Текст книги "Листопад"
Автор книги: Тихомир Ачимович
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Никого нет. Все спят, даже собаки попрятались, – сказал Марич просто так, чтобы не молчать. – Ты, оказывается, тоже без варежек? А у меня дома есть хорошие шерстяные варежки. Мама вязала. Как только до дома доберусь, обязательно их возьму. Думаю, что к рождеству удастся побывать дома.
– До рождества надо еще дожить, – нехотя произнес Чарапич и повернул голову в сторону горы, откуда снова донеслись взрывы. – Слышишь, как гремит? Не к добру, если пушки ночью стреляют.
– На Дрине идут тяжелые бои, – задумчиво сказал Марич. – Лабуд вчера говорил, что там создаются пролетарские бригады. Вероятно, наши главные силы готовятся к контрнаступлению. Может быть, вскоре опять сюда вернутся.
– Не будь таким наивным! Разве можно верить всему, что говорит Лабуд?
– Почему же ему не верить? Лабуд никогда не врет. Вспомни, как на днях он говорил о том, что русские побили немцев на восточном фронте, а мы ему не поверили сначала. После немцы это сами признали.
– Может быть, русские сломают в конце концов хребет германскому фашизму, но мы этого не дождемся. До той поры нас перестреляют как зайцев. Когда я вступал в партизаны, Лабуд пел сладкие песни о нашей победе и даже срок называл – не позднее рождества.
– Что и говорить, не получилось так, как хотелось, война пошла по-другому, чем предполагалось. И все же наше положение было бы несравненно лучше, если бы не предательство четников, перешедших на сторону немецких фашистов.
Чарапич глубоко вздохнул. Он не был расположен спорить, но не мог и молчать. В его груди поднялась волна гнева и горечи, которую ему не терпелось выплеснуть наружу.
– Еще месяц назад сколько в отряде было людей! Где они сейчас? А что впереди? Вот как только снег ляжет по-настоящему, они нас передушат, как слепых щенят… Когда я пришел в отряд, мы занимали два села, в которых имели общественную власть: своих депутатов, секретарей, штабы. Где все это? Ничего не осталось. Мы же бродим, как заблудившиеся стада овец, которые ждут, чтобы на них напали голодные волки и сожрали.
– Ты не совсем прав, – возразил ему Марич. – Тебе хорошо известно, что наши главные силы ушли в районы, где более благоприятная обстановка. Сейчас главная задача состоит в том, чтобы сохранить главные силы.
Чарапич злорадно усмехнулся.
– Удивляюсь, как это тебя до сих пор не назначили комиссаром, – сказал он с издевкой. – Любишь ты повторять их слова. Только ваши главные силы мне ни к чему, если меня убьют, да и всех нас вместе.
– Не преувеличивай силы немцев, не смогут они нас всех поубивать, кто-нибудь да останется.
– Меня не интересует, останется кто в живых или нет. Для меня важно уцелеть самому. Думаю, и тебе не будет легче, если все выживут, а ты погибнешь.
– Не знаю, я не думал об этом. С одной стороны, ты вроде прав, а с другой – не могу с тобой полностью согласиться.
– Придет время, поймешь, что Чарапич был прав, да поздно будет.
Разговор иссяк. На другой стороне села залаяли собаки, и часовые насторожились: собаки редко лают напрасно. Со стороны Рудника снова донесся звук взрыва, а в вышине послышался шум самолета.
– Пошли, скоро смена должна выйти, – сказал Павле и, повернувшись, зашагал в сторону корчмы.
Когда снег прекращался, из ночного мрака выступали деревья, казавшиеся Чарапичу призраками. Они нагоняли на него страх, и он старался ступать как можно осторожнее и тише. Раскидистые ветви деревьев представлялись Чарапичу длинными штыками, нацеленными в его грудь.
До рассвета оставалось сравнительно немного времени, но для часового последние минуты перед сменой кажутся вечностью. Чарапич очень устал. Ему хотелось спать, и он мечтательно предвкушал тот момент, когда плюхнется на хрустящую солому и заснет мертвым сном.
Дождавшись наконец смены, Чарапич в два шага перемахнул через высокое крыльцо корчмы. Он уже взялся за ручку двери, но она отворилась сама, и на улицу один за другим стали выходить бойцы. Их было пять человек, и через минуту они скрылись в ночи.
