Текст книги "Ужасы войны (ЛП)"
Автор книги: Тим Каррэн
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Когда его голос раздался, он был сухим, изношенным, но ясным, как хрусталь:
– Да, вот я здесь, вы, отвратительные маленькие ублюдки. Я пришел за вами, за всеми вами.
И, возможно, ему следовало бояться, но он почему-то не боялся.
Он был солдатом, человеком, а эти твари были извращением; они не заслуживали жизни. Они начали наступать толпой в его сторону, выкрикивая его имя, и Стаббс шагнул вперед – не потому, что хотел быть ближе к этим скрежещущим ужасам, а из-за того, что было за ними.
– О, Господи, – сказал он.
В эллиптической впадине, вырезанной в дальней стене, был еще один гуль, но взрослый. Он сидел на алтаре, троне из наваленных человеческих кож, костей и разорванных конечностей. Огромная, дряблая самка с пульсирующей плотью, тестообразно-белой и ужасно покрытой чем-то, похожим на ползущий гриб. Двойной ряд сосков тянулся по ее торсу, и от них сосали извивающиеся, червеобразные тела ее потомства. Она держала их там, бесформенные существа с дергающимися конечностями и ртами, как у миног, которые однажды будут ходить и питаться мертвыми.
Сука и ее выводок.
Она увидела Стаббса и уставилась на него красными, безвековыми глазами, и в них была такая чистая, неприкрытая ненависть, что его внутренности буквально превратились в кашу. Все в нем потекло. Его разум тоже. Ушел в какое-то безопасное место, где такие, как она, не могли существовать.
Она издала пронзительный визг, который прорезал воздух, эхом отразился в туннелях и пронзил Стаббса, как ядовитые стрелы. Он почувствовал зловонный, горячий порыв ее дыхания. И все же, сквозь искажения и ужас, он расслышал слова:
– СТАААББС...
Она была мерзостью, да, но это продолговатое, измазанное кровью лицо не было самым худшим. Как и эти сальные, дергающиеся наросты, свисающие с ее раздутого черепа, словно живые волосы. И не черный язык, лижущий острые зубы. И даже не этот ужасный голос, который он помнил из детского кошмара.
Ибо, пока он смотрел, она рожала.
С когтистыми, прокаженными пальцами она вытаскивала слизистую, раздутую личинку из своего родового канала. Визжащее, извивающееся существо, от которого желчь поднялась к его горлу.
Фонарь выскользнул из его пальцев, упал в грязь, но не погас. Он отбрасывал ломаные, гротескные тени, пока прыгающие существа приближались к нему. С "Уэбли" он уложил шестерых за столько же секунд. Затем начал бросать гранаты, одну за другой. Пещера превратилась в улей воя, визга и смерти. Затопленный ее детьми, с кожей, содранной клочьями, с зубами, впившимися в слишком много болезненных мест, он бросился к матери. Левой рукой он вонзил траншейный нож глубоко в ее раздутый, колышущийся живот. А правой, когда она схватила его и он потерял рассудок в складках ее отвратительного, некротического смрада, засунул последнюю гранату ей в пасть и выдернул чеку.
Раздался оглушительный взрыв, ее голова разлетелась в зловонное желе, и его пронзило шрапнелью. Дети продолжали терзать его, выкрикивая его имя, а затем мир вспыхнул пламенем, светом и дождем земли.
10
Боуэс и остальные проверили все склепы.
Они нашли еще норы и проходы, многие пробиты прямо через твердый камень. У гулей не было предела в их извращенной решимости. Он и его люди патрулировали кладбище, ожидая какого-нибудь знака от Стаббса, и ждать пришлось долго.
– Сюда! Сэр, сюда! – крикнул Чалмерс, указывая на яму, в которую спустился Стаббс.
Дождь хлестал по лицу, Боуэс подошел и прислушался.
Да, там, там и там.
Выстрелы. Эхо выстрелов из какого-то далекого подземного логова. А затем звуки гранат, взрывающихся одна за другой. Боуэс ухмыльнулся, хотя был уверен, что Стаббс не вернется. Ухмыльнулся, потому что капрал дал им жару. Он понес бой к ним, и теперь они узнали, что такое жало скорпиона.
Киган закричал и начал палить из пулемета Льюиса. Пули бешено разлетались, разрывая землю и дробя надгробия. Боуэс в шоке смотрел, как маленькие пятнистые руки утащили его под землю. Затем исчез Чалмерс, и лицо Крамбли последовало за ним в зловонную почву. А затем они полезли из земли, гули, ослепленные дневным светом. Они шли за Боуэсом.
