Текст книги "Не хочу в рюкзак"
Автор книги: Тамара Каленова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Теперь почти каждый день для Маши начинался так. В восемь утра Измаил хватал тетради, ручку и мчался на лекции. Маша поднималась вместе с ним, провожала и – оставалась одна.
На этаже становилось тихо-тихо. Не хлопали двери, не звучал смех, не стучали девчоночьи каблучки.
Маша не спеша принималась за уборку. Вытирала пыль с подоконника, переставляла книги на полке, поправляла сбившуюся скатерть на столе, подметала пол. Больше делать было нечего. Даже завтрак и обед не входил в обязанности Маши – все делала коммуна.
Маша ходила по комнате, присаживалась к окну и подолгу смотрела, как на остановке выходят и садятся люди в трамвай.
Иногда она переодевалась в трико и принималась за упражнения, которые раньше делала на репетициях. «Але-оп!» – негромко говорила она себе и пыталась сделать сальто без разбега. Ей это удавалось с трудом – мешали вещи, теснота, да и сознание, что все это ни к чему, сковывало движения.
Телу было легко, не болели после трюков мышцы, не кружилась голова от бесконечных кувырков. Но зато на душе в такие минуты бывало смутно.
Иногда к Маше забегал Гришка.
– Вот... пальто оторвалось от вешалки, – с досадой бормотал он, держа на весу выцветшее демисезонное пальто.
Маша с удовольствием бралась за починку. Она слышала об этом легендарном пальто: девчата начали его чинить с первого курса, три года назад, а оно все еще жило. Ради Измаила Маше хотелось скорее приобщиться к тому, что его окружало: к общежитию, к его друзьям, к бедам и радостям этих друзей.
Гришка убегал и возвращался, чтобы галантно сказать забытое впопыхах «спасибо».
Общежитие больше не казалось Маше непонятным, празднично разворошенным ульем. Здесь были свои законы, свое движение жизни и традиции; дисциплина и безалаберность рядом.
Маша знала, что всем живется туго. Комнаты перенаселены. Двухъярусные кровати. Один стол на восемь-девять человек. А два парня, ради того чтобы Измаил остался в комнате с Машей, кочевали с раскладушками.
И в то же время она не замечала, чтобы такая жизнь действовала угнетающе. Порой ей даже казалось, что ребята гордятся своими трудностями.
– Подумаешь, Новосибирский университет! Им легко, по два человека в комнате, собственная ванная... Зато у нас сплошняком – кандидаты наук, – слышала она.
Конечно, в этой браваде звучали и горечь и желание иметь «собственную ванную», но никогда это не звучало злобно, завистливо. Общежитие отличалось своей собственной гордостью и достоинством.
Студенты просто забывали о тесноте, о недостатках, о нехватке денег. Говорили о сессии, о преподавателях, о любви, читали новые стихи.
Маша искала затаенную, скрытую жизнь, которая, как она была уверена, всегда незримо от новичка протекает в большом объединении людей. Но скрытой жизни не было.
Стипендия лежала под подушкой. А ключ от комнаты доверчиво прятали у порога.
Была коммуна... Она не имела постоянного пристанища. Казалось, что она существует просто так, в воздухе или в сердцах ее организаторов. Она кочевала из комнаты в комнату, сопровождаемая смехом, звоном общественных кастрюль и жестким расписанием дежурств.
Ее не было нигде, и она была всюду. Человек не мог в одиночку съесть присланную в посылке банку варенья, а непременно звал с десяток приятелей – это было дыхание коммуны.
Если студент уезжал в совершенно чужой город и не брал, не искал адресов для ночлега, а только спрашивал мимоходом: «Там общежитие хоть есть»? – это была вера в коммуну. В то, что она обязана быть всюду, что она, не раздумывая, обогреет, даст ночлег и внимание.
Если поэт посвящал стихи доброте сковороды – огромной, во весь стол, – это был шутливый экспромт, но одновременно это было благодарностью коммуне.
Она была созданием каждого, и каждый был созданием ее.
Однажды коммуна постучалась к Маше.
– Привет! Где мужик?
– На лекциях.
– Принимай коммуну. Ваша очередь... Егор протянул Маше длинный, прогибающийся до полу лозунг: «Ешь маргарин – обрастешь волосами!» И исчез.
Вернулся с дежурными. Через пять минут комнату заполнили стаканы, ложки, жестяные небьющиеся миски.
Девушки похлопотали и убежали: у них семинар.
Маша осталась одна в разворошенной комнате. Походила растерянно вокруг стола, но, поддавшись какой-то посторонней веселой силе, надела фартук и принялась хозяйничать, напевая:
А цирк шумит, поет, хохочет,
И гул несется сверху вниз.
