355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сынзиана Поп » Серенада на трубе » Текст книги (страница 2)
Серенада на трубе
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Серенада на трубе"


Автор книги: Сынзиана Поп


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

4

– Пожалуй к столу, барушень.

Эржи, появившись в дверях, звала нас; прямая, мрачно–вежливая, она принарядилась, заново причесалась, умылась, и теперь было совсем незаметно, что она плакала. Она даже обула черные туфли на каблуках и надела белый фартук с кружевами и сияла, точно глиняная игрушка, что продают как гостинцы по воскресеньям крестьяне на ярмарке.

Я подошла и ущипнула ее.

– Ой! – хихикнула Эржи и увернулась, тряся горой красных и белых юбок.

– Pantoufles, – шепнула я и рассмеялась.

– Никак не пойму, какие у тебя могут быть секреты со служанкой, – сказала Клара – Мария-Деспине, исходя презрением.

– Какие секреты? – встрепенулась Эржи. – Просто барушня смеется надо мной, разговаривает, как kisasszony Мезанфан. Я не сердит на такое.

– Как кто? – спросила Клара – Мария-Деспине, теперь исходи удивлением.

Я сделала знак Эржи попридержать язык, Мезанфан выдумала я, а для семейства она оставалась «мадам».

– Как кто, ты сказала? – снова был вопрос.

– Не знай, – ответила Эржи и потупилась.

Клара – Мария-Деспине пожала плечами (теперь она исходила скукой) и направилась в столовую. По деревянным ступеням мы спускались в молчании; это была внутренняя лестница из резного дуба, с нишами, где стояли бронзовые арапы со стеариновыми свечами в руках.

В столовой нас ждали стоя. Тетушка Алис на одном конце стола, старик – на другом. И так как стол был старинный и очень большой, между тетей и дядей оказалось огромное расстояние, настолько большое, что слова до противоположного конца не долетали, испаряясь где–то посередине. Таким образом, истины становились абсолютными. Не имея возможности встретиться, мысли не могли породить противоречий, как, впрочем, и прийти к согласию. Все, что говорилось и с одной стороны и с другой, прямиком направлялось в вечность, границы не преступались давным–давно, слова глядели друг на друга из окон, будто те старики в парках, что сидят напротив друг друга и день за днем дремлют, опершись на палки, – они настолько полны собою и защищены своей усталостью, что не рискуют даже перемолвиться словом.

Между мною и Кларой – Марией-Деспине расстояние было намного меньше; мы сидели по разные стороны стола и, двигаясь, задевали друг друга ногами. А так как при виде подаваемых блюд моя кузина особенно энергично ерзала, то я почти весь обед не могла пошевелиться. Поэтому мне больше нравилось у Эржи на кухне есть хлеб с маслом. Вернее сказать, и поэтому, это «и» здесь очень важно.

Старик сложил руки и прочел короткую молитву. Что–то вроде заклинания. Полузакрыв глаза, он бормотал восьмушки, а иногда четвертушки слов. До меня же долетали лишь отдельные, более громко произнесенные звуки, нечто вроде угроз–побуждений. Все склонили головы, даже Эржи в углу у двери, у меня тоже никогда не хватало смелости поднять глаза и на него взглянуть. Но я слушала его внимательно. Я слышала, как он говорит, я ждала его слов, мысленно останавливала их и исследовала, я судила их, но эти ящерицы, крадущиеся по воздуху, свист, с которым они выскакивали, эти змеиные языки, красным пунктиром отмечавшие расстояние до места, где я сидела, эти кипящие звуки, с клокотанием выплескивавшиеся по временам, и другие, которые он с жадностью проглатывал, и они, скрежеща, проносились вниз по его горлу, – эти слова не могли быть произнесены с открытыми глазами. Для них нужны были закрытые ставни, липкая полутень, скомканные слова выходили из нее тайком, надвинув на глаза кепку, слова–шпионы, вооруженные пистолетами последнего образца.