Он услышал свое имя, шепотом эхом отдающееся из ямы.
А затем раздался внезапный, мощный взрыв снизу, словно раскат землетрясения, и кладбище взорвалось дождем грязи, костей, тел и надгробий. И перед тем, как тьма поглотила его, он подумал, из какого-то далекого места, о газах разложения, скопившихся в туннелях внизу. И о гранатах, поджигающих их.
А затем кладбище рухнуло в огромную пещеру под ним.
11
Боуэс очнулся в темноте.
Может, он был в сознании уже какое-то время. Может, скользил между сном и реальностью с сюрреалистической легкостью. Его глаза открылись, и он увидел звезды над головой. Дожди наконец прекратились. Воздух пах чисто, свежо и ясно. Он был благодарен, что вдохнул его в последний раз. Его тело было пронизано болью. Левая нога – изувеченный стебель, скрученный под ним. Левая рука освободилась от перевязи, но превратилась в сырое, кровоточащее мясо. Он был изрезан, изранен и истекал кровью.
Он знал, что не выживет.
Но он был солдатом, а жизнь солдата часто требовала жертв. Семь поколений Боуэсов охотно жертвовали собой ради королевы и страны. И он не просил ни больше, ни меньше. Он был профессиональным воином, человеком карьеры, и как таковой, гордость, долг и преданность делу были единственным, что имело значение в его жизни. Лежа там, он вспоминал Индию и Южную Африку, Бирму и Судан. Он хорошо показал себя как солдат и был доволен в смерти. В его последний час ему пришли строки из «Юного британского солдата» Киплинга:
Коль ты ранен и брошен в афганской степи,
Коль их бабы придут, чтоб таких вас добить -
Дотянись до ружья, себе выбей мозги,
И отправишься в рай ты солдатский.
Прекрасно, – подумал Боуэс. – Просто прекрасно. Чего еще мог желать солдат, кроме быстрой и безболезненной смерти? Почему...
Воздух внезапно стал зловонным, пропитанным запахом мерзких дел и существ. Он услышал скрежет зубов. Он тщетно пытался ползти через скользкую грязь, чтобы выбраться из пещеры, но это было безнадежно. Совсем безнадежно.
В лунном свете он увидел одного гуля. Он приближался с влажными, тягучими звуками, воняя испорченным мясом. Взрослый самец, судя по болтающемуся между ног, как маятник, раздутому фаллосу. Он был костлявым и скелетообразным, с выступающими костями под дряблой, грибковой плотью. Слышалось его сгустковое, хриплое дыхание.
– Боoууэс, – прошипел он.
Правой рукой Боуэс выхватил оставшийся "Уэбли" из-за пояса и выстрелил трижды. Он видел, как блестят дыры в его шкуре. Видел, как лунный свет пробивается сквозь них.
Но он все равно полз вперед, холодный и неумолимый, покрытый грязью и кровью. Его жуткое черепное лицо ухмылялось с жадным аппетитом.
Боуэс рассмеялся.
– Ты не получишь меня, грязный ублюдок, – сказал он.
Правой рукой он приставил дуло "Уэбли" к виску. Когда костлявые пальцы потянулись к нему, он спустил курок и, с радостью, с счастьем, отправился к своему Богу, как солдат.
Перевод: Грициан Андреев
«Адские мухи»
В пасть Смерти,
В глотку ада.
– Альфред Теннисон
Полночь, тьма и холод, проклятый холод. Именно в это время появляются собаки. Тощие скелеты с голодными глазами и пеной у рта, они выползают из мрака, словно шакалы, жаждущие поживиться мертвецами. Они выгрызают языки изо ртов, высасывают глазные яблоки из черепов. Сначала они обгладывают мясо с шей и животов, смакуя мягкие части. Грязные, уродливые, злобные падальщики, они одним быстрым щелчком пенных челюстей отхватят вам пальцы. Многие американцы узнают это на горьком опыте – «сюда, мальчик, хороший песик» – и понимают, что это не те милые собачки, которых они знали в Корнфингере, Айова, или Брейнсплэте, Техас.
Это звери, и они сожрут все, что не убежит.
Сегодня ночью для них настоящий пир.