Чарапич знал, что это были за люди, – ему самому приходилось не раз вместе со своим отделением ходить в разведку. Это занятие, по справедливости, считалось одним из самых опасных в боевой деятельности партизан. Поэтому Чарапич возмущался про себя поведением Зечевича, когда тот добровольно предлагал командованию роты послать его отделение в разведку.
Места кратковременного отдыха рота всегда оставляла неожиданно, без раскачки и долгих сборов, обычно задолго до рассвета. До последнего момента никто не знал предстоящей задачи и маршрута движения. Это было известно лишь Лабуду, и поэтому он стал для бойцов чем-то вроде проводника, без которого они бы заблудились и разбрелись кто куда. Они опасались, как бы он не исчез, и во всяком случае каждый боец инстинктивно стремился держаться поближе к командиру роты, словно он был непробиваемой стеной, за которой можно схорониться в минуту опасности. А обстановка все ухудшалась и ухудшалась. В последнее время, чтобы не попасть под удар противника, рота не задерживалась на одном месте более суток. В особо опасные периоды приходилось менять дислокацию по два-три раза в течение одного дня.
Задание, которое выполняла рота сейчас, приближалось к концу. Лабуд уже получил приказ из штаба от комиссара Шумадинца пробиваться на Космай и присоединиться к отряду. Но об этом было известно самому узкому кругу лиц. Знала об этом и Гордана Нешкович. Во время ночевки в корчме Лабуд сказал ей, что они должны еще до рассвета пересечь шоссе и железную дорогу, чтобы днем выйти к своему отряду.
Она лежала, прислонив голову к его плечу, и смотрела на него долгим взглядом.
– Когда ты рядом, я не боюсь ничего: ни дорогу пересекать, ни бункер атаковать, – шептала она, едва шевеля губами. – За последнее время мы уже трижды пересекали и шоссе и железную дорогу, и каждый раз все обходилось благополучно.
– Надеюсь, что и сегодня ночью ничего плохого не случится, – осторожно заметил Лабуд. – Хотя, конечно, война есть война, что ни говори, особенно партизанская.
– Раз ты уверен в успехе, можно спать спокойно, – сказала Гордана и закрыла глаза.
– Отдыхай, ты устала. Я заметил днем, что ты едва держишься на ногах.
– А ты разве не устал? – Она нежно провела ладонью по его лицу. – Как вышли из отряда, ты еще ни одной ночи не отдыхал как следует. Удивляюсь, чем ты держишься!
– Обо мне не беспокойся. Я буду отдыхать после войны. Тогда найдется время и для меня, – с какой-то грустью и тревогой ответил Лабуд. Он, казалось, предчувствовал, что после войны его ожидали долгие и тяжелые годы ссылки, когда у него будет действительно достаточно времени и для сна и для размышлений о пережитом.
Гордана подняла голову и посмотрела на него удивленно. Его голос показался ей незнакомым, да и все лицо как-то резко изменилось. Он лежал на спине, подложив руки под голову и устремив задумчивый взгляд в потолок. За последние дни Лабуд заметно похудел, глаза у него ввалились, а нос, казалось, стал крупнее. Даже губы как-то утончились и обесцветились. Рана, которую он получил в бою на Дучинской горе, быстро затянулась, и уже через несколько дней Гордана сняла с его головы повязку. На правой щеке, однако, остался большой шрам, и теперь, когда Лабуд улыбался, эта часть лица оставалась неподвижной. Лабуд знал об этом и старался реже смеяться.
– Милан, сколько времени прошло, как мы познакомились? – спросила Гордана, прикоснувшись осторожно кончиками пальцев к крестообразному шраму на щеке Лабуда.
– Много. Мне кажется, что мы знаем друг друга с детства.
– И ты меня любишь с тех пор?
– Конечно. Мы полюбили друг друга еще до нашей встречи. Поэтому мы и встретились. Так нам предписано судьбой.
– Я всегда с ужасом думаю о том, что мы могли бы разминуться.