Мы сели и принялись за еду. Стоит посмотреть, как Клара – Мария-Деспине проводит военные действия за столом. Сперва она атакует хлебницу, придвинув ее к своей тарелке. Лучше запастись продовольствием, ибо не известно, что случится в последующую минуту. Вооруженная ложкой, моя кузина действует очень ловко. И как быстро! Я смотрю на нее, и мне приходит в голову: «Сезам, откройся!» Существует целая система открывания рта, поднимания губы, отступления к высотам – помощь попавшим в беду кладоискателям. Ложка, опущенная, точно батискаф, отгружает горячую лапшу, и лишь прикрытые короткими ресницами глаза и капли пота на носу обнаруживают это приятное усилие. Ритуал совершается так ревностно, что после него моя кузина больше всего напоминает нежащуюся на солнце черепаху. А ведь только унесли суп. Эржи ушла за вторым, которое тут же дало о себе знать запахами.

– Неважный у тебя аппетит, – сказала тетушка Алис и водрузила на нос очки на шнурке.

– Опять этот суп с лапшой! – вздохнула Клара – Мария-Деспине и умиротворенно откинулась на высокую спинку. Она раскраснелась. От пота волосы за ушами завились круче.

– Что ты делала эти четверть часа? – спросил старик и придвинулся ближе к столу.

– Какие четверть часа? – удивилась кузина.

– Что–что? – переспросила тетушка Алис.

– Ты занималась на рояле меньше положенного.

– Это надо ее спросить, – заявила К. М.Д. и ткнула в меня через стол пальцем. Вернее сказать, она с огромным удовольствием сунула мне его прямо в глаз.

– Мало того, что она целыми днями торчит на кухне, она еще скрипит лестницей.

– Ради бога, что такое случилось? – взмолилась тетушка Алис. – Что с вами?

– Прости. – И старик посмотрел супруге прямо в глаза, если это вообще возможно на расстоянии по крайней мере десяти метров. – Что ты сказала?

– О боже! – вздохнула она и нервно ударила в ладоши.

Но Эржи уже появилась в дверях – запах не обманул меня, – она вошла с кастрюлей паприкаша и, поставив ее на стол, принялась раскладывать. Клара – Мария-Деспине получила филейные части и кусок грудки, старик – крылья и шею, тетушка Алис – остальную часть грудки. Мне она, как обычно, дала остов. Но в нем для меня у Эржи всегда были припрятаны половина печенки и желудок. Есть их надо было осторожно, чтоб никто не заметил, подталкивая вилкой под гарнир. Тем не менее пропажа всегда обнаруживалась. Эржи ругали, а она удивлялась.

– Nem tudom, asszony[8]8
  Не знаю, госпожа (венг.).


[Закрыть]
, этот куриц имел только половину печенки. Я не кушал, у меня птица не нравиц.

Что говорить, трансильванский паприкаш – вещь потрясающая. Уж и мясо кончится, а все остается еда. Так что ели мы с аппетитом, обсасывали кости и даже свои пальцы, на которых оставался белый соус, выуживали руками галушки, а старик, тот даже превзошел нас в изобретательности: он окунал в соус большие куски хлеба и с упоением смаковал их. Клара – Мария-Деспине тут же последовала его примеру. Целая хлебная башня была опрокинута в соус, огромные губки, пропитанные жиром, стерли с тарелки малейшие следы воспоминания: быстро, изысканно, бесшумно.

Медлительная и близорукая тетушка Алис тоже шарила по тарелке толстенькими белыми пальцами, отыскивая последние кусочки цыпленка. Только Эржи взирала на нас, ожидая команды. Она стояла неподвижно и была так далека от всего, что происходило за столом: от молчаливых поспешных движений, от пыхтения старика, от звона тарелок и приглушенного шуршания салфеток, зажатых в кулак, – точно двадцать шесть глухонемых танцевали перед окнами. Двадцать шесть человек бьют в ладоши, они безгласны и глухи, и только их глаза воспринимают ритм и движения. И потом, почувствовав ритм, странно трясясь и подпрыгивая, они предаются дикому веселью на празднике мертвецов.

