно тревожное: они потеряны. Вне пространства, вне времени, вне разума. Выхода нет, эвакуации нет из этого выжженного солнцем, разорванного тенями клочка адской пустыни. Ночь, и солнце больше не взойдет. Это совершенно безумная мысль... но она укореняется в его уме, обретает ясность в душе. Он не слышал ни одного грузовика там, ни истребителя, что горит в небе, как фитиль, ни лая собаки, ни рева дальних орудий. Там ничего нет, кроме хлещущего песка.
Ни черта.
Он хочет упасть на колени и расплакаться, как девчонка, но скрывает свой ужас обеими руками и ведет своих парней глубже в ночь. Движение вперед – вот что им всем нужно; оно сдует пыль с их мозгов и выметет паутину с чердаков их умов. Иногда, когда человек слишком много думает, слишком долго анализирует свое положение, он слабеет, замедляется, тонет в продуктах собственного самосознания.
Десять минут они идут быстро, пока буря их не находит.
Они слышат, как она приближается, конечно. Подкрадывается к ним, как что-то первобытное и прожорливое. Она выслеживает их, как лев стадо антилоп. Когда она наконец появляется, защиты нет. Просто присядь, закрой лицо, пережди. Притворись, что это просто каприз природы, а не демон из ада, жаждущий собрать твою душу.
Она вырывается из ночи, жужжа и хлеща, черное ищущие облако, ураган песка и силы. Все, что не закреплено, подхватывается ею – пыль, грязь, осколки камней, палки, колючки, галька. Она бьет их, заставляя лечь лицом в землю, ветер лепит дюны и волны, что разбиваются и заливают их. Она визжит и воет, как сотня банши, что разом выкрикивают через свои легкие.
И с ней приходит этот совершенно необъяснимый запах смерти, дорожной падали, что парит в жаре.
И жужжание. Это злое, разумное жужжание, что заполняет их мозги и ползает в животах. И мухи, конечно. О, милый Христос на небесах, миллиарды кусающих, крылатых мух, что покрывают лица, жрут руки и лезут за воротники. Их ощущение – чистое безумие. Люди кричат и катаются в летящей пыли.
Но каким-то образом, в самом глазу бури, в этом всепоглощающем шквале, они слышат крик Простака:
– ОНО ИДEТ! ОНО, ЧEРТ ВОЗЬМИ, ИДEТ! ОНО ПРЯМО ТАМ! Я ВИЖУ...
Но это все.
Буря обрушивается на них, укрывая их песком, мелким, как сахар, припудривая, закапывая в него. Десять долгих, мучительных минут спустя пыль оседает, и выжившие из 1-го взвода отряхиваются.
Им не нужно много времени, чтобы найти Простака. Они даже не используют приборы ночного видения. Фонарики в руках. Холм в двадцати футах, и они находят его почти сразу. Он выглядит как двести фунтов мраморного стейка, пропущенного через измельчитель. Они находят его броню – словно ее окунули в жидкий азот и разбили молотком на куски. Один ботинок с торчащей костью, шлем, винтовку и, возможно, челюсть... все остальное превратилось в кровавую слизь, блестящее красное человеческое пюре.
И удивительно, совершенно ошеломляюще, что его останки чисты от песка и мух. Они повсюду, но не на холме, как будто что-то хотело, чтобы взвод увидел в деталях, что с ним случилось.
Бешеная Восьмерка падает на колени перед взрывом крови. Он ласкает и нежно целует ствол своего М249, обмотанный лентами патронов, как новогодняя гирлянда.
– Хоть я иду через долину, чертову тень смерти, не убоюсь я зла. – Поцелуй, поцелуй, погладить, погладить. – Я ношу доспехи Бога и непобедим. Я один стою против козней Дьявола.
– Мухи, – говорит Чувак. – Миллионы их, должно быть, просверлили его насквозь своими жалами.
– Заткни пасть! – рявкает Пшеница.
Чувак продолжает оглядываться, светя фонариком во все стороны.
– Гетто... где, черт возьми, Гетто? – спрашивает он, уже с ноткой паники. Тон его голоса говорит, что он близок к срыву. – Где он? Черт возьми, где Гетто?