На улице повсюду трупы – легко насчитать тринадцать Джонни Джихадов, мрачных солдат моджахедов, разорванных в клочья из пулемета "Брэдли". Тех, кого не изрешетили, не продырявили и не расчленили на куски, добили тяжелым огнем из пулеметов М2 калибра .50, разрезавших их пополам, словно бумажных кукол в черных одеждах. Окончательный удар нанесли малокалиберное оружие и гранаты. Первое било с такой силой, что мертвые вставали и плясали жуткий танец смерти, а второе раскидывало останки, как кусочки пазла.
И вот теперь... идут собаки, слюнявые, жаждущие человеческого вяленого мяса.
Полдюжины псов, порода неизвестна и непознаваема. Они словно вытекают из ночи, скользкие тени, смазанные мраком. Не теряя времени, они вгрызаются в пиршество, пуская слюни и хрипя, зубы скрипят о кости и хрящи. Лакающие языки слизывают лужи крови.
– Чертова хрень, – говорит Чувак. – Разрешите их завалить, сержант?
– Нет. Начнем палить – и каждый песчаный ублюдок в округе узнает, где мы, – отвечает Пшеница. – Американцы пришли, замесили пару врагов в этой мертвой деревушке и свалили. Вот что должен знать враг. Здесь никого нет. Им безопасно выйти за своими мертвыми, а когда они это сделают, мы отправим их вонючие задницы к Аллаху.
– Но... черт, послушайте это, – вставляет Говнюк.
– Как музыка, – вмешивается Бешеная Восьмерка. – Кусай, кусай, жуй, жуй... сладкая музыка.
– Заткнитесь, – обрывает Пшеница.
Но он тоже слушает эту "музыку", и она заставляет его улыбаться. Ведь это просто собаки, пожирающие себе подобных. Собака ест собаку. Забавно, если подумать, и, может, в каком-то великом смысле – это карма.
– Песикам тоже надо есть.
– Чертова песочница, – ворчит Говнюк. – Чертов Ирак.
Простак смеется:
– Эй, мужик, прояви уважение. Наши славные коалиционные силы ведут войну за освобождение иракского народа. Это не про нефть или грязные деньги под столом в Вашингтоне. Так сказали на "Правде".
Несколько смешков – "Правда" это прозвище "Fox News", государственного канала пропаганды.
Собаки грызут минут двадцать, все это хрустение и рвание, а потом постепенно стихает.
– Похоже, они закончили, – говорит Простак.
Пшеница смеется:
– И никаких проклятий в этот день.
* * *
Собаки, пожирающие мертвых. Это неправильно, даже если мертвые – всего лишь хаджи. Этот звук тревожит Чувака, потому что он вспоминает бои в Фаллудже в дневной жаре. Собаки, пожирающие трупы хаджи. Пыль в воздухе. Руины. Все горит от авианалетов, клубы черного дыма катятся, как морской туман. Кто-то кричит, зовет эвакуацию.
Ад на нулевой отметке.
Взвод был на взводе, раскаленный от боя, покрытый грязью и потом, дрожащий внутри и снаружи, пальцы тряслись на курках. Дом за домом они шли, глаза, как у метамфетаминщиков, вылезали из грязных лиц. Вперед, ребята! Мочи этих ублюдков Али-Бабу! Потом они выбили дверь того дома со странными символами на стенах, зачищая все, что движется. Старуха начала кричать на них.
Они ждали боевиков, но нашли молодую женщину и двоих детей. Слишком поздно. Те шевельнулись – и получили около двадцати пуль. Оx, черт! Так не должно быть. Американцы не убивают женщин и детей. Это не их стиль. Это не в их краснокровной, чисто американской натуре, не часть их голливудской поп-культуры. Они – герои, освободители, а не убийцы. Конечно, не такие.
Бешеная Восьмерка засмеялся и сказал:
– Чертовы суки, где ваш Мохаммед теперь? Где ваш лживый пророк, пока мы возлагаем жареные жертвы на алтарь Господа?
– Точно! – выпалил Гетто. – Аллах не пришел замазать ваши раны, зашить кишки и спасти души. Он просто не явился, суки.
– Что с вами, люди, не так? – сказал Чувак, отвращенный всем этим.
Никто не понял, к кому он обращается – к отряду или к иракцам.
– Глянь на эти дыры в них, йоу! – хихикнул Гетто, и это почти походило на всхлип.
– Всем заткнуться, – сказал лейтенант, пытаясь поговорить со старухой.