Но поза старика говорила, что он не прочь поглотить еще порцию. Я знала это по тому, как он сидел – не совсем откинувшись в удобном мягком кресле. Он все еще опирался на руки с широко расставленными ладонями, слегка подавшись всем своим расслабленным туловищем вперед, словно готовый к прыжку. Плечи опущены, но голова живо раскачивается туда–сюда, внимательно прицеливаясь. Только после трех блюд, к десерту, глаза у него начинают слипаться, они становятся бессмысленными, но дисциплина заставляет их постоянно быть начеку. И лишь когда красные веки, потеряв подвижность, нависают над зрачком – как у индюков – и глаза начинают поблескивать холодно–стеклянным блеском, тетя Алис разрешает нам на цыпочках выйти. Но после двух блюд голова у старика была еще совсем ясная.

– Так что, говоришь, там случилось? – спросил он снова, закрывая глаза, как это делают близорукие люди, когда им нужно протереть очки. – Я плачу и за те четверть часа, которые ты пробездельничала. Раз ты сделаешь меньше успехов, значит, тебе придется дольше заниматься с учительницей. А плачу я. Я уже говорил.

– Спроси ее, – сказала К. М.Д., снова указав на меня пальцем. – Это она виновата Она нарочно топает. Как слон.

Лестнице скрипит, – оправдывалась я. – Не могу же я летать.

– Что? – Старик настороженно наклонился вперед

Дом старый, вы ведь знаете. Мне было все равно. Если уж говорить им все напрямик, то как раз сейчас. Тети Алис, сытая и счастливая, тихонько напевала, глаза ее, защищенные очками, были мечтательны.

– Что еще? – спросил старик.

– Мышей в нем полно и тараканов тоже. Эржи понапрасну убирает. Они так и кишат на стенах. Целую дорожку проделали, точно муравьи, один за другим ползут. Всю ночь их слышу.

– Что еще?

Мне вдруг захотелось плакать, но я продолжала говорить.

– Это настоящая тюрьма. Не видно ничего за стенами. Думаете, я не знаю, что за ними? Я солнце к себе спрятала в карман.

– Ха–ха! – рассмеялась Клара – Мария-Деспине. – Ты еще и врунья. Ну, покажи. Покажи, где оно у тебя.

– Иди сюда, – сказал старик.

– Когда мы были в Баден – Бадене, Энеас? – мечтательно спросила тетушка Алис.

– Слышишь? Иди сюда! – И он еще больше наклонился вперед.

– Черт знает что, – возмутилась тетушка Алис, – мы давно бы могли умереть.

Клара – Мария-Деспине внимательно меня изучала. Она делала вид, что улыбается, но держала в зубах нож. Я встала и подошла к старику.

– Ну, покажи–ка нам солнце, – сказал он и схватил меня за руку. – Покажи нам его!

Я отвернулась и поглядела в окно.

– Покажи нам его, – повторил он и выкрутил мне руку.

– Ай! – закричала я, и тетушка Алис вдруг прислушалась.

Она водрузила очки на нос и отказалась от своей пищеварительной задумчивости.

– Покажи нам его! – И он, потянув меня вниз, поставил на колени.

Одной рукой он обхватил мою голову, а другой – ударил. Я смотрела на дверь, Эржи застыла на пороге с чашками кофе в руках. Я улыбнулась ей, но старик треснул меня по рту и по носу обратной стороной руки. Я почувствовала, как по губам потекла кровь, тепловатая, соленая, и только закрыла глаза, ожидая ударов. Он бил меня спокойно, размеренно и больно, как раз по ранам. Потом отпустил.

– Немного стоит это твое солнце, – сказал он, и К. М.Д. тоненько засмеялась.

Я поднялась и вернулась на свое место.

– Я знаю, что вы по вечерам обыскиваете мои карманы, а утром роетесь в ранце, – сказала я и приложила бумажную салфетку к губам.

Болели места, по которым он бил, в особенности когда я говорила. Никогда слова не вертелись во мне с большим неистовством, никогда они мне так дорого не стоили. Они пробивали живое мясо, устремлялись тропинками черной крови, венами, лопнувшими веером, и обрушивались беспредельным страданием, килограммами кипящей смолы. Даже потом, когда я произносила первые слова любви. Но я должна была все сказать. Все, что приходило мне тогда в голову, потому что старые унижения зарастают, как кожа, их трудно извлечь на свет божий, и, только когда они выходят наружу сами, по ночам, ты плачешь в темноте, и, если бы можно было исписать ими целые страницы, люди бы обратились в камень и ты разгуливала бы одна–одинешенька среди статуй твоего собственного страдания. И мне было жаль, что я не могла направить против них прежнее долготерпение, подобно безумной, придурковатой старухе, предвещающей смерть.

