Текст книги "Листопад"
Автор книги: Тихомир Ачимович
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
– Если бы я знала, что ты жив, что когда-нибудь вернешься ко мне, – шептала она мягко и сердечно, словно говорила сама с собой, – все было бы по-другому. Никогда, никогда бы не изменила тебе. Я хочу, чтобы ты знал об этом.
– Спасибо тебе, Гордана, что не совсем забыла меня, – ответил Лабуд, не сводя глаз с ее уст… таких дорогих, любимых. «Неужели они целовали Лолича?» Эта мысль глубоко кольнула Лабуда, и непроизвольным движением он отбросил от себя руки Горданы.
Гордана не поняла его жеста и снова положила ему на плечи свои руки. Она неотрывно смотрела на него, и ей показалось, что его глаза понемногу оживали, лицо приобретало свой естественный цвет, становились нежными губы и к ним возвращался запах, запомнившийся ей при первом поцелуе.
– Почему ты никогда не писал, почему?.. – застенчиво спрашивала она. – Я бы ждала тебя всю жизнь. Всю жизнь.
Ревность, захлестнувшая было Лабуда, постепенно затихала.
– Я никому не писал. Оттуда, где я был, письма не идут. Между той жизнью и этой нет связи. Там… – Он не закончил фразы и закашлялся. На его лицо снова пала тень смерти.
Гордана потерянно смотрела на него, понимая и сознавая его трагедию, неизлечимость его болезни. Думала о том, как ему помочь. Она была готова принять на себя все его муки.
– Ты, кажется, собирался уходить? – будто разбуженный тяжким кашлем Лабуда, спросил Лолич. – С твоим туберкулезом надо лежать в больнице, а не скитаться по лесам.
Гордана презрительно посмотрела на мужа, перенесла взгляд на Милана, затем снова на мужа. Зная характер Лабуда, она подумала о том, что если сейчас он повернется и уйдет, то ей его больше не видать никогда. Надо было решать, и решать скорее. Она на мгновение закрыла глаза, обретая решимость.
– Конечно, конечно, – произнесла она, – Милан срочно нуждается в лечении.
– Наконец-то услышал от тебя сегодня первое умное слово, – сказал Пейя, еще не осознав, какой приговор он вынес себе. – Я сейчас же отвезу его в больницу. – И, обернувшись к Гордане, добавил: – Ты не беспокойся, я быстро вернусь.
– Я тоже иду с ним, – решительно заявила Гордана. – Я не могу оставить его в таком состоянии.
– Брось, Гордана, свои глупости, подумай, что делаешь. – Лолич в сердцах швырнул в костер только что прикуренную сигарету. – Успокойся, приди в себя. Что это на тебя напало? Нам же завтра утром надо быть в деревне на открытии памятника павшим бойцам, а к вечеру сдать в редакцию готовый репортаж.
– Спасибо за напоминание, но меня больше не интересует ни твоя редакция, ни твой репортаж. Все эти годы я делала все, что ты хотел, а сейчас буду поступать, как сама считаю нужным… Еще не совсем поздно, – она обернулась к Лабуду, – мы успеем на последний автобус. Подожди минуту, я возьму свою сумку. – И она поспешила к машине.
Лолич стоял неподвижно, будто окаменев. Он знал упрямый характер жены и больше не осмеливался ее задерживать. Тяжело дыша, ловя пересохшими губами холодный воздух, он думал о том, с каким превеликим удовольствием одной рукой задушил бы сейчас Лабуда. Испугавшись этой мысли, он отошел в сторону. Еще никогда он не чувствовал себя таким неуверенным, как сейчас. В отчаянии он был готов на все. На мгновение он встретился взглядом с Лабудом. Тот скупо усмехнулся и устало присел на камень, на котором сидела Гордана, когда они появились у костра. Безысходные мысли навалились на Лолича, давили его своей тяжестью. Он ощущал тупую боль в голове, в ушах звенело, как после хорошей ночной пирушки.
Лабуд сознавал свое состояние. «С такой болезнью, как у меня, – думал он, – трудно на что-нибудь рассчитывать. Обычно страдающие туберкулезом люди уходят из жизни весной, когда начинает цвести тыква. Понимает ли это Гордана? Как она будет жить после меня? Надо сказать ей сейчас все, ничего не скрывая. Остановить, надоумить. Жаль, но скрывать ничего нельзя. Как-то она воспримет мои слова? Может быть, мне лучше повернуться и уйти, и пусть она думает, что хочет, хоть трусом считает».