Могучее эхо раздается:
«Браво, рыжий, браво, бис!»
В дверь просунулась кудрявая светло-русая голова:
– Готово?
– Нет, картошка не чищена!
Парень неуклюже ввалился в комнату, взял нож и, ни слова не говоря, принялся чистить картошку.
Мурлыкая свою песенку, Маша резала сало и чистила лук.
Люди никогда не мешали ей. Только наедине с собой ей было неуютно, порой грустно, а на людях всегда просторно.
Прибежали дежурные. Они разом охнули и набросились на парня:
– Ты что делаешь, изверг?!
«Изверг» уставился на них невинными глазами.
– Ошкуриваю картошку. А что?
– Тебя бы так ошкурить! Изуродовал картошечку, – запричитали девушки. Отобрали нож и стали чистить – тоненькими, быстро бегущими ленточками – для экономии.
Когда пришел Измаил, комната была полна весело жующих людей. Маша подкладывала в миски жгучую, ароматную картошку.
Измаил подмигнул Маше по-свойски и пододвинул к себе сковородку.
– А где Егор? Егор ел? – раздался чей-то озабоченный голос.
– Егора вызвали в профком. Я оставила ему, – авторитетно заявила Маша.
Никто, кроме Измаила, не удивился, откуда она все знает.
«Привыкает...» – подумал он с удовольствием. И спросил:
– Маруся, а ты сама-то ела?
Маша раскладывала на тарелки котлеты. За нее ответил парень, который ошкуривал картошку :
– Она сытая, гарнир не съедает, я видел! Измаил успокоился. Раз гарнир не съедает, значит и впрямь не голодная.
– Ой, девчонки! За мной опять два парня шастали, – вспомнила вдруг Клара, одна из дежурных.
Это в порядке вещей: взять и сказать вдруг о сокровенном, да еще при парнях своей коммуны.
Клара была своеобразной девушкой. Могла всучить кому-нибудь свой чемоданчик и объявить: «Еще один поклонник!»
Маша сдержанно улыбнулась. Какие они все – как дети! Она чувствовала себя старой, умудренной, готовой слушать все признания.
Когда разошлись, Измаил обнял жену и прижался губами к ее виску:
– Ты умница, – сказал он. – Чуткая... Магнитная стрелочка...
Маша замерла. Не так уж часто он говорил ей ласковые слова. А они нужны были ей ежесекундно, в огромном количестве! Только они могли отогнать подступавшую к сердцу тоску по привычной жизни, по цирку...
Но Измаил уже легонько отодвинул ее от себя и совсем другим голосом полувопросительно сказал:
– Лида не приходила...
Маша опустила голову. Непривычно это, когда в ласковые, только для одного человека, слова врываются другие имена...
В дверь постучали.
– Я имею право войти?
Маша отодвинулась от Измаила, поправила платье и неестественно-радушным голосом сказала:
– Входи, Гриша, ты имеешь право! Гришка вошел весь красный, растрепанный, сразу видно – с мороза.
– «Хорошо и тепло, как зимой у печки», – сказал он и присел к столу. – Вот список.
Измаил взял вчетверо сложенный лист, развернул его неторопливо и начал читать.
– Гришенька, садись есть... Я тебе оставила, – пригласила Маша.
– Потом! – отмахнулся он и с гордостью сказал, обращаясь к Измаилу: – Это еще не все! У Егора свой список. Вступило в отряд человек тридцать. Годится?
– Годится, – одобрительно ответил Измаил.
– Да, кстати, почему ты сегодня не пошел в рейд? Было интересно. Я познакомился с одним «опером». Петухов его фамилия... И этот Петухов мне кое-что рассказал.
– Что же именно? – спросил Измаил. Ему было неудобно перед Гришкой. Почему-то так всегда выходило: он быстро загорался, с удесятеренной энергией организовывал, доказывал, добивался, налево и направо раздавал идеи, а непосредственным исполнителем непременно оказывался не он сам, а Гришка.
– Петухов докопался, что Камбалу зовут Шуркой. Парень из заключения. Дружка застукали – вот он и смылся куда-то. Но Петухов уверен, что Шурка здесь, в городе, – отсыпается у знакомых. Многих уже Петухов проверил. Хочет подослать в кодлу мальчишку из бывшей шпаны. И знаешь, он согласился потаскать нас с тобой на всякие дела! Я б этому Камбале голову оторвал...
– Хорошо бы накрыть его своей группой, – сказал Измаил. – Не дожидаясь Петухова. Дело чести.