Он учился языку и знал свое дело. Мертвые гражданские. Ох, это была беда.
Она рычала на него на каком-то гортанном языке, не арабском и даже не персидском, изрыгая загадки и заклятья.
Чувак стоял, дрожа, дезориентированный – слишком мало сна, слишком много действия. Слишком много амфетаминов, чтобы держаться. Он смотрел на тела, и его желудок сжался, ползая по стенкам живота.
Господи, мертвые дети.
Бешеная Восьмерка хихикал, потому что смерть его возбуждала и заставляла чувствовать себя живым. Он понимал то, чего не понимали другие: жизнь – это прелюдия, а смерть – кульминация.
Лейтенант сдался. Какой смысл? Иногда эти люди вели себя так, будто не понимали даже собственный язык. Он отвернулся от старухи на три секунды, но этого хватило.
Она выхватила нож и бросилась на него. Бешеная Восьмерка всадил в нее шесть пуль, почти разрезав пополам.
– Бог сказал свое слово, – произнес он.
Старуха свернулась на полу, как мертвый паук, рот открыт. Пока Чувак смотрел, из него выползла одна отвратительная муха.
* * *
–Это было не дерьмо, – шепчет он себе, пытаясь забыть тот день, как, наверное, будет пытаться забыть его всю жизнь. – Это было даже не дерьмо.
Собаки ушли, и на один фаталистический, иллюзорный момент его желудок сжимается в кулак, потому что ему кажется, что их спугнуло что-то худшее.
Но там ничего нет. Ничего на прицеле.
* * *
Ночь – худшее время.
Такая ночь бывает только в песчаной стране, где электрические огни – вымирающий вид, а тьма не просто тенистая, а черная, как смоль. Чернота, как в канализации в полночь. Чернота, как внутри мешков для тел. Чернота, как души людей, что охотятся на других людей.
Пока Говнюк ворчит о том, как Бетти Лу показывает свои прелести парням дома, а Простак жалуется сержанту Пшенице, что не может нормально сходить в туалет уже недели, Чувак прислоняется к низкой каменной стене, глядя на мертвых через свои приборы ночного видения. Он всегда наблюдает. Он тайно боится темноты и не доверяет тому, что в ней движется, поэтому смотрит, ждет и держит свой М4 наготове. Трупы разбросаны повсюду, целые и по частям. Слава богу за ночной холод, чтобы не вдыхать их запах смерти.
– Черт, Чувак, – говорит Простак, сидя в песке, спиной к стене. – Спорю на пачку "Мальборо", что до трех утра там ничего не шевельнется.
Чувак пожимает плечами:
– Принимаю.
Бешеная Восьмерка и Гетто сидят рядом. Бешеная Восьмерка молчит, и это хорошо. Гетто болтает о своей будущей хип-хоп империи, которую построит с нуля, когда вернется на американскую землю. Все его игнорируют. Ему все равно – он будет говорить, есть слушатели или нет. Простак только вздыхает.
Чувак следит за мертвыми на улице, потому что иногда хаджи-охотники за головами прячутся с русскими снайперскими винтовками, ожидая, что глупые американцы выйдут искать карты или трофеи. Вот тогда они и стреляют. Минута – ты роешься в темноте за иностранным оружием и сувенирами, а в следующую – твои мозги блестят на булыжниках.
Пыльные, уставшие, дрожащие в ночном воздухе, ободранные остатки 1-го взвода ждут, потому что так хочет Пшеница. Чувак уже сказал ему, что все это бесполезно – с их курением, руганью и шумом хаджи будут сидеть тихо, но Пшенице плевать на его мнение. Он сержант, и, как он любит повторять, если ты не сержант, ты даже не настоящий солдат. Так что молчи, заткнись и сиди.
– Серьезно, сержант, я не срал уже вечность, – говорит Простак.
Пшеница качает головой:
– Господи, ты и твоя задница. Мне плевать на твои кишки, клоун.
– Надо тебе, братан, закинуть буррито с фасолью в столовке, – вставляет Гетто. – Я три дня зеленью срал после этого, йоу.
Простак вдавливает сигарету в песок:
– Сержант, скажи ему, чтоб прекратил эту хрень.
– Какую хрень? – спрашивает Пшеница.
– Это его бандитское трепло, будто он барыга на углу. Я вырос среди такого дерьма. Не хочу это слышать, вот что я говорю.
– Жесткий чувак, – бормочет Гетто.