Пшеница спотыкается, светя фонариком, как и остальные. Ему уже плевать на привлечение вражеского огня. На самом деле, он надеется на это. Хоть что-то, чтобы доказать, что он все еще часть этого мира, а не застрял в Чистилище. Он начинает тяжело дышать, дрожать и задыхаться, пока все это в нем не нарастает, и он кричит: – ЧEРТ ВОЗЬМИ, ГЕТТО! ПОКАЖИСЬ! ХВАТИТ ИГРАТЬ В ЧEРТОВЫ ИГРЫ! ЭТО ПРИКАЗ... СЛЫШИШЬ МЕНЯ? ЧEРТОВ ПРИКАЗ!
А затем он падает на колени, издавая полузадушенный рыдающий звук, что быстро превращается в хриплый смешок. И даже это затихает, когда ночь сгущается.
* * *
Каким-то образом, каким-то чудом, они двигаются. И делают это вместе. Чем больше земли они проходят, тем быстрее идут. Шаг, шаг, шаг. Они позволяют тренировкам вести их: когда дерьмо густеет, беги и уклоняйся, живи, чтобы посмеяться об этом в другой день. В полном боевом снаряжении они проходят сухие овраги, взбираются на каменистые склоны, пересекают дюны и пробираются через колючие заросли сухого кустарника. Где-то тут есть лагеря беженцев, но они их не находят. Они даже не находят Евфрат.
Ялла, ялла, ялла, – думает Чувак. Это солдатская версия арабского «быстрее, давай, давай». Оно эхом звучит в его голове, и он не позволяет себе думать о чем-то другом. Может, в невежестве есть защита, в избегании – безопасность.
Он не хочет думать о том, что происходит. Что-то злое в этой буре охотится на них. Только ты не видишь его, пока оно не выберет тебя.
Никто теперь ничего не знает.
Они ничему не доверяют.
Они больше не тешат себя иллюзиями, что они гордые воины, несущие свободу и свет угнетенным. Все эти фантазии о Джо-солдате, Джоне Уэйне, дешевом мачо растворились в ярком свете смерти реальности, если они вообще когда-то существовали. Кислое молоко, что патриоты дома высасывают из иссохшей груди государства.
Вот ситуация: они не знают, где находятся, и даже старый, закаленный Пшеница, как сомневается Чувак, не выведет их. Они знают – или, по крайней мере, Чувак знает – что Пшеница разваливается. Он непредсказуем, неуверен, противоречив. Несомненно, нестабилен. Он слепо ведет их через кошмарную местность, что повторяется и враждебна – камни и дрейфующий песок, тени и лунная пыль, с вечно присутствующим, душераздирающим стоном песчаной бури, что кружит вокруг них, как голодный хищник.
Они заблудились.
И даже компас не в силах указать путь.
Тонкий серп луны светит сверху. Время от времени они видят его сияние, и Бешеная Восьмерка начинает бредить про Книгу Откровения, Звезду Полынь и святую кровь агнца. Если он когда-то и был в здравом уме, теперь его нет. Давно нет.
Чуваку не нравится луна. Он видел ее несколько раз этой ночью, и она пугает его. Она не движется по небу, как должна, с востока на запад... она идет с запада на восток, словно время течет вспять. Но этого не может быть. Просто не может.
Спустя, кажется, часы, Пшеница говорит:
– Там! Впереди! Я что-то вижу! – eго голос почти истеричен от облегчения. – Видите? Видите?
Чувак видит, и по мере приближения, привлеченный этим, он чувствует слабость внизу живота.
Деревня, укрытая ночью. Мертвая, гнетущая тишина места усиливает все в объемном звуке: ботинки стучат по земле, снаряжение звенит и клацает, дыхание хрипит из легких.
Пшеница замирает, песок вьется вокруг его ботинок, рот хватает воздух, как умирающий сом. Его голова начинает качаться из стороны в сторону.
– Это невозможно! Это, черт возьми, невозможно!
Но Чувак видит, что возможно – они уперлись в стену.
Бешеная Восьмерка падает на колени, сжимая свой пулемет.
– Ах, да, конечно! Так и должно быть, как было написано давно! Ха-ха-ха! Да, "Я накормлю их полынью и дам им пить отравленную воду". И мы напились вдоволь и насытились дарами ада, – oн вскакивает, танцуя по кругу, одновременно довольный и напуганный, безумный и пугающе ясный. – Слушайте! Вы все должны слушать, ибо я – голос Бога, и теперь я говорю! Я расскажу вам о Великом Драконе, змее, о Сатане и Дьяволе! Обманщике! О, Иисус Христос, обманщике! Он был сброшен на землю, и наши грехи заключили с ним союз!