– Я тоже часто думаю об этом…
Она улыбнулась. Ей было приятно слышать, что они с Миланом думают одинаково. Как бы хотела она объяснить ему свои чувства, но ей все казалось, что нужные слова или не находятся, или приходят на ум с опозданием. Прижавшись к плечу Милана, Гордана почувствовала, что ее охватывает приятная слабость. Ей казалось, что она парит в воздухе, а навстречу ей дует легкий теплый ветерок, откуда-то пробиваются лучи заходящего солнца и все вокруг исчезает, теряет реальные очертания. Сон одолел ее сразу. Она уже спала, а мозг еще продолжал работать, правда уже абстрактно, без прямой связи с действительностью. Но нередко она разговаривала во сне, и тогда Милан ее будил, опасаясь, чтобы другие не услышали то, что было предназначено только ему одному.
Сквозь сон Гордана услышала голоса людей, стук сапог по деревянному полу, звяканье оружия и снаряжения. Она не сразу пришла в себя. Сон уже отлетал, но усталые веки еще не хотели открываться.
– Сколько времени? – спросила она, почувствовав, что Лабуд опустился около нее.
– Скоро час ночи, – ответил он, подавив зевоту.
– Не рано?
– Боюсь, что уже немного опаздываем. Надо спешить, чтобы успеть до рассвета пересечь железную дорогу.
Гордана быстро поднялась и начала собираться.
– Ты пойдешь вместе с ранеными, в середине колонны.
Гордана согласно кивнула.
– Лолич, сегодня очередь твоего взвода нести раненых, – сказал Лабуд. – Выдели также одного автоматчика в тыловое охранение.
Лолич назначил четырех бойцов нести тяжело раненного, у которого был перелом позвоночника. Кроме него в роте было еще несколько легко раненных. Крестьяне, наслышавшись о поражении партизан, стали неохотно оставлять у себя раненых бойцов. Немцы, четники и полицаи рыскали по деревням как гончие псы и, если находили раненого партизана, село сжигали. Приходилось возить раненых с собой, что затрудняло маневренность роты, замедляло темпы ее движения, усложняло преодоление зон, занятых противником.
На этот раз роте повезло. Шоссе она проскочила незамеченной, и лишь на железной дороге ее передовое охранение встретило сопротивление немецкого патруля. Вспыхнула перестрелка. Рота рассыпалась в цепь и, не останавливаясь, пошла в стремительную атаку. Патруль был смят, рота без потерь пересекла железнодорожное полотно и оказалась в сравнительной безопасности.
На железнодорожной насыпи, между рельсами, Лабуд увидел мертвого немца, на котором уже не было ни сапог, ни шинели. Немного в стороне лежал еще один немец, раненный, а рядом с ним сидело двое пленных со связанными руками. Пленные дрожали от испуга. Один из них плакал и умолял пощадить и взять его в партизаны. Пленные тоже были разуты и раздеты. Им завязали глаза, чтобы они не видели направление движения партизан, и оставили в покое.
Начинало светать. Где-то впереди послышалось пение петухов. Небо на востоке светлело. Занималась заря. Рота была уже на приличном расстоянии от железной дороги, когда со стороны Влашкова Поля донесся шум моторов грузовых автомобилей. Вероятно, немцы узнали о нападении партизан.
Лабуд приказал ускорить движение. Но осиное гнездо уже было потревожено. Со стороны Сопота заговорил пулемет. Над станцией Джуринца вспыхнула ракета. Небо прорезали длинные очереди трассирующих пуль.
Однако немцы опоздали. Рота ушла достаточно далеко и быстро продвигалась в направлении Космая.
Рота вступила в село, которое только-только просыпалось. В окнах появлялись, чтобы тут же исчезнуть, испуганные лица. Космай приближался. Это был край Лабуда, и он чувствовал себя здесь спокойнее и безопаснее. Немцы и полицаи не рисковали соваться сюда малыми силами. Стрельба в тылу постепенно ослабевала и удалялась.
Небо за горой все больше светлело. Линия горизонта постепенно уходила вдаль. Облака стремились запеленать солнце в свою пышную шубу. Бойцы, едва дождавшись рассвета, дружно задымили цигарками, и над колонной потянулся беловатый табачный дым. Ночью курение было запрещено. Земля, за ночь слегка подмерзшая, снова стала превращаться в жидкое месиво. В небольшой долине был сделан десятиминутный привал, а затем снова марш в том же порядке – колонной, один боец от другого на расстоянии десяти шагов.