– Оба заткнитесь, – обрывает Пшеница. – Хватит красть мой кислород.
Вот как безумна эта война. Гетто – парень из кукурузных полей Бугерснота, Небраска. Где-то среди початков он подцепил уличный стиль и стал "оригинальным гангстером". Хочет быть хип-хоп магнатом. А Простак, пацан из Восточного Лос-Анджелеса, не хочет ничего общего с этим. Ему нужна толстая жена и ферма. Он даже признается, что любит кантри. Как будто они поменялись личностями. Никто не мог это понять. Но иногда в войне ничего не имеет смысла.
– Стоп, – тихо говорит Чувак, и все напрягаются, как пружины. Они знают, что он что-то заметил. Тон его голоса говорит сам за себя: – Что-то шевельнулось.
* * *
– Собака, – ворчит Пшеница под нос. – Это ебаная собака.
– Вот и все, – говорит Говнюк.
Надежда в его голосе почти разрывает сердце; она могла бы выжать слезы из камня. Ему осталось меньше двух месяцев, и он хочет, чтобы они прошли легко и гладко. Не хочет домой в мешке или без полного набора конечностей и яиц. Два месяца. Он уже мечтает о днях, когда их станет меньше десяти.
Бешеная Восьмерка тоже выглядывает из-за стены, сканируя темноту своим пулеметом М249 SAW. У него полный боекомплект, и он отчаянно хочет его выпустить. В тихие ночи, когда другие пытаются вздремнуть или расслабиться, Бешеная Восьмерка все еще на войне, говорит о своем оружии, что он может с ним сделать, как это инструмент любви и смерти. Как он должен опустошать его каждый день, иначе не удовлетворен. Он будет трещать об этом, пока кто-нибудь – обычно Простак или Гетто – не скажет, что это звучит, будто он про свой член говорит.
– Дай мне силуэт, о милосердный Боже, – бормочет Бешеная Восьмерка. – Хоть один силуэт, чтобы я мог его завалить во имя твоей славы.
– Заткнись, ты, чокнутый, – говорит ему сержант Пшеница.
Он осматривает улицы через свои приборы ночного видения, похожий на лупоглазого марсианского захватчика.
– Ничего не вижу, – говорит он.
– Нет... подожди, – тихо бормочет Бешеная Восьмерка. – Что-то... видел, как что-то шевельнулось... клянусь. Хочешь, я встряхну кусты? Покажу неверным руку Господа всемогущего?
– Держи огонь при себе, пока я не скажу.
– Вы, ребята, понимаете, что вы дергаетесь из-за каких-то собак, да? – спрашивает Простак. – Они просто голодные. Не наелись раньше, вот и вернулись. Погрызут и уйдут. Успокойтесь.
– Он прав, – говорит Пшеница. – Всем остыть. Вы шумите, как десять обезьян, трахающих ведро.
Но Чувак не уверен – он что-то слышал там. Что-то, что не имеет смысла: жужжание, похожее на крылья огромного насекомого.
Мерф хмыкает. Сигарета висит у него во рту, пока он держит М4 в боевой готовности. Как и Бешеная Восьмерка, он всегда готов стрелять. Кажется, ему это нравится, будто все его жизненные разочарования и обиды воплощены там в виде хаджи, и он не успокоится, пока не перебьет их всех. У него гранатомет М203 под стволом М4, и мало что в жизни приносит ему столько радости, как стрельба из него. Когда дерьмо летит, и вокруг рвутся снаряды, он чертовски взволнован, точно отправляя гранаты на вражеские позиции. Как фанат баскетбола радуется трехочковому с половины площадки, буя!
Однажды Чувак спросил его, почему он так мало говорит. Мерф ухмыльнулся и сказал:
– Когда я заговорю, враг меня услышит. Можешь быть уверен. Я здесь, чтобы говорить с ними.
Чуваку это понравилось. Это было как дешевая фраза из дурацкого фильма с Чаком Норрисом. Сценаристская чушь. Такая мозговая ерунда, которую придумывает человек, никогда не бывавший в боевой зоне.
– Что там? – спрашивает Простак.
Но Чувак не уверен. Что-то там не так, и это заставляет его яйца сжаться, а кожу на животе покрыться мурашками, как перед контактом с врагом. Он ничего не видит в прицел, но это не значит, что там ничего нет.
– Думаю о той сумасшедшей старухе в Фаллудже, – говорит Простак раненым голосом.