– Гордана, – позвал он ее с намерением исповедаться перед ней, но, встретив ее взгляд, ощутил какую-то внутреннюю боль и должен был сначала совладать с собой.
– Уже поздно, да и дождь кончился. – Она подошла к нему с дорожной сумкой в одной руке и с зонтиком в другой. – Как приятно мне видеть тебя… Пошли, так будет лучше для нас обоих…
Тонкие прямые брови Горданы взметнулись и стали похожи на крылья ласточки в полете. Она попробовала улыбнуться, но внезапные слезы выдали ее.
– Милан, дорогой мой, зачем так… – Она уронила голову ему на плечо и обвила шею руками. – Или забыл меня, разлюбил?.. Сколько я страдала, сколько слез пролила! Пойми, я тебя нашла и не хочу больше терять!
Она вся дрожала, и ее волнение передавалось ему. «Она любит меня, она моя! Мы любим друг друга уже пятнадцать лет, – пытаясь оправдаться в собственных глазах, думал Лабуд. – Нет, нет, ничто нас больше не разлучит. Я люблю ее, и этим все сказано».
Гордана по-своему расценила его затянувшееся молчание.
– Коли не любишь, – сказала она резко, – я не хочу тебе навязываться… У меня хватит сил пережить и это несчастье.
– Как можешь ты такое говорить, Гордана? Ты ведь знаешь, что я тебя люблю. Только любовь твоя и помогла мне выжить и возвратиться к тебе. Она давала мне силы и помогала пережить самые тяжкие времена. Только что я сейчас? Моя болезнь неизлечима. Надежды на выздоровление нет, мои цветы отцвели, листья опали… Мне жить-то осталось всего до весны, чтобы, когда все расцветет, угаснуть. Поэтому я не хотел бы тебе принести несчастье, оставить тебя одну.
Она не дала ему продолжить, закрыла ему рот своей ладошкой. Он поцеловал ее пальцы.
– Прошу тебя, милый, не говори так. Это на тебя непохоже, ты говоришь чужими словами. Никогда я тебя таким не знала и не хочу видеть несчастным. Вспомни, как в отряде все стремились брать с тебя пример. Где же сейчас твой оптимизм, твоя любовь к жизни? Ты не имеешь права думать о смерти, после всего того что перенес и пережил. Возьми себя в руки, Лабуд, оставь мрачные мысли, поверь в себя. И знай, что я всегда с тобой, всегда помогу в трудную минуту. Вспомни, как ты любил говорить: «Сильнее смерти только сама жизнь». Разве не так?
Сухие горячие губы Лабуда на мгновение ожили, слившись в поцелуе с желанными устами Горданы. Она закрыла глаза, припала к его груди, голова у нее закружилась, и ей показалось, что земля ушла у нее из-под ног и что она падает в бездонную пропасть. Все исчезло, остался лишь какой-то далекий голос, голос прошлого, на зов которого она не могла не откликнуться.
…Это случилось давно, ой как давно, еще в самом начале войны, когда со всех сторон партизанам угрожала смерть. Люди жили как бы на грани между страхом смерти и надеждой остаться в живых. Что перетягивало, то и определяло поведение человека. Лабуд понимал, что если страх поражения и смерти завладеет мыслями бойцов, то борьбе конец, все будет кончено с ними. И чтобы хоть как-то избежать или хотя бы отсрочить нависшую катастрофу, Лабуд взбунтовался против смерти, как бунтуют люди против неправды. Он не верил в бессмертие, но именно поэтому и не хотел умирать. По отношению к смерти, как и по отношению ко всей окружающей его действительности, у Лабуда было свое мнение, которое он провозглашал открыто и убедительно.