– А мне так наплевать – лишь бы поймали! Да и ниточки у милиции. Лида бы узнала, наверно, но ведь не станешь ее всякий раз брать с собой...
– Ты прав, и все же обмозговать надо...
– Да, слушай, забыл рассказать! – спохватился Гришка. – Идем, значит, с дежурства, видим, у газетного киоска – ну, тот, что у политехнического, – драка назревает. Мы туда! Оказывается, шли универсалы, а навстречу им вечерники из политехнического. Не знаю, что там у них получилось, кажется, кто-то кого-то толкнул. Слово за слово – и полезли бы эти дураки стенка на стенку... Егор как увидал – озлился: «Эх, – говорит, – тюни! Мы здесь ходим, чтоб шпана к прохожим не приставала, а вы сами... Сейчас как врежем!» Я еще не успел опомниться, смотрю, а наши ребята и тех и других сосредоточенно этак по мордам хлещут. Бьют да приговаривают: «Не дерись!» Мне и смешно, и боюсь, как бы из-за этой возни идея не прогорела. Но вроде обошлось. Качнули мы этих недоразвитых, а они молчат, сопят... И ничего. Измаил беззвучно хохотал.
– Говоришь, молчат – и ничего?
– Ну, да... Слушай, а может, так и надо? Ни своим, ни чужим спуску не давать. А то мы как-то мало отличаемся от обычных оперотрядов...
– Нет, Гриша, хорошо, что все миром кончилось. А если б они полезли в бутылку? Потасовка, хлопот не оберешься!
– Волков бояться – в лес не ходить. Нужно, старик, железом внушать: поднял руку – получай наличными! Только так!
Маша не вытерпела, вмешалась:
– Может, хватит, блюстители? Гришка ничего не ел. Прямо беда с вами...
Она уже давно разогрела картошку, и чай закипел.
– С удовольствием! – потер руки Гришка. – Только вот сбегаю, попрошу конспекты, пока девчонки не легли спать...
Вышел за дверь и тут же вернулся:
– Нет, пожалуй, поем. Пятиминутное дело, правда?
– Правда, Гришенька, правда, – смеясь, подтвердила Маша. – А то вон ты какой тощий... Все бегаешь.
***
А однажды пришел Славка. Маша была одна, в домашнем халатике, непричесанная. Заметив это, Славка хотел сразу же распрощаться и уйти, но Маша живо соскочила с кровати, где она читала, и ухватилась за его рукав.
– Не уходи, Славик! Ты совсем у нас перестал бывать...
Славка остался.
– Ты голоден? – захлопотала Маша.
– Еще как! А что у вас есть?
На Славку тоже, еще с давних времен, распространила свою власть коммуна, и он никогда не ломался.
Маша покормила его макаронами, вымыла посуду.
– Давай пришью пуговицу, – предложила она и тут же, не дожидаясь ответа, достала шкатулку.
Он снял через голову рубашку; оставшись в спортивной майке, сел поодаль.
А Маша, вдевая нитку, выкладывала ему новости, соскучившись по разговору.
– Ох, старик, я так измучилась! – жаловалась она.
«Это слово перешло к ней от парней», – заметил Славка и спросил:
– Отчего?
– Ну, что я здесь как довесок?! Все заняты, учатся, я одна дома сижу.
– Ну, пойдешь учиться, сравняешься, – неуверенно начал утешать Славка.
– Нет, – замотала головой Маша. – Не сравняюсь. Вот в цирке – другое дело...
И она – в который раз! – принялась рассказывать Славке о цирке.
Она могла говорить о чем угодно. Славке все было интересно и важно. И то, что на пенсию цирковые артисты идут через двадцать лет, независимо от возраста, и то, что нет ни одного гимнаста, который бы хоть раз в жизни не разбивался, и то, что партерные гимнасты вскоре покрываются налетом жирка, как у пловцов, а воздушные – никогда. Они сухощавы и стройны до предела, и в цирке говорят, что «высота выжимает из людей все лишнее».
– Понимаешь, я так боюсь: вот ушла из цирка, и вдруг потеряю кураж... – призналась Маша под конец.
Славка понимал. «Кураж» – это чувство уверенности и смелости, это умение быть красивым и непринужденным в тот самый момент, когда приходит страх.
Машу пока еще не мучил страх, но она уже стала задумываться о нем. Славка понял: это у нее от тоски, оттого, что она не находит себе места и скучает по цирку.
Но в самом голосе Маши было что-то такое, чему он не мог поверить окончательно, как не верят счастливому человеку, что у того могут быть несчастья.