Сейчас в роте насчитывалось около восьмидесяти человек. Кроме винтовок и карабинов она имела девять автоматов, легкий итальянский миномет, несколько пистолетов-пулеметов и четыре ружейных гранатомета. По тем временам рота была вооружена отлично. Но это объяснялось тем, что рота выполняла особое задание и была усилена как личным составом, так и оружием.
В последних боях рота потеряла около десяти человек, но почти столько же новичков влилось в ее ряды. Бойцы возвращались в отряд в хорошем настроении, как домой.
Дорога пошла под уклон. Космай оставался слева. Над колонной зазвучала песня: «Сколько на Космае листьев – столько же и коммунистов». Слова песни были совершенно новыми, а распевалась она на мотив известной народной песни. Партизаны в то время еще не имели собственных композиторов, и новые песни у них были на мотив или народных песен, или русских революционных песен, которые еще до войны пели югославские коммунисты.
Космай постепенно уходил назад и влево. На его вершине сияла снежная шапка. Вдали виднелись другие горные вершины, затянутые туманной дымкой и кое-где также покрытые снегом, а внизу, в долине, расположилось село, окруженное со всех сторон лесистыми холмами. Рота двигалась по широкому грязному шляху, огороженному с обеих сторон живым забором. Лабуду был известен здесь каждый кустик. В этих местах прошли его детство и юность.
Когда на Космае вспыхнуло восстание, оно сначала получило широкую поддержку у населения. Но затем наступил спад, объяснявшийся многими причинами, в первую очередь превосходством сил противника. Зверства оккупантов и четников сделали свое дело. Партизан стали избегать. Теперь стоило раздаться возгласу: «Партизаны идут!» – многие крестьяне старались не показываться из домов.
От села доносился запах жареной картошки и свежеиспеченного хлеба. Он ударял в нос и вызывал у проголодавшихся бойцов повышенный аппетит. Лабуд посмотрел на родную деревню, и его охватило чувство стыда за своих земляков, за то, что они шли на поводу у четников, предававших народ.
Картины родного села возникали перед Лабудом, как на экране кино, – сначала в дымке дали, а затем все яснее и четче. С внутренним волнением ждал он момента, когда из-за поворота покажется его дом. Мысль о доме вытеснила на время все остальное. Почти месяц он не слышал ничего о матери и сестре. Сколько бурь пронеслось над ними за это время, что им пришлось пережить?
Пока спускались к селу, приплыли низкие облака и пошел снег с дождем. Кто-то не ко времени затянул: «Текла река от берега до берега», но запевалу не поддержали, и он затих. Слышалось лишь чавканье липкой грязи под ногами бойцов.
На дороге, у моста через реку, партизаны увидели запряженную телегу, груженную мешками с пшеницей. Когда, подошел Лабуд, Зечевич уже осмотрел поклажу на повозке и вытащил из-под соломы новенький немецкий карабин и две сумки с патронами.
– Узнаешь упряжку? – спросил он Лабуда. – Это кони Чамчича. Уверен, что отец и сын работают на пару: младший грабит по селам, а старый продает награбленное. Деньги гребут лопатой.
– Если ты в этом уверен, тогда чего ждешь? Поворачивай повозку. Зерно вернем крестьянам, а лошади нам пригодятся.
– Подожди немного. Мои ребята отправились догонять возницу. Сейчас должны вернуться. Он не мог уйти далеко.
Действительно, через несколько минут появились Марич и Космаец, ведя перед собой довольно пожилого, но еще крепкого мужика в черной суконной одежде, в меховой островерхой шапке и в желтых немецких сапогах. Человек старался держаться независимо и открыто выражал свое презрение к партизанам. Однако кнут, который он держал в руке, заметно дрожал.
– Ну и что, что везу зерно? Свое везу, не краденое, – не глядя ни на Лабуда, ни на Зечевича, начал он. – У меня и еще есть, слава богу, урожай был хороший.
– У тебя урожай всегда хороший, это нам известно, – сказал Влада.
– Конечно, у хорошего хозяина всегда земля родит.
– Хороший хозяин о сиротах не должен забывать, – прервал его Лабуд властным голосом. – Все это мы забираем себе, и на том делу конец.