– Смерть? – с насмешкой и вызовом восклицал он. – Да это же глупо и наивно, ребята, думать о ней! Какие вы герои, если будете трястись перед каждым дьяволенком! Запрещаю вам до конца воины не только говорить, но и думать о таких вещах. У нас нет, ни времени, ни сил поддаваться страху. Разве без нас мало людей погибает? Нет, нет, сейчас я не имею права погибнуть, мне недосуг, у меня много дел. Как вы думаете, – продолжал он рассуждать, обращаясь к бойцам, – принимается в расчет моя занятость или нет? Конечно, принимается. А подумали ли вы над тем, что будете делать, если меня вдруг продырявит пуля? Кто тогда будет командиром, ну-ка, поднимите руки, у кого какие есть предложения? А может быть, имеются добровольцы на мое место? Нет? Ну вот и хорошо. Я так и думал, что среди вас на мое место любителей не найдется. Таким образом, сами видите, что если бы я даже и хотел, то все равно не имел бы права умереть.
Бойцы смеялись шуткам своего командира. И в этом разномастном гаме сухих, глухих, натужных мужских голосов Лабуд вдруг различил нежный и звонкий голосок, напоминавший журчание горного ручейка. Он принадлежал молодой девушке с черными большими глазами, густыми прямыми бровями и длинными ресницами, которая не сводила с Лабуда своего взгляда. Лабуд даже подумал, как это случилось, что он до сих пор не обращал внимания на такую девушку и даже избегал ее?..
Незаметно изменив тон и манеру речи, Лабуд продолжал:
– Вчера, например, у меня была возможность отдать богу душу, но я передумал. Налетели на меня стервятники со всех сторон, загикали: «Коммунист, капут, сдавайся!» К счастью, я про вас вспомнил: пропадут, думаю, без меня. И подпустил их поближе, а сам гранату приготовил. Они так и остались там лежать, а я, как видите, ничего. – «Да и как можно умереть, когда перед тобой такая краса, – подумал он про себя, бросая взгляд в сторону ротной санитарки. – Какие губы, какое прекрасное лицо!» – Так я решил со смертью подождать до конца войны. А там видно будет. Пока же каждому должно быть ясно, что фашисты еще не изобрели оружия, которым могли бы нас уничтожить. Что касается винтовок, бомб, да и гранат, то этим нас не возьмешь, мы не из пугливых. Пусть придумывают что-либо поновее, но не забывают, что и новое оружие обернется против них. Это уж точно. Коммунистов не так-то просто уничтожить. Нам и на этом свете неплохо, жить можно…
– Послушай-ка, Лабуд, ты все о коммунистах толкуешь, будто вам одним жить хочется, – неожиданно прервал его Влада Зечевич. – А что делать нам, бедным, кто не в партии?
– Вам, – усмехнулся Лабуд, – ничего не остается, кроме одного: кто не хочет умирать, пусть вступает в партию. Другого выхода я не вижу.
Влада Зечевич задумался, опустив голову, но в его взгляде читалось недоверие. Лабуд хорошо знал, как долго Влада не может решиться вступить в партию. Этот вопрос был сложным не только для него, но и для большинства сельской молодежи, которая психологически еще не была готова сделать решительный поворот в своей судьбе. Лабуд хорошо знал Зечевича, как и те обстоятельства, которые удерживали его на определенном расстоянии от коммунистической партии. Оба они были из крестьян, вместе росли, были сверстниками и старыми товарищами, а кроме того, вместе служили в одном полку, отбывая военную службу.
Лет шесть назад, когда в Черногории было неспокойно, собрали сербских парней и погнали в Колашинские казармы, откуда, кроме синего неба над головой и темного ущелья впереди, ничего не видно. Но, хотя жизнь в казарме была несладкой, тем не менее Милан Лабудович не жаловался на судьбу, ему нравилась военная служба. В новой, хорошо пошитой серой униформе, в сапогах с подковками на каблуках, Лабуд маршировал по казарменному плацу, высоко задрав подбородок, выпячивая шею, словно лебедь, готовящийся к взлету. В то время немного находилось молодых людей, готовых так рьяно нести военную службу, поэтому усердие Милана было быстро замечено. Однажды, глядя на Милана, шедшего по плацу, Зечевич произнес: «Не идет, а плывет словно лебедь[4]4
Лабуд – лебедь (сербскохорв.).
[Закрыть]», и с той поры это прозвище укрепилось за ним на всю жизнь.