И тогда Славке начинало всерьез казаться, что тоскует по-настоящему о цирке, о прошлом не Маша, а он сам.
Славка решил реже бывать у нее.
XIIIВ общежитии появилась Лида, похудевшая, бледная. По этажу она ходила, опираясь на небольшую металлическую палку, с папиросой во рту.
Лида по-прежнему чувствовала себя членом коммуны, улыбалась шуткам ребят, много занималась, чтобы догнать свой курс.
Но что-то в ней было не так, что-то надломилось.
Маша поняла: Лида потеряла «кураж». Временно или надолго – об этом не мог сказать никто.
Лида стала пугливой. Теперь ее раздражали громкие споры парней, их шутливые потасовки. Казалось, девушка присматривается к каждому, боясь увидеть несправедливое и жестокое, что открылось ей в людях той ночью.
Подруги решили, что Лида стала мудрее, потому что перенесла большую боль. В каждой девчонке дремлет женщина, а женщины верят, что перенесенные страдания делают человека выше и мудрее.
А парни ничего не заметили. Только Измаил сказал как-то:
– Брось пижониться! Тебе совсем не идет курить, да и слаба...
– Я сама знаю, что мне нужно! – почти враждебно ответила Лида.
Измаил пожал плечами:
– Тебе виднее...
Лида знала, что парни пропадают теперь по вечерам в рейдах. В другое время, не сомневаясь, не раздумывая, сама пошла бы за ними, но сейчас она только наблюдала. И когда в редкие вечера они шли в кино или спортзал, Лида злилась, замыкалась в себе.
«Отступили, – обиженно думала она. – Им-то что? Здоровые, сильные, им нечего бояться. А я...»
Ей казалось, что все ее мечты и планы рухнули. На что она теперь годна, нога все время ноет и ноет, ни о чем не хочется думать, а хочется только жаловаться и искать сочувствия.
А жизнь шла своим чередом. Рядом с Лидой острили и хохотали, мирились и ссорились, сдавали зачеты и радовались погожему морозному дню, спешили на каток, перекинув связанные коньки через плечо.
Впервые Лида усомнилась в коммуне. «Что это – временное объединение людей, связанных годами учебы, жизни под одной крышей, или нечто большее? Почему я раньше не задумывалась над этим? Что такое коммуна? Вот мне плохо, а девчонки собираются на танцы, меня не зовут, знают, что не пойду...»
Слабый, протестующий внутренний голос тут же спрашивал:
«А ты бы хотела, чтобы они остались дома, сочувственно глядели бы на тебя и отказались от всего, что им нравится?»
«Нет, но...» – Лида сама не знала, в чем она может упрекнуть друзей. Просто, как любому человеку, попавшему в беду, ей хотелось, чтобы ее окружало постоянное доброе внимание.
Особенное, глухое и пока непонятное раздражение вызывал в ней Измаил – тот самый Измаил, которого раньше она считала самым ярким парнем. Теперь Измаил казался Лиде излишне самоуверенным, он любил ставить последнюю точку в споре и чуточку рисовался.
– Знаете, кто мы? – сказал как-то Измаил, вернувшийся из очередного рейда возбужденный, с лицом, разгоревшимся от мороза. – Мы – самый беспечный, самый бескорыстный и легкий на подъем народ!
– К чему такие слова? – недовольно поморщилась Лида, задетая его эпитетом «бескорыстный». – Ты, Измаил, забыл цену словам.
– Почему?
– Это ложь, что студенты – самый веселый народ! Так говорить – значит ничего не сказать о нас.
– Тогда скажи ты...
– Да что там говорить. И потом, я знаю только про себя, про девчонок... Вот мы дошли до четвертого курса, забиваем голову науками, изучаем самые лучшие, самые прекрасные в мире книги... Но о чем каждая втихомолку думает? «Четвертый курс, пора замуж... А все мы – далеко не красавицы».
– Натурализм, – усмехнулся Измаил. – Что-то раньше не замечалось за тобой такого...
– Поумнела.
– Ну, ничего, Лидуха, утешай себя тем, что такое «поумнение» временно, – Измаил хлопнул Лиду по плечу и заторопился куда-то, как всегда уверенный в себе и в своих словах.
И только встречаясь с Гришей или думая о нем, Лида становилась прежней. Ночью, устроив поудобнее больную ногу и положив на сердце влажный платок, она принималась мечтать.
Теперь, когда Лида обрекла себя на суровое одиночество, она могла позволить себе говорить с Гришкой так, как ей хотелось.