– Как это себе? Вот когда будете законной властью, тогда можете делать, что душе угодно, – воспротивился старый Чамчич, – а пока не имеете права. Вы не смеете грабить честных людей, которые…
– Если мы не законная власть, то чья же законная? – рассердился Зечевич.
– Такой в нашем селе пока нет, но скоро будет.
– Не твой ли сыночек установит?
– Мой сын такой же, как и вы, – глядя себе под ноги, ответил Чамчич, – все вы одинаковы. Он же вместе с вами ушел.
– Не притворяйся дурачком, ты отлично знаешь, где находится твой сын. Ты же его к четникам отправил и коня ему дал самого лучшего.
Старик поднял голову. Казалось, он только сейчас узнал Зечевича и теперь смотрел на него с испугом.
– Влада, ты же знаешь, что Стоян летом вместе с вами ушел, – начал Чамчич глухим голосом. – Вы были заодно, помнишь?
– Ты не хуже меня знаешь, что уже более двух месяцев твой Стоян служит немцам, – прервал его Зечевич, – и не притворяйся, тем более что ты сам ничем не лучше своего сына. Вам обоим придется еще держать ответ перед народом!
– Побойся бога, почему я должен отвечать, если я здесь ни при чем, – заглядывая Лабуду в глаза, запричитал старик. – Ничего я не знаю.
– Не знаешь? Так я напомню! Разве не ты пришел тогда в отряд и увел с собой сына, а после послал его к четникам?
– Я не говорил ему, чтобы он дрался против вас. Это он все сам. Он сам себе и советчик и ответчик, в армии служил, знает, что делает. Для чего ему мои советы?
– Если, как ты утверждаешь, он принял решение уйти в четники без твоей подсказки, тогда почему ты принимаешь на свой склад зерно, которое четники отбирают у крестьян? Мало того, ты ведь продаешь это зерно и набиваешь свои карманы. Люди от голода гибнут, а ты богатеешь. Или, может быть, деньги сыну отдаешь, чтобы он покупал у немцев оружие для борьбы с партизанами? Что молчишь?
Старик озирался вокруг в явной растерянности.
– Милан, не виноват я в том, что вы со Стояном ненавидите друг друга. Ты же знаешь, что он меня не слушается. – Увидев, что партизаны уже завладели его повозкой, взмолился: – Коней хотя бы оставьте. Кони мои собственные. Я купил их еще перед войной.
– Нам тоже лошади нужны, а тебе твой сынок других приведет, – сердито оборвал его Лабуд. – Нам раненых приходится на руках носить, поэтому повозка нужна позарез.
– С чем же я останусь? Немцы приходят – забирают все, что им понравится; четники берут все, что найдут; а теперь и партизаны берут все, что им требуется. Оставьте мне хотя бы повозку. Такую повозку сейчас нелегко справить.
– То, что мы берем, это еще не все, – сухо сказал Лабуд Чамчичу. – Сейчас отправляйся домой и распорядись приготовить обед на сорок человек. Через час обед доставишь в школу. Понял?
– Обед на сорок человек?! – Глаза у Чамчича полезли на лоб, а нижняя губа задрожала. – Моя кухня не проходной двор.
– Не хочешь накормить сорок человек, тогда приготовь на пятьдесят и не вздумай противиться моему приказу.
– Милан, будь справедлив. В нашем селе найдется немало домов побогаче моего. Возьми ты Павичей, Платаничей, они могут целый полк накормить одним махом. За что же ты меня разоряешь?
– Отказываешься на пятьдесят – приготовь на шестьдесят. Все, я не шучу.
Чамчич открыл было рот, но так и не произнес больше ни слова. Его лицо позеленело, руки дрожали. Колонна партизан прошла, повозка Чамчича скрылась за поворотом.
Сельская улица была пустынна. Во дворе дома Ачимовича лаяли собаки. За оградой первого по правой стороне улицы дома, опершись руками на решетку забора, стоял мужчина средних лет и внимательно всматривался в лица партизан. Он ожидал увидеть своего младшего сына, который без его, отцовского разрешения ушел в леса. Колонна проходила, а его сына по-прежнему не было видно. Так же напрасно ждали своих сыновей и во многих других домах.