Через два месяца Лабуд получил благодарность «за примерную службу королю», а еще через месяц, по завершении начального курса обучения, его отправили в полковую школу капралов. Начало было неплохим для крестьянского парня. Он сразу понял, что невозможно пробиться в унтер-офицеры без полковой школы, как невозможно добраться до верха лестницы, не переступив через первые ступеньки. Все генералы начинали карьеру с капрала. Это – главный винтик большого и сложного механизма. Без капралов нет армии, как не бывает дня без утра. Милана не беспокоило то, что капралов все ненавидели и презирали. Его привлекало другое – перед капралами дрожали, а их приказания выполнялись без рассуждений. «Капрал вам не собака, – любил повторять он выражение своего первого командира отделения, – напрасно лаять не станет». И Милан «зря не лаял». Уже в первые дни по возвращении из школы, когда его поставили командиром отделения, он разбил в кровь нос одному рекруту за то, что тот плохо вычистил свою обувь. Ничего не поделаешь, все капралы с этого начинали строить свою карьеру.
На втором году службы Лабуду прицепили на погоны еще по нашивке (звездочке), и он получил право на десятидневный отпуск домой. Однако вновь начались волнения среди горожан, и отпуска временно отменили. Полк был приведен в боевую готовность, а две роты были направлены в помощь жандармам. Бунтовщики же не хотели успокаиваться. Первые два дня они ходили мирными толпами по городу, распевая запрещенные песни и требуя признания красной России, о которой Лабуд почти ничего не знал. Он не мог понять, почему они требуют, чтобы Россию признали, если известно, что она существует. С каждым днем бунтовщики вели себя все наглее и наконец дошли до того, что стали требовать свержения короля, смены правительства и проведения каких-то новых выборов. Такого своеволия, по мнению Лабуда, терпеть было нельзя. Он любил своего короля и давал присягу верно служить «богу, королю и отечеству». Когда бунтовщики поливали имя короля грязью, все в нем клокотало от ненависти к ним. Его терпению приходил конец. Наконец оно лопнуло, когда группа студентов и рабочих на главной площади города сожгла портрет «его величества». Такого Лабуд не мог простить. Коршуном налетел он на бунтовщиков, но чья-то сильная рука преградила ему путь, а другая отбросила в пыль мостовой. Уже падая навзничь, он вспомнил, что вооружен, и машинально нажал на спусковой крючок. Раздался выстрел. Рядом с ним кто-то упал. Остальные побежали. Придя в себя, Лабуд увидел на булыжной мостовой лежащего в луже крови черноволосого юношу. Он чуть не завыл от страха.
Смерть юноши потрясла Лабуда. Сердце его стучало, тело покрылось потом. От удушливого запаха крови ему стало дурно. Широко раскрытые глаза погибшего юноши презрительно взирали на своего убийцу. Милану показалось, что уста юноши шепчут: «За что ты меня убил? Я ведь боролся и за твою свободу. Беги отсюда». Вдруг к убитому подбежала женщина с распущенными волосами и с плачем упала перед ним. Лабуду казалось, что он слышит причитания своей матери. У него перехватило дыхание, к глазам подступили слезы.
Он не спал всю ночь. Ему мерещились глаза убитого, его мучили кошмары, он задыхался. Чувство вины не прошло и на следующий день. Зечевич тогда ему сказал: «Если хочешь освободиться от кошмаров, надо, зажечь свечу в изголовье погибшего».
Пойти на похороны было непросто. Местные власти, боясь новых демонстраций, запретили проведение публичных похорон. Кроме того, родные погибшего, по народному обычаю, могли отомстить убийце по принципу «кровь за кровь, око за око». Но Лабуд, презрев опасность, зашел в церковную лавку, купил за три динара свечу и отправился на похороны.
Дом погибшего юноши находился на далекой окраине, в узком глубоком ущелье с крутыми стенами, – прямо настоящее гайдучье гнездо. Около дома собралась толпа народу. Лабуду казалось, что все на него смотрят с презрением, но он упорно пробивался вперед, и каждый шаг отдавался у него в мозгу. Когда Лабуд пробился к гробу, женщины перестали причитать и воцарилась тишина. Чувствуя, как перехватывает дыхание, Лабуд дрожащей рукой зажег свечу, но пламя едва лизнуло фитиль и исчезло. Он зажег свечу во второй раз и, когда пламя снова погасло, увидел перед собой человека, который гасил свечу. Их глаза встретились. «Мертвый презирает убийцу», – прочел Лабуд в тяжелом взгляде незнакомца. Растерявшись, Лабуд ждал, что же будет дальше. Женщины снова заголосили, еще громче и надрывнее. Незнакомец взял Лабуда под локоть и повел на выход. В толпе, стоявшей у дома, поднялся глухой ропот. Лабуд был ненавистен этим людям вместе со своим королем. За эти тяжелые минуты Лабуд многое понял и осознал. Около дома шныряли жандармы, агенты полиции, бросая подозрительные взгляды на Лабуда. Когда траурная процессия вышла на улицу и запела: «Вы жертвою пали…», Лабуд, хотя и не знал слов этой песни, вместе с другими подхватил мелодию.