Пшеница сплевывает за стену:
– Не думай.
– Это не так просто, сержант. Я не холодный, расчетливый природный убийца, как ты. Я уважаю человеческую жизнь и все такое.
Гетто выдает свой фирменный смех, как пулеметная очередь:
– Слышал, сержант? Это реально, йоу.
– Не говори об этом, – говорит Говнюк, словно тема его пугает. – Просто не надо.
Простак качает головой:
– Интересно, что она нам сказала... ты слышал лейтенанта, это был не арабский. Что-то другое. Что-то плохое.
Бешеная Восьмерка жует табак:
– Она нас проклинала. Навлекала смерть на нас.
Кожа Чувака покрывается мурашками. Эта мысль несет в себе ужасный вес, и он не совсем понимает почему. Он вспоминает звуки ее слов – что-то очень старое и очень страшное.
Бешеная Восьмерка гладит ствол своего SAW:
– Слушайте слова, что были сказаны! За то, что мы сделали, мы прокляты выше скота и зверей полевых! – он коверкает Бытие 3:14. – На животе своем поползем и прах будем есть все дни жизни нашей!
– Это последнее предупреждение, фанатик, – говорит Пшеница. – Еще одна воскресная школа, сказки про возрождение, и ты будешь чистить сортиры на базе. Ты больше никогда не коснешься этой пушки.
Это реальная угроза, явная и близкая опасность. Бешеная Восьмерка отступает, прижимая SAW к груди. Без него, они знают, он не существует.
– Она сказала эти ужасные слова, и – бум-бах! – на следующую ночь лейтенант пропал. Исчез, – говорит Простак, зная, что все об этом думают. – Как какая-то старая ведьма, что наложила проклятье.
Чувак изучает улицу. Что-то здесь не так. Что-то изменилось в мгновение ока.
– Что-то произошло, – говорит он.
– Заткнись, – обрывает Пшеница. – Все заткнитесь. Я что-то слышу.
* * *
Они все это слышат – нарастающий гул, стон, как будто целая армия великанов движется в их сторону. Это странно, необъяснимо и немного пугающе.
– Муджи, – шепчет Бешеная Восьмерка больше себе, чем другим. – Армия самоубийц идет на нас. Давайте, ублюдки. Я сожгу ваши задницы, во славу Иисуса.
– Тихо, – рявкает Пшеница.
Да, сначала это похоже на приближающуюся армию, возможно, на тяжелых машинах или – возможно – на конях. Но это не то. Это гнев природы. Он рычит, вопит, выплевывая легкие, пока земля начинает дрожать, а ветер поднимает пыльные облака, крутящиеся вокруг них. Они чувствуют, как песок впивается в лица, превращая мир в крутящееся теневое шоу.
– Песчаная буря, – говорит Пшеница. – Кажется, знатная.
– Но ничего же не должно быть! – возражает Простак. – Мы все видели погоду! Должно быть ясно и спокойно! Должно...
– Головы вниз! – кричит Пшеница над шумом.
Песок наступает, подгоняемый яростным, безумным вихрем, который воет и кричит, извергая чистую ярость ада. Чуваку кажется, что это миллионы ночных насекомых кружатся вокруг, роясь в черных облаках. Словно в подтверждение, буря выдыхает горячее, зловонное дыхание, как чумная яма, извергающая трупы.
Теперь тьма еще гуще – это чернота глубокого космоса, где света не существует. Это саван, наброшенный на них. Яростные пыльные вихри царапают кожу, как наждачная бумага. Песок покрывает их, забивается в глаза даже через очки. Он оседает на лицах, забивает носы. Крупинки хрустят между зубами. Хотя ночь прохладная, буря приносит лихорадочную жару, высушивая их. Кто-то ругается. Кто-то кричит.
А потом, так же быстро, как началась, буря стихает, и они отряхиваются, как мокрые псы. Они смахивают песок с лиц и полощут глаза водой из фляг.
– Что это, черт возьми, было? – спрашивает Простак, его голос молит о разумном объяснении.
Пелены пыли все еще витают вокруг, медленно оседая на землю. Это пугающий момент, потому что если сейчас нападут боевики, они будут в беде. Запыленные. Растерянные. Дезориентированные. Нехорошо. Они снимают шлемы, вытряхивают их, пальцами вычесывают песок из волос.
– Наденьте свои чертовы каски обратно, – рявкает Пшеница.