«...Если скажу тебе: любовь фиолетовая – ты усмехнешься. Если скажу: голубая и светлая – назовешь дохлым романтиком. Но если сказать тебе, что любовь – черная, со всеми сорока оттенками, ты покачаешь ершистой головой и твердо скажешь: «Нет! Не бывает черной любви!»
Ага, милая коломенская верста! Попался! Значит, и ты красишь слова и чувства, если точно знаешь, что любовь не бывает черного цвета? Значит, мы похожи»...
Платочек на сердце быстро высыхал. Лида начинала задыхаться и метаться на подушке.
Кто-нибудь из подруг вставал, на цыпочках подходил к ней, накрывал одеялом и распахивал окно настежь.
В комнате становилось очень холодно. Но никто не протестовал. В эту минуту коммуна заставляла думать всех об одном человеке. Даже если этот человек забывал о ней.
XIVМаша получила первое письмо из Читы. От клоуна Вити.
«Гуд ивнинг, Мари! От осины листок оторвался. Ты думаешь, легче осине? Дрожит и дрожит, уж две ночи не спала. А тут еще вдруг захворала наш строгий администратор, от сердца и по тебе. В другом же – идет хорошо. Два первых концерта успешно; твой номер не занят пока, и долго он занят не будет. Слуга ваш покорный не пьет, а так, иногда, в воскресенье. На встречу надеемся все мы, а нет – так письмо шли скорей.
Оревуар. Виктор Петрович».
Дважды Маша перечитала его. Защемило сердце какой-то небывалой, старческой тоской. «Тете Симе плохо! Меня нет – и ей стало плохо. И Витя... Наверно, опять не выдержит, запьет, раз уж стихами начал писать...»
Маша задумалась.
«Мой номер! Тетя Сима, конечно, не отдаст его никому... Так и останется в программе пустота. Тетю Симу будут ругать, а она, упрямая, будет отстаивать эту пустоту, защищать...».
Вдруг с огромной силой захотелось еще раз, хоть один вечер, побыть среди своих. Выбежать навстречу залу и свету! Она бы теперь не боялась того момента, когда надо выбегать на арену. Что-то произошло в ней значительное. Может быть, разлука с цирком помогла увидеть его по-иному, серьезно?
Маша в задумчивости опустилась на стул. Потом вдруг вскочила, вытащила из-под кровати чемодан и торопливо принялась вышвыривать из него накопившиеся вещи. Словно решила собираться в дорогу.
За этим занятием и застал ее Измаил.
– Что, Маруся, порядок наводишь? – спросил он.
Маша выпрямилась, крышка чемодана захлопнулась, ударив по рукам.
– Больно? – заботливо спросил Измаил. Маша не ответила, боясь расплакаться, и протянула ему конверт.
Измаил стал читать. Постепенно морщины на лбу разгладились, и он заулыбался.
– Упражняется твой Витя, – с облегчением сказал он. – Ишь, стихами накатал!
Маша вдруг вспыхнула, выхватила письмо.
– Ничего ты не понял! – с обидой сказала она. – У них там плохо...
– Плохо? Выпивают по воскресеньям... Тетя Сима поправится... Я им напишу, чтоб не дергали тебя. Нашли незаменимую!
Измаил хотел обнять ее, но Маша уклонилась от его рук, глаза ее гордо засверкали:
– Да, незаменимая! Я – артистка, забыл об этом?
Измаил удивленно поднял брови. Что такое? Разве он обидел ее?
А она продолжала:
– Сам твердишь: на своем месте человек незаменим! А я? Я – на своем месте? Сижу дома, ничего не делаю. На репетиции не хожу. Кто я теперь? Из-за тебя бросила цирк... Живем на то, что тебе из дому присылают...
– Ну, хватит! – Измаил поднял обе руки. – Раз пошли упреки – дело дрянь. Я вижу, ты все продумала, даже наряды в дорогу собрала. – И он кивнул в сторону ярко-желтого платья, лежавшего на кровати.
Он снова стал прежним Измаилом – уверенным в себе, в своей силе. Взял рулон чертежей и направился к двери.
Маша поняла, что если он сейчас уйдет, потом будет в тысячу раз труднее.
– Майка... – сказала она, – не надо! Измаил остановился. Обернулся к ней. Лицо его выражало страдание. И одновременно – непреклонную решимость.
– Я скоро, – сказал он. – Отнесу чертеж Гришке и приду. Начнем говорить сначала...
И ушел.
...В тот вечер они помирились. Забыли все нехорошие слова, сказанные днем.
А на следующее утро Маша улетела в Читу, оставив на столе записку:
«Я тебя очень люблю, Майка. Посмотрю, как они без меня, и вернусь. Я скоро. Я только посмотрю и – вернусь.
Твоя Маша».