Чувак не слушает. Его глаза моргают. Сердце бьется. Кровь течет, нервы покалывают. В остальном он не жив. Он изучает деревню – руины, обломки, теснящиеся здания и дома, развороченные артиллерией, все разбито и сломано, превращено в кости, вылепленные песком. А перед ним – изрешеченная пулями каменная стена, а за ней – улица, усеянная обглоданными собаками трупами хаджи. Только теперь они обглоданы до скелетов, как Мерф, и засыпаны мертвыми падальными мухами.
– Безумие, – бормочет он. – Все это безумие.
Все его тело чешется от укусов мух. Он срывает броню, царапает руки, живот, спину. Ногти раздирают язвы на лице, и течет кровь.
Они вернулись туда, откуда начали, и как это объяснить?
И он заперт в этом ином мире с религиозным фанатиком, жаждущим мученичества, и сержантом Пшеницей, чей разум мягок, как тыква, вырезанная две недели после Хэллоуина.
Он начинает смеяться над безнадежностью всего этого, отчаянием, глубокой душевной болью человеческого зверя. И особенно над злом, что творят люди, и тщетностью попыток сбежать от своих грехов.
– Смешно? Смешно? Чертово смешное? – говорит Пшеница, быстро и решительно хватая Чувака за рубашку и тряся его. – Где тут юмор? Где шутка? Где чертов ха-ха?
Но Чувак не может объяснить, потому что не может перестать визжать от смеха. Слезы текут по щекам, слюна стекает по подбородку. Его пот высыхает в ночной прохладе, и что-то важное высыхает в его душе, как лужа в пустыне.
Пшеница отбрасывает его и падает на землю, колотя ее кулаками, как избалованный ребенок, которому отказали в конфете.
Чувак ходит пьяным, шатким кругом. Он хихикает, рыдает, стонет и посмеивается. Он представляет свой разум как лед, тающий в кашу.
И пока они оба отвлечены, Бешеная Восьмерка покидает их. Он отвечает на высший зов. Глаза остекленели, сердце ожесточилось, а то, что осталось от его разума, сосредоточено и остро, как кончик хирургической иглы, он спотыкается прочь от них и взбирается на стену в двадцати футах.
Там они его и видят.
Когда песчаная буря начинает гудеть и жужжать вокруг них, как рой шершней, они смахивают песок с лиц и смотрят на него. Он стоит на стене, прямой, как столб, с М249 SAW на плечах горизонтально, руки вытянуты вдоль него. Подходяще, его силуэт – крест.
– СЛЕЗАЙ ОТТУДА, ТЫ, ЧEРТОВ ИДИОТ! – орет Пшеница. – СЛЕЗАЙ ПРЯМО СЕЙЧАС! СЛЫШИШЬ МЕНЯ, ТЫ ЖАЛКИЙ ССАНЫЙ ЧЕРВЬ?
Но Бешеная Восьмерка больше не слышит ничего в этом мире. Он глух к нему. Он внимает музыке сфер, голосам из далекого царства. Чувак ждет, что Пшеница бросится к нему, стащит его со стены и изобьет. Но тот не движется. Буря дышит мелким песком им в лица, и они смотрят, как пыльный вихрь поглощает Бешеную Восьмерку. Несмотря на шум, они слышат его голос – тонкий, потрескивающий, хриплый, как старая пластинка:
– Мои слова! Мои слова! Услышьте слова гневного Бога, о змей! Явись, чтобы я мог поразить тебя моим всемогущим кулаком!
Что он говорит дальше – неизвестно, ибо буря засасывает его. На мгновение они видят его тусклый, расплывчатый силуэт... затем он вскидывает М249 и дает одну длинную, рвущую очередь, стреляя во что-то, чего они не видят и чего он не может знать.
– Я ВИЖУ ТЕБЯ! – кричит он. – ТЕБЕ НЕ СПРЯТАТЬСЯ ОТ ПРАВЕДНОГО!
Чувак в последний раз выкрикивает его имя, и тут раздается оглушительное, режущее уши гудение, словно самолет прорывается сквозь песчаную бурю. Шум нарастает, пронзая ночь гиперзвуковой интенсивностью, пока Чуваку не приходится зажимать уши руками.