Неожиданно из бокового переулка выскочила группа конных жандармов, находившихся в засаде, и врезалась в траурную процессию, пытаясь разогнать ее с помощью резиновых дубинок. Народ разбегался перед жандармами, но сразу же за их спинами шеренги смыкались вновь. Один из полицейских налетел на Лабуда и больно ударил его резиновой дубинкой, едва не свалив с ног. Лабуд весь напрягся, кровь ударила ему в голову, и он ощутил слепую ярость к полиции, которая вчера сделала его убийцей, а сегодня посягнула на его собственную жизнь. Не думая о последствиях, он выхватил из ножен тесак и бросился на полицейских…
…Очнулся Лабуд лишь на следующий день. Он валялся в луже собственной крови, весь избитый, обессиленный, без кокарды и звездочек на погонах. Его карьера закончилась. Он был обвинен в нарушении закона, в оказании помощи бунтовщикам и осужден к шести месяцам каторжных работ. Время, проведенное в заключении, оказалось для Лабуда временем политического прозрения, поворотным пунктом в его жизни. Его упрятали в темницу, чтобы сломить, а он там переродился. Чего не бывает!
Там, как поется в песне, «средь винтовок и штыков, под надзором стражников» Лабуд узнал имя своего учителя и вождя, идеи и образ которого запали ему в сердце на всю жизнь. Это случилось однажды ночью, когда все заключенные спали глубоким сном. Проснувшись, Лабуд увидел, что один из заключенных забрался на табуретку и что-то писал на стене.
– Что ты делаешь? – шепотом спросил его Лабуд.
– Завтра сам увидишь, – ответил тот, не прерывая своего занятия.
Утром, когда прозвучал сигнал «подъем», заключенные, находившиеся в камере, увидели на стене под самым потолком надпись: «Да здравствует Ленин!» Они вопросительно поглядывали один на другого, пытаясь угадать, кто же это сделал.
Когда надпись увидел часовой, он закричал на всю тюрьму, извергая ругательства. Вскоре в камеру ввалился маляр с щеткой и банкой с белилами. Он долго и тщательно замазывал надпись, но, когда стена просохла, на ней еще лучше, чем прежде, читались великие слова: «Да здравствует Ленин!» После бесполезного поиска виновного администрация приняла решение наказать всю камеру – два дня без обеда и без прогулки.
– Скажи, почему они так засуетились? – спросил Лабуд автора лозунга. – Кто такой Ленин? Мне показалось, что надзиратель готов был лопнуть от бешенства, когда прочел это имя.
Заключенный улыбнулся:
– Это, дружище, наш учитель. Да, да, и мой и твой учитель. Учитель всех рабочих и крестьян. Ленин – вождь русской революции, вождь бедняков, наш вождь…
В это время дверь отворилась и в камеру вошел человек с молотком и зубилом в руках. Встав на табуретку, он долго тюкал по стене, вырубая надпись, а когда ушел, заключенные увидели, что имя вождя русской революции не исчезло. Наоборот, оно теперь было выдолблено большими буквами, словно на гигантском памятнике.
– Видно, не стереть им это имя, – глядя на непокорную надпись, заметил Лабуд. – Придется стену ломать.
Из тюрьмы Милан Лабуд вышел зрелым коммунистом. И когда на Космае летом тысяча девятьсот сорок первого года вспыхнуло восстание, Лабуд не колебался: он знал, что следует делать, за что бороться.
Окружной комитет партии поручил ему создать первую партизанскую роту. Это было трудное задание. Положение усугублялось тем, что по приказу Дражи Михайловича[5]5
Михайлович Драже – полковник бывшей югославской армии, летом 1941 года из лиц, сторонников короля, создал отряды четников, которые на первом этапе восстания иногда взаимодействовали с партизанами. Однако вскоре, по указке из Лондона, Михайлович вступил в сотрудничество с оккупантами и развернул борьбу против национально-освободительного движения.