Шлемы снова на головах. Оружие проверено.
– Чуешь запах? – говорит Говнюк. – Как будто что-то сдохло.
– Странно, – соглашается Чувак.
Вокруг них не только двухфутовые сугробы песка, но и что-то вроде черных угольков размером с конфеты. Они хрустят под ботинками. Солдаты стряхивают их с формы и рюкзаков.
– Что за дерьмо такое?
Бешеная Восьмерка поднимает один из кучи у своих ног. Он разглядывает его в свете фонарика "Tekna".
– Какой-то жук. Муха... чертова гигантская муха.
– Что за бред ты несешь? – хочет знать Пшеница. Фонарик на ночной операции – большой запрет. Это приглашение для снайпера. Тем не менее, он выхватывает его из рук Бешеной Восьмерки и светит вокруг. – Ну, чтоб мне провалиться...
Мухи.
Большие твари. Тысячи и тысячи их разбросаны вокруг взвода, смешаны с песком, сложены, как муравейники. Пшеница начинает сгребать их рукой, тихо ругаясь. У них большие крылья, раздутые фиолетово-синие блестящие тела. Огромные желтые совиные глаза и мерзкие зазубренные хоботки, острые, как сверла.
– Песчаная буря полная мух? – спрашивает Простак.
– Это неправильно, – говорит Говнюк, пиная кучи ногами, будто боится, что они его заразят. – Это, черт возьми, неправильно.
Пшеница хмыкает:
– Из всего сумасшедшего дерьма... – oн отделяет одну мертвую муху от остальных. Надавливает пальцем на игольчатый хоботок и отдергивает руку. – Черт... острый, как гвоздь.
Теперь взвод находит мертвых насекомых повсюду – раздавленных под собой, в волосах, застрявших в снаряжении. Осторожно, с дрожью отвращения, они вытаскивают их. Обломанные хоботки торчат в тактических жилетах, ремнях и штанах.
– Черт, – говорит Говнюк. – Три жала в руке. Думал, это колючки. Дерьмо.
Чувак вытаскивает одно из шеи, другое из щеки.
– Проклятые твари.
– Они не ядовитые, да? – спрашивает Простак, выдергивая полдюжины из штанов.
– Мы стали нечистыми, – говорит Бешеная Восьмерка. Кажется, он почти рыдает. – Нимрод... Нимрод.
– Единственный Нимрод, которого я вижу – это ты, – сообщает ему Пшеница.
Бешеная Восьмерка медленно качает головой:
– В Библии. Это в Библии. Нимрод, вавилонский царь. Он приносил в жертву детей. Бог послал к нему муху. Она залезла ему в нос и съела мозг.
– Скажи ему заткнуться, – говорит Говнюк.
Пшеница тихо ругается:
– Черт возьми, Бешеный. Если бы муха пошла за твоими мозгами, она бы с голоду сдохла.
Говнюк нервно хихикает.
Но Бешеная Восьмерка не унимается:
– Вы не понимаете. Вы все слепы к проклятию на нас за убийство той женщины и ее детей! Оглянитесь.
– Ирак. Ну и что? – говорит Чувак.
– Сейчас! Сейчас! Но тысячи лет назад это был Вавилон, древнее царство. Мы виновны в том же грехе, что и Нимрод, и Бог послал мух, чтобы мучить нас.
– Заткнись, черт возьми, – приказывает Пшеница.
Чувак молчит. Ненормально, – думает он. – Это ненормально.
– Долбаная страна, долбаная пустыня, долбаный мир, – говорит Пшеница. – Чертов цирк уродов.
Говнюк ходит кругами, проводя руками по броне и рукавам.
– Господи, я чувствую их повсюду. Посмотрите на них. Мы могли утонуть в них!
– Заткнись, дерьмоголовый, – рявкает Пшеница. – Просто мертвые жуки.
Гетто пьет воду из фляги, выплевывает песок, а потом давится чем-то еще: мухой.
– Дерьмо! В моей фляге, йоу!
– Наверное, прилипла к горлышку, – говорит Чувак. – Ты смыл ее в рот.
Гетто расслабляется. Это логично.
– Погоди... где, мать его, Мерф?
Теперь все оглядываются, напряжение растет, сердца колотятся. Рты пересохли, глаза широко раскрыты. Приборы ночного видения включены. Все сканируют улицы, темные остовы разбомбленных зданий в бледно-зеленом мерцании. Тени ползают и скользят, но Мерфа нет.