Бешеная Восьмерка кричит, и раздается влажный, хлюпающий звук, будто его разрубили пополам бензопилой. Чувак успевает уловить размытый образ его останков, втянутых в необъятность крутящегося пыльного вихря, что набился ночью и вращающимся мусором, превратившись в торнадо первобытной ярости.
Оно парит перед ними.
Оно заполняет мир.
Жаркий, зловонный, вихревой водоворот – не только из песка, пыли и разбросанных обломков, но и кладбищенский циклон из раздробленных костей, пепла крематория, трупной материи и миллиардов адских мух, жужжащих, как сверла.
Чувак и Пшеница цепляются друг за друга, как влюбленные, крепко держась, пока не чувствуют, как ужасная тяга этого нечто начинает тащить их к себе сквозь песок. Это гигантское, воющее, визжащее, шипящее существо, и Чувак видит через свои приборы ночного видения, что это не просто крутящийся песок – внутри что-то есть.
– Я вижу его, – кричит Пшеница в бурю. – Оно... оно идет за мной...
Он кричит и вопит, но его заглушает еще более страшный звук: титаническое жужжание, настолько громкое, что оно оглушает.
Чувак кричит, когда Пшеницу вырывают из его рук, подбрасывают вверх, как Говнюка, трясут яростно, будто выбивая из него сопротивление. Затем он разваливается, распыляется роящимися адскими мухами в красно-серую слизь из мяса, что разлетается во все стороны. Его голова катится по земле, на лице застыли ужас и агония.
Чувак выкапывается из песка. Он стряхивает его с очков. Он должен видеть. Это важнее, чем когда-либо, – увидеть, что идет за ним. Потому что оно идет за ним. Он знает это так же, как знает свое сердцебиение, свое лицо, ощущение своей кожи.
– Покажись, – говорит он в лицо яростной буре, сжимая М4 в руках. Теперь он увидит, что убивало их. – Давай же, черт возьми!
Песок кружится, и он видит тень внутри – крадущуюся, жуткую фигуру размером с двухэтажный дом, возвышающуюся над ним.
Теперь, исполненный фатализма, он поднимается на ноги. Он солдат по выучке и, возможно, по праву рождения, воин. Он не умрет, съежившись перед какой-то ползучей, рожденной в аду мерзостью. Хотя его живот сжимается от ужаса, а разум кипит от страха, мозг кажется вращающимся внутри черепа, он медленно шагает в воющий ветер и летящий песок, приближаясь к краю бури. В десяти футах от нее он заглядывает в ее крутящиеся внутренности, в ее изменчивую суть. То, что он видит, превращает его кровь в холодное, булькающее желе.
Глаз бури.
Он видит глаз бури.
И кричит.
Не один глаз, а два – два колоссальных, красных, кристаллических глаза, чьи призматические линзы дымятся и постоянно меняются. Он видит шевелящиеся, мертвенно-синие ротовые части, огромное циклопическое тело – зазубренное, как разбитое стекло, острое, как бритва, черное, состоящее из пульсирующих сегментов, – что затмило бы грузовик с прицепом... и крылья, четыре, а может, и шесть пар переливчатых крыльев, мембранных и изодранных, как гниющие занавески. Они хлопают с головокружительной скоростью, создавая демонический ветер, песчаную бурю и тот чудовищный, исполинский гул, что выключает его разум, как переключатель. Все это существо кишит миллиардами адских мух, они вырываются из него в вихрях, взбудораженных облаках и бурлящих тайфунах, жужжа и жужжа, покрывая его слоем в десять дюймов, пока мир не исчезает, и остается лишь голое безумие его мечущегося сознания.
* * *
Много-много недель после этого Чувака держат в психиатрическом крыле военного госпиталя. Он не знает, где. Он даже не знает, кто он и какая трагическая череда событий привела его туда. Он знает лишь то, что ему говорят: он единственный выживший из ночного патруля в Ираке.
Он рассказывает им многое, но они не слушают. Они утверждают, что он агрессивен, страдает бредом, травматическими галлюцинациями и различными нейрокогнитивными расстройствами. Его привязывают к кровати, чтобы он не навредил себе, накачивают торацином, лоразепамом и оланзапином, среди прочего.
То, что он хочет сказать, они не слышат. Все смотрят на него с жалостью в глазах и пустыми лицами. Они соглашаются с его словами, но не понимают их.