– Я привыкла даже к жировому мылу «специально для меня» и к жесткому полотенцу. И к побоям. Вы меня ничем не удивите.

– Ах так! – усмехнулся старик. – Ты еще с претензиями. И это у тебя есть. Мать твоя – всего лишь чувствительная шлюха. А ты пойдешь дальше. Ха–ха!

– И про Манану я забыла сказать. Что вы ее морите голодом. И про Эржи – что ее обираете. И это еще не все.

– Ей–богу? – сказал старик и от души расхохотался.

Смеялась и тетушка Алис. Я сидела между ними, и потому меня слышали оба. Они смеялись, а во мне, как маятник, бился плач. А потом меня затошнило. Я встала и выбежала как раз в тот момент, когда их веселье раскрылось зеленым цветком.



5

Я лежала и ждала, когда придет плач. Он карабкался по мне, как паук. Он уцепился за ноги и подбирался к коленям. Он хватал меня за пальцы. Я ощущала его в горле, в уголках губ, на лице. Серый, мягкий паук, высасывавший из меня силы.

Наконец слезы хлынули на волю, река прорвалась. Благотворный дождь омыл меня, успокоив боль. И только голова, изуродованная и мокрая, до самых висков смоченная слезами, прерывисто вздрагивала, как птенец, освободившийся от скорлупы.

А потом пришел покой, он простерся до пояса, пришел сон, баюкая мои плечи. Я закрыла глаза и увидела мир, он был вначале зеленый, как будто я смотрела через стеклянную грань. А потом я снова открыла их и увидела ясно и свежо, как после летней бури. В окне напротив стояла девочка и смеялась. Девочка с куклой. Она подняла ее и показала мне, кукла плясала у нее в руках. А девочка смеялась. И я видела только это: ее смеющееся лицо, куклу и руку, двигавшую куклу. И половину острой, как шип, крыши. Оранжево–красной крыши, гудящей черепицами на летнем солнце и затеняющей окно с зелеными рамами. Перед окном старинная вывеска лавки бренчала на ветру. Огромная жестяная шляпа. Жестяной цилиндр, малость сплющенный и покрывшийся ржавчиной. Девочка смеялась, передвигая куклу, шляпа раскачивалась – вот и все, что я могла видеть из окна своей мансарды, и еще слышала издалека доносившиеся приглушенные смешки–колечки, местами соединенные звеньями. И шляпа, ударяясь о стену, издавала вздох. Они раскачивались – и шляпа, и смех, стеклянные кольца скользили по цепи, и крыша качалась, балансируя краями, меняя цвет и тая на солнце, как земляничное мороженое.

И я летала надо всем этим слева направо, и тишина притаилась во мне, как в ларе с мукой, я раскачивалась до головокружения, девочка строила мне страшные рожи и вдруг исчезла. На улицах раздался барабанный бой, и от этого роем пчел зазвенели, вибрируя, окна. Я вскочила с постели и прыгнула на стул у окна. Солдаты строем проходили по крепости. Рослые гренадеры в синей форме, шлемы на головах были украшены перьями, красными и золотыми, белые перчатки мелькали в такт шагу – от ляжки к карману кителя с пуговицами, похожими на серебряные горошины. И так как улицы поднимались по склону и были замощены булыжником, солдаты прихрамывали, ступая на каблуки юфтевых сапог. Они проходили, улыбаясь, глядя вверх на окна, улыбаясь из–под усов и лаковых козырьков. А впереди, подтянутые и напряженные, маршировали барабанщики, и руки их двигались, словно рычаги. Женщины у окон махали им разноцветными лентами, кричали и смеялись, а дети выбежали на улицу и замешались в их ряды. Потом гренадеры свернули на нашу улицу. Я видела, как они приближаются – рослые, в синих мундирах, и волнение, точно кошка, вскочило мне на спину.