* * *
Чувак боится, как и остальные. Страх глубокий и реальный. Холодные руки сжимают его сердце, заставляя кровь бурлить в венах. Все ищут, ищут. К черту периметр. К черту все, кроме поиска Мерфа. Он псих, и все это знают, но он один из них. Брат. Его надо найти.
Он не мог просто исчезнуть, – думает Чувак. – Кто-то его забрал.
Боевики. Должно быть. Один из этих ублюдков крадется в тенях вокруг них. Некоторые из этих Али-Баб мастерски владеют тьмой. Они плавают в ней, как рыбы. Выныривают, чтобы схватить добычу, и погружаются снова, не оставляя даже ряби на поверхности ночи.
Чувак вспоминает крик, который слышал, когда буря вцепилась в них. Это был Мерф? Какой-то ловкий хищник в черном воткнул в него нож и утащил истекающее кровью тело, чтобы посеять страх в остальных?
Бешеная Восьмерка бормочет себе под нос о могучем кулаке Господа, что раздавит неверных.
– Мерфа забрали в жертву темному, – говорит он. – Королю падали: Вельзевулу. Повелителю мертвой плоти.
Пшеница велит ему заткнуться. Никаких разговоров. Никакой ругани. Никакого шепота. Никаких, черт возьми, молитв. Это не воскресная школа, напоминает он. Это зона боевых действий. Чтобы подчеркнуть это, он стучит Бешеную Восьмерку по шлему прикладом М4.
Они прочесывают сектор. Пальцы на курках, желудки в горле. Враг здесь и не здесь. Он там и в то же время где-то еще. Чувак замечает, что все его тело дрожит. Он ждет атаки, минометных снарядов, что завизжат над головой, как фурии. Он думает о парнях, которых видел убитыми. О пробитых грудных клетках. О людях, захлебывающихся собственной кровью или ползающих в грязи без конечностей.
– Позвать подкрепление, сержант? – спрашивает он. – Вернуть сюда "Брэдли"?
Пшеница рычит на него:
– Держись подальше от рации, придурок. Я скажу, когда мне понадобится подмога.
Пшеница продолжает рыскать в поисках Мерфа, хотя все знают: если его еще не нашли, значит, хаджи его забрали, режут и рубят, отрезают голову.
Но это не так.
– Сюда, – говорит Простак.
Он стоит на коленях в песке. Рот открыт. На дальнем конце изрешеченной осколками стены виднеется фигура, прислоненная к ней. Чувак одним из первых оказывается там. Желудок подкатывает к горлу, он разглядывает силуэт – это человекоподобная скульптура из пыли, грязи и мертвых насекомых. Мухи прилипли к ней, как к гигантской липкой ленте. Пшеница подходит. Дрожащими руками он счищает мух, открывая под ними высохшую, как опилки, мумию, что медленно осыпается на ветру.
Гетто качает головой:
– Это не Мерф! Эта хрень тут уже века стоит, – oн тычет в труп стволом.
Тот весь в мелких дырах, как дерево, изъеденное термитами. Это не может быть человеком.
Пшеница находит что-то у горла мумии и выдергивает: жетоны.
– Бедный чертов Мерф, – говорит он.
– Не может быть... это просто не может быть.
Пока остальные спорят, возможно ли это или нет, Чувак отходит и садится в песок. Он ждет и ждет, пока не кажется, что прошло тысяча лет. Сверкающая грань реальности притупляется. Ничего не кажется правильным. Словно они бредут сквозь сон, где ноги так медленны, будто закованы в бетон. Он твердит себе, что это происходит на самом деле. Здесь. Сейчас. В песчаном аду Ирака.
Нервные, напряженные, зловещие тени сгущаются вокруг них, и он вспоминает ту страшную ночь, когда лейтенант Каттнер исчез. Лейтенант Катт. Ох, сколько было дурных предзнаменований. Взвод вернулся с поля, где они дрались дом за домом с боевиками, зачищая экстремистов, сами попадая под огонь, гоняясь за тенями и своими хвостами. Когда они добрались до передовой базы, они были грязные, покрытые кровью, пылью и сажей, лица чернели от дыма, форма рваная, глаза – как открытые раны. Они не говорили. Курили, бессвязно ворчали, косились на тех, кто не выходил за периметр: жирных гражданских подрядчиков и чистеньких придурков в свежих формах.