Когда партизаны вышли к центру села, из расположенной здесь корчмы выскочила какая-то странная фигура, одетая в лохмотья, с деревянным ружьем на плече. Это был сельский чудак, придурковатый Пера Банкович, известный Лабуду с детства. Пера никого не боялся и всегда, когда в село приходили военные, первым выходил их приветствовать.
Он встал навытяжку перед партизанами, приложив руку к полям своей старой соломенной шляпы. Сколько помнил Лабуд, Пера носил эту шляпу и зимой и летом. Шляпа давно уже прохудилась, и сквозь ее дыры виднелись седые свалявшиеся волосы.
– Привет бойцу Салоникского фронта! – поздоровался Лабуд со стариком. – Все еще не демобилизовался, служишь понемногу?
На старом, заплатанном зипуне старика красовалась звезда Карагеоргия, которой он был награжден в годы первой мировой войны.
– Пера Банкович служит королю и отечеству! – подняв над головой указательный палец, воскликнул старик тусклым голосом.
– А не надоело тебе, Пера, проливать кровь за короля?
– Никак нет, и не может надоесть. Мы, сербы, без короля, что овцы без пастуха, – всюду блуждаем, а хорошего пастбища не находим. – Он подошел к Милану и зашагал рядом с ним. – Ты, Лабуд, народ говорит, в генералы пробиваешься? Дай тебе бог удачи, юноша! Наше село каждую войну кого-нибудь наверх выдвигает. Еще во время войны с турками воевода Янко Кайтич был произведен в князья. В прошлую войну Светолик Павич вырос от капрала до капитана, а после войны стал председателем общины. А сейчас ты – генерал. Не думал, что ты так быстро преуспеешь. Я шесть лет провел на войне, звезду Карагеоргия заслужил, но звания мне так и не дали. Обещали сначала присвоить звание фельдфебеля, а потом, видно, забыли. А я бы и капралом был доволен, не такой уж я жадный до чинов. Ты же – генерал! Здорово! Только люди говорят, что ты со своей армией против короля и против церкви поднялся… Неужели?
– Правильно люди говорят, отец, мы и против короля и против церкви.
– Теперь понятно, почему тебя бог наказал, – произнес старик.
– Что ему до меня, мы с ним разошлись.
– Ты с ним, может быть, и разошелся, а он с тобой еще не хочет расставаться. Поэтому и приказал Стояну сжечь твой дом. И мне тоже. Я целый день Стояну помогал.
У Лабуда пересохло в горле. Он повернулся к старику, схватил его за грудь и приподнял над землей.
– Вы со Стояном сожгли мой дом?
– Сожгли, я тебе уже говорил, – ответил старик, ничуть не испугавшись гнева Лабуда. – Чамчич привел свое войско, то, которое борется за короля, и приказал именем бога и отечества сжечь твое хозяйство. Видел бы ты, какой был кострище! Когда дом сгорел, четники на углях испекли твоих поросят и съели. Всех четырех. Меня тоже угостили. Здорово, когда дома жгут, а потом свиней в углях пекут. Не помню точно, но кто-то мне говорил, что в Дучине, когда сожгли дома партизан, женщин в костер бросали. Видишь ли, там животных не нашлось. Я потому держу в запасе двух овец. Если придут жечь мою хату, пусть не меня, а овец в огонь бросают. Только они меня не тронут, поскольку я за короля.
Лабуд плохо слушал бормотание старика. Все в нем клокотало.
– Гады, бессердечные гады! – повторял он беззвучно. – Четники приказали сжечь дома всех партизан, а их семьи уничтожить.
– Что они сделали с моей матерью и сестрой? – спросил Лабуд, готовый услышать самое худшее.
– А что они могли с ними сделать, если я их вовремя спрятал? – хитро улыбнувшись, ответил старик. – Пока четники рыскали по селу, они сидели в моем подвале. Да, да, в моем. Хотя люди и говорят, что ты безбожник и против короля, но твою родительницу я уважаю. Помнишь, Милан, как в детстве я тебя катал на повозке? Не забыл? Хорошее было время. Только все хорошее быстро проходит. Ты в те времена декламировал стихи про короля, а сейчас воюешь против него. Что делать, может быть, так и надо. Будь я помоложе, тоже, наверное, пошел бы с тобой. Король оставил нас здесь, чтобы мы дрались и погибали за него, а сам сбежал. Как же так? Придется, видно, и мне свою армию против него поднимать. Ты только подожди немного. Видишь, какую я себе винтовку смастерил? Дай мне патронов для нее, и я пойду тогда убивать всех, кто против меня, и твою сестру убью. Она сейчас живет в Белграде и разъезжает с немцами в автомобилях. Ее уже два раза видели с ними.