[Закрыть], которого король Петр III, находившийся в эмиграции, объявил «верховным главнокомандующим югославскими войсками на родине», район Космая был объявлен местом сбора отрядов четников. Люди горели желанием включиться в борьбу, но они не знали, с кем идти: с коммунистами, союзниками большевистской России, или с четниками Михайловича – за короля. Компартия в то время еще не имела достаточно заметного влияния на селе, и Лабуду было нелегко.
Зато у его противника – Стояна Чамчича – дела шли хорошо. Этот отличавшийся краснобайством офицер запаса королевской гвардии в несколько дней собрал вокруг себя большинство сельской молодежи и сколотил из нее роту. В те дни имя короля в Сербии было еще настолько популярно, что многие крестьяне сами приводили к четникам своих сыновей. Между Миланом и Стояном все чаще возникали препирательства, а иногда и ссоры. Лабуд начинал все более открыто сомневаться в честности Чамчича, в желании четников бороться против фашистских оккупантов.
Влада Зечевич долго колебался, прежде чем принять чью-либо сторону. С Лабудом его связывала старая дружба, а с Чамчичем – военная присяга.
– Я присягнул королю служить верой и правдой, – ответил Влада, когда Лабуд спросил его, на чьей стороне он собирается воевать, – и не имею права нарушать клятву. Мы, военные, и так запятнали себя достаточно, когда во время апрельской войны[6]6
Имеется в виду война Югославии против агрессии Германии и ее союзников в апреле 1941 года, закончившаяся капитуляцией Югославии. – Прим. ред.
[Закрыть] побросали винтовки…
– Легче поднять брошенную винтовку, – прервал его Лабуд, – чем вернуть утраченную честь. Только тот, кто возьмется за оружие, защитит свое доброе имя. Понятно?
– Ты прав, я думаю так же. Только не хочу быть предателем в глазах короля.
– Если король предал свой народ, почему же тогда, черт возьми, народ не может предать короля? – спросил Милан. – Сегодня не тот предатель, кто поднимается против короля, а тот, кто выступает против народа.
Зечевич надолго задумался, а затем спросил:
– А что ты намерен делать с Чамчичем? Присягу королю он соблюдает, от его имени поднимает людей, борется…
– Мы предложили ему принять нашу общую присягу.
– Не станет он этого делать. Он против коммунистов, это я знаю точно.
– Мне известны его взгляды, но, пока он с нами в одном отряде, до тех пор мы будем стремиться удержать его и переубедить, так же как и его единомышленников. Если же он будет настаивать на отделении, надо сделать все, чтобы как можно меньше людей ушло вместе с ним.
– Вот теперь мне ясно все, – сказал Влада, избегая встречаться взглядом с Лабудом. – Я подожду, пока вы или разойдетесь или соединитесь. Мне некуда спешить. Делайте вашу революцию без меня. Ты знаешь, что я не люблю совать нос в политику, хочу жить спокойно. Не мешайте только мне, а я вам не помешаю.
Это было уж слишком. Лабуд гневно подступил вплотную к Владе.
– Запомни, приятель, в этой войне за чужой спиной не отсидишься, – произнес он твердым, категоричным тоном. – На войнах вообще нейтральных не бывает. Нам не нужны пацифисты. И я хотел бы знать, кто ты мне – друг или враг. Если друг – вот тебе моя рука, если враг – не сетуй на мою ненависть и не думай, что я тебя буду бояться. Сейчас для нас самые опасные те, кто стремится остаться в стороне от борьбы. Такой «нейтралист» – удар нам в спину. Насколько я тебя понимаю, Влада, ты хотел бы остаться дома, около молодой жены, хозяйством заниматься. Конечно, зачем тебе включаться в жестокую борьбу, подвергать себя опасности? Куда как приятнее нежиться в мягкой постели с милой женушкой, нежели, валяться в лесу на сырой земле. Ну и черт с тобой, держись покрепче за женину юбку, мы как-нибудь без тебя обойдемся. Революция не пострадает. Одним врагом больше или меньше – не важно. Будь здоров! А захочешь меня видеть, найдешь на горе.