– Не может этого быть, это ложь! – протестующе воскликнул Лабуд. – Моя сестра никогда не будет за фашистов.
– Стыдно тебе не верить старому человеку, – рассердился Пера Банкович. – Я никогда не вру. Мне все обо всех известно. Когда придет наш день, мы каждому воздадим по заслугам.
Лабуд шагал прямо по лужам, спеша к своему дому и не слушая старика. Слабость охватила его, ноги подкашивались. Ему не хотелось верить словам Перы, но отдельные крестьяне, встречавшиеся на пути, казалось, подтверждали рассказ старика. Они опускали глаза, отворачивались, чтобы не встретиться с ним взглядом, старались свернуть в сторону. Жидкая грязь хлюпала под ногами. На заборах кричали галки и сороки, бесстрашно перескакивали с места на место, не боясь людей. Поразительная живучесть: люди каждый год разоряли их гнезда, а они размножались как ни в чем не бывало, и нет им ни конца на края.
Дом Лабуда находился почти на самом краю села, рядом с рощицей. Лабуд своими руками отвоевал у леса небольшой участок, выкорчевал его и посадил фруктовый сад. Весной сад бурно цвел, радуя глаз. Сейчас все было поломано, загажено, уничтожено. На месте дома осталось темное пепелище, валялось несколько обгоревших бревен. В центре, словно памятник, торчала печная труба. В ней было похоронено прошлое Лабуда, его счастье, его мечты, плоды его тяжелых трудов.
От огня уцелела лишь ограда. Калитка был закрыта на задвижку. Милан ткнул калитку ногой и вошел во двор. Нигде ни души. Только на противоположной стороне забора сидела сорока, словно сторож. Под ногами хрустела битая черепица, словно песок на зубах, скрипело мелкое стекло. В воздухе стоял горьковатый запах гари; он бил в нос, проникал в кровь, леденил душу.
Много раз видел Лабуд сожженные дома, целые деревни, превращенные в пепелища. Но еще никогда он так глубоко не ощущал это горе людское, как сейчас. Прислонившись к ограде, окаменевший и отрешенный, он смотрел на останки своего прошлого и думал о том, что теперь у него остался лишь один путь – тот, который он выбрал давно и которым должен следовать до конца.
«Теперь мне все равно, – сказал он себе. – Поправить здесь ничего нельзя». Его ноги дрожали, когда он обходил свое бывшее хозяйство. Во дворе ничего не уцелело. Дерево, росшее недалеко от дома, все обгорело. Его почерневшие ветки жалобно шелестели. Лабуд понимал бессмысленность своего кружения по пепелищу родного дома, но поделать с собой ничего не мог. Не так просто было ему повернуться спиной ко всему этому, и уйти. Вся прошлая жизнь Лабуда, все его надежды были связаны с кусочком этой земли, и трудно было бросить то, с чем всегда были связаны мечты, что толкало его идти вперед.
Когда рота вошла в село, начал моросить дождь. Вскоре он перешел в снег. Небо стало таким низким, что казалось, легло на макушки деревьев. Местами снег уже накрыл землю. Но Милан не чувствовал холода. Только ненависть, яростная и беспощадная, клокотала у него в груди, туманила сознание. Он блуждал по участку, останавливался около каждого дерева, переворачивал камни, словно искал следы разыгравшейся здесь трагедии. Подойдя к колодцу, Лабуд ощутил жажду. Но ни бадьи, ни цепи, к которой она была привязана, на колодце не было: кто-то из крестьян все это уже унес. «Если бы могли, они и землю, наверное, утащили бы на свои участки, – с горечью подумал Милан. – Вечно им ее, проклятой, мало. За нее идут на гибель, бьются друг с другом, отнимают ее один у другого как самое дорогое сокровище».