Тонкие, сухие губы Влады зашевелились, словно он читал про себя молитву, лицо покраснело, глаза блеснули. Он стал похож на разъяренного быка, готовящегося поднять на рога своего противника.
– За кого ты меня принимаешь?! – обиженно воскликнул он звенящим голосом. – Ошибаешься, коли считаешь, что ради юбки я пожертвую своею честью и позволю запятнать свое доброе имя.
– Ну что ты, Влада, я ничего плохого о тебе не хотел сказать, но ведь ты сам все это говорил.
– Врешь ты, да и ошибаешься к тому же. Я еще не сказал своего последнего слова, а ты уже выводы делаешь. – Влада замолчал, пытаясь взять себя в руки и успокоиться. Он опасался, что Милан может неправильно понять его откровенное признание. – Послушай, Милан, – решился он наконец. – Не все у меня обстоит так, как тебе кажется. Я тебе никогда об этом не говорил, да и сейчас не стал бы, если бы ты не вынудил. У тебя найдется закурить?
Они закурили. Сделав несколько затяжек, Влада продолжил свою речь уже негромким голосом, словно про себя:
– Нет, жизнь моя несладкая. Знаешь, как птица себя чувствует в чужом гнезде? Так и я. За те четыре года, как я женился и пришел к жене в дом, ни разу не почувствовал себя хозяином. В их доме больше слушают мнение Стояна Чамчича, чем мое… Он, мол, хозяин, знает, как вести дела. А я кто для них? Никто и ничто. Слугой был, слугой и остался.
– Ну вот, значит, по тебе в этом доме плакать не будут, если ты уйдешь от них к нам… в партизаны. Бери винтовку и айда с нами, хоть на один день почувствуешь себя человеком, – сказал ему Лабуд. – Так или иначе, а к осени война кончится. Переломят русские немцам хребет, а там посмотрим, кто у нас хозяин, а кто работник…
Надежды Лабуда на то, что война закончится к осени, не сбылись. Война продолжалась, а положение партизан в Югославии с каждым днем становилось вся тяжелее. Побед они давно уже не одерживали. Кроме того, резко ухудшилась погода. Целыми днями дул холодный ветер и моросил нудный холодный дождь. Временами с неба падали уже крупные мокрые хлопья снега. Одежда на бойцах не успевала просыхать. Зима стояла на пороге, а это такой проситель, которого хоть и не любят, но отказать ему в постое не могут. Все последние дни небо так низко висело над землей, что казалось, поднимись на крышу дома – и достанешь облака руками.
От непрерывных дождей дороги Шумадии стали непроходимыми. В определенной степени это было на руку партизанам: немцы не могли напасть на них неожиданно, пользуясь своими автомашинами и броневиками. У партизан же были свои дороги, проложенные через леса и луга. Их дорожки и тропы, казалось, не имели ни конца ни края и тонкими паутинками разрезали всю округу. В этом лабиринте было трудно понять, где прошла рота, где батальон, а где целый отряд. Немцы пытались выискивать свежие следы партизан, чтобы преследовать их. Партизаны со своей стороны всячески маскировались. Так в одном селе километрах в сорока южнее Белграда партизаны «одолжили» у одного богатея отару овец и водили ее за собой, чтобы заметать следы отряда. Многие были почти уверены, что таким образом фашистов удастся обмануть.
– Нашли занятие, – ворчал бывший студент Белградского университета Пейя Лолич, ступая босыми ногами по грязной проселочной дороге. – От него партизанам столько же пользы, сколько студентам от закона божьего. О том, что мы здесь прошли, немцы без труда узнают в первой же деревне. Схватят какого-нибудь работягу, сунут ему в нос винтовку, и тот им как на исповеди все выложит.
Лоличу не ответили. Люди шли молча, уткнув глаза в дорогу. Пейя тоже как-то по-стариковски согнулся и замолчал. Настроение у него было скверное. Тяжелая обстановка угнетала бойцов, они больше молчали, глубоко прятали свою боль и тревогу, и лишь изредка кто-нибудь тяжело вздыхал, словно возвращался с похорон.
– Скоро морозы ударят, а тогда комиссар, наверное, распорядится овец заколоть и приготовить нам жаркое, – нарушил кто-то тягостное молчание. – А знаете, – продолжал боец, – из баранины джувеч[7]7
Джувеч – блюдо из мяса, риса и овощей.
[Закрыть] ничуть не хуже, чем из свинины, надо лишь умело приготовить. Я особенно люблю джувеч с картошкой, но можно и с рисом.
– Не околейте, лошадки, от зеленой травки, – с усмешкой произнес Влада Зечевич. – Боюсь, что, когда мороз ударит, некому будет есть твой хваленый джувеч, – продолжил он свою мысль, потирая озябшие руки.
– Честное слово, Влада, ты неисправимый скептик, но люди на тебя почему-то не обижаются, – растягивая каждое слово, сказал Пейя.
– Точно, Лолич, на меня никто никогда не обижается, кроме собственной жены. – И Влада тяжело вздохнул, то ли шутя, то ли серьезно.
– От жены все можно стерпеть, если она стоящая, я так думаю, – сказал Лолич. – А твоя заслужила, чтобы ты побольше уделял ей внимания. У кого еще есть такая жена? Куда бы нас черти ни занесли, она все равно тебя находит. Изо всей роты ты один ходишь в чистой рубашке. И все благодаря ей. Поверь моему слову, не сегодня-завтра она появится снова и накормит нас всех. Если можно было бы угадать такую прилежную жену, я сразу бы женился.
Зечевич, казалось, не слушал Лолича. Взгляд у него был какой-то затуманенный, а вид хмурый.
– Твоя жена поднимает дух всему нашему взводу, – продолжал, однако, развивать свою мысль Лолич. – Ее любовь должна и тебя вдохновлять на подвиг.
– Ты прав, Лолич. Но любовь не только вдохновляет, она и мешает.
– Ты, оказывается, еще и циник, – усмехнулся Лолич.
Влада сердито посмотрел на Лолича, и тот замолчал. Лолич знал, что любое упоминание о жене огорчало Владу.
Лолич за свою жизнь уже успел познать и любовь и разочарование. Были у него успехи и поражения, и он был не из тех, кто избегал любовных приключений. Стоило ему встретить красивую девчонку, как он влюблялся в нее до безумия и после этого долго лелеял ее образ в своих мечтах, пока не встречал следующую, как ему казалось, более красивую.
Лоличу было уже двадцать лет, но выглядел он почти ребенком. Это был невысокий худощавый юноша с угловатыми плечами, на которых болталась блуза защитного цвета, снятая с убитого жандарма. Блуза была ему широка в груди, но коротка в рукавах. Брюки того же защитного цвета, что и блуза, в нескольких местах были прожжены и грубо залатаны. Вооружен он был коротким кавалерийским карабином и тремя гранатами. Его плечи были перекрещены двумя полупустыми пулеметными лентами. За спиной у Лолича находился рюкзак, набитый всякой всячиной, начиная от томика стихов, «плененного» в одной школьной библиотеке, до шерстяных носков – подарка сердобольной селянки. Своим внешним видом Лолич скорее походил на коробейника, чем на бойца, разве что на голове у него была не феска с кисточкой, а пилотка с огромной, размером с детскую ладошку, самодельной звездой, пришитой белыми нитками. Одного луча у звезды недоставало.
Но если не обращать внимания на неказистый внешний вид Лолича, то следовало признать, что он был уже опытный боец, не раз нюхавший запах пороха и крови, а это кое-что значило. Он находился в партизанах шестой месяц – с первых дней восстания на Космае.
Лолич пришел в отряд на четвертый день после воззвания Центрального Комитета Коммунистической партии Югославии, в котором народы Югославии призывались подняться на восстание против фашистских оккупантов. Вместе с ним в отряд пришли несколько парней и две девушки. Одну из них – парикмахершу из Белграда – звали Гордана Нешкович. Она сразу привлекла всеобщее внимание своей красотой. Вторая девушка в отряде не задержалась надолго, и ее вскоре забыли. Правда, Лолич часто ее вспоминал. Она была дочерью директора небольшого частного банка, такая маленькая толстушка с пухленьким личиком. На митинге в одном селе она минут двадцать пламенно призывала крестьян к борьбе, но после первой серьезной стычки с немцами сбежала из отряда. Ее дезертирство возмутило Лолича до глубины души, и он дал слово рассчитаться с ней в первый же день после освобождения Белграда.