Мысли Лабуда были нарушены звуком приближающихся шагов. Из снежной пелены показалась чья-то согбенная фигура с винтовкой в руке. Лабуд инстинктивно схватился за пистолет, но узнал в незнакомце старика Перу Банковича.
– А я вижу, ты не такой уж храбрый, генерал, коли меня испугался, – весело залопотал старик и захлопал своими восковыми ладонями с длинными высохшими пальцами, запрыгал вокруг Лабуда, словно раненый воробей. – Ну ничего, не тушуйся. Меня сам Гитлер боится. Хоть он и свиреп, но дядюшку Перу боится. Только я один никого не боюсь. И тебя не страшусь, хотя ты держишь в руке пистолет. Вижу, ты хотел напиться из своего колодца, а бадьи-то нету, украли. Время такое ныне, Милан, раздолье для воров. На войне всегда так: одни богатеют, другие все теряют. Сейчас не крадут лишь те, кому нечего красть.
Старик положил свою деревянную винтовку на плечо и вытер губы ладонью.
– А ты, Милан, должен будешь после войны мне что-нибудь заплатить, – сказал он, – потому что я двор твой стерегу. Никого сюда не пускаю. Не будь меня, твоего сада давно бы уже не было. Вчера целый день ограду здесь поправлял. Не люблю, когда забор не в порядке. Видишь, вон в том углу новые рейки прибил. Жаль, грамоты не знай, а то написал бы, как вы пишете на стенах и заборах, что это хозяйство коммуниста и никто не смеет взять отсюда ни одной дощечки. Потерпи, пока война кончится. Соберемся тогда всем миром, Стояна тоже прихватим с собой, и поставим тебе новый дом, лучше прежнего. – Старик снял шляпу и перекрестился. – С божьей помощью доживем до весны, будет тебе новый дом. Говорил я Стояну, чтобы пощадил твой дом, но он взял грех на свою душу. И пса твоего убил. Такой был пес! Я похоронил его и даже крест над могилой его поставил. Попа хотел позвать, чтобы отпел, но ныне и попы испортились, все ударились в политику.
Лабуд почти не слушал старика, но при этих словах сомнительно на него посмотрел.
– Клянусь тебе, Милан, – плаксивым голосом начал причитать старик, – все, что я сказал тебе, правда. Пусть ворон мне глаза выклюет, если вру. Я все хорошо помню. Помню и как твоя мать, Даринка, убежала в город. Днем не решилась, четники были кругом. А как ночь настала, она и ушла. Я ее проводил почти до Тресни. Пера все помнит и после войны обо всем народу расскажет.
Лабуд молча курил. А его лицо посинело от холода. Докурив папиросу, он бросил окурок на землю, придавил его носком сапога и, отворив калитку, вышел на улицу. Пера Банкович, словно хозяин, запер калитку на щеколду и, спотыкаясь, заспешил за Лабудом, ни на минуту не закрывая рта.
Только Лабуд не слушал старика, он ничего не видел и не слышал. Он даже не обращал внимания на встречных людей, которые торопливо шмыгали мимо.
– Стыдно им смотреть тебе в глаза из-за того, что трусят перед Стояном, – говорил старик, поспешая следом за Лабудом. – Они боятся и четников и немцев, а сейчас особенно, потому что вы ослабели и не можете их побить… Завтра, как только вы уйдете, вернется Чамчич и снова будет жечь дома партизан. Он бывает здесь каждый день. Когда вы появляетесь, он убегает. Силы он боится. Ему лишь с бабами воевать. Никак не возьму в толк, почему бы вам не помириться. Вам надо сообща против, немцев действовать, а вы между собой деретесь. Это для народа вред. Если бы меня поставили королем, я бы навел порядок. Крестьяне считают меня дурачком, но они ошибаются. Король ничуть меня не умнее, он лишь одет лучше. Если бы я был королем, я бы перво-наперво запретил сербам междоусобную резню. Люди говорят, что ты красный воевода. Значит, вся власть в твоих руках. Тебя все боятся. И Стояна все боятся. Все боятся всех. Чамчич обещает десять тысяч динаров за твою голову. Как бы я хотел получить такую бешеную сумму. Только не знаю, мне кажется, ее никто не заработает. Но все об этом думают, все подкарауливают…