Перед моим окном шествие остановилось. Барабанщики забарабанили в адском ритме, сжимая челюсти от старания и из–за боязни потерять зубы. Потому что звуки падали, как дождь с градом. Знаете, как это бывает? Точно миску камней опрокинули на медный поднос. Но вдруг начальник гренадеров протиснулся сквозь толпу верхом на белом коне. Он приветствовал меня поклоном и вынул из кожаной сумки пергаментный свиток. Затем, откашлявшись, поднялся в стременах. То был пухленький маленький человечек, и он возвышался над солдатами только благодаря коню. Поэтому я его даже не слушала, а лишь следила за конем. А что, если это троянский конь? Животное было невероятных размеров, солдаты могли проходить под ним, как под мостом, но еще интереснее было то, как он умел подмигивать. Начальник выпаливал свою речь единым духом, а копь в это время подмигивал глазом и смертельно скучал. Я не видела в своей жизни людей более умных, чем капитаны, более самоуверенных и блестящих, вот почему я была в таком диком восторге от этого коня! И когда до моего окна донесся великий вопрос, я не знала сразу, что мне ответить, но, немного подумав, закричала «хорошо».

– Хорошо! – закричала я, и вся армия как по команде повернулась в мою сторону, а в особенности их пышущий здоровьем капитан.

Я кинула ему кусок сахару, и он проглотил сахар, хлопая от удовольствия себя по животу.

– Хорошо! – закричала я снова, потому что гораздо лучше одобрять, чем не одобрять, и в каком–то смысле гораздо лучше говорить, чем молчать, дабы кто–нибудь не подумал, что ты лелеешь узурпаторские планы, лучше объявить, что ты согласна, даже если не знаешь точно, о чем идет речь. Проявлять энтузиазм, чтоб тебя не обвинили в пресыщенности, и так далее и тому подобное. И вообще делать так, как все, в конце концов, хорошо и уютно, и не стоит задаваться вопросом: почему твой сосед размахивает руками – из убеждения или просто он видит, что так делаешь ты? А ты делаешь, глядя на другого и так далее, и так без конца.

Я бросила начальнику гренадеров еще кусок сахару и крикнула:

– Хорошо, я поняла!

И все были довольны. Гренадеры продолжали свой прерванный марш, и барабаны гремели, дети прыгали, сбивая ровные гренадерские ряды; они сопровождали процессию, которая направлялась к центральной городской площади. И только женщины задержались у окон, глядя на меня с такой завистью, что даже все пожелтели. Но вот и они скрылись, потому что на башне нашего дома вдруг раздался взрыв. Это взорвался Командор, он лопнул от возмущения среди подзорных труб. Он подстерегал в засаде, а потом разорвался на кусочки, как шар, проткнутый иголкой или подожженный окурком. Он рассеялся в воздухе, подобно пыли, и носился по комнатам, а потом прилип к теплому воску, отложенному для новых свечей. Тонкий удушливый дым потянулся в окно, по мне было некогда смотреть, я слезла со стула и стала собираться. Я едва различала пурпурный след на коврах, которые кто–то развернул перед моим окном.

Я надела платье белого цвета – единственный цвет, подходивший к большой защитительной речи, которую наконец мне было разрешено произнести. И волосы я распустила, свои рыжие волосы, я причесала их и быстро сбежала по черной лестнице. Эржи уже ждала меня во дворе, она меня радостно обняла и подарила мне свою ленту. Это была зеленая широкая лента, и Эржи повязала ее мне на шею. Взяла она и ключ от ворот; большой и черный, он весил целый килограмм. Эржи уже вставила его в скважину, так что стоит нам только вдвоем на нем повиснуть – он тут же повернется, и мы сможем уйти.

Затем надо было потянуть за щеколду, упираясь ногами в стену, потому что ворота огромные, дубовые и доходят до второго этажа. Таковы все ворота в городе, однако они все–таки открывались, люди входили и выходили из них довольно часто, а не только утром, в обед и по вечерам, как открывались наши ворота. Но вот наконец, слава богу, мы на бархатном ковре. Он начинался у моих ног и покрывал всю улицу, спускаясь вниз, к городу.

Я оглянулась вокруг, и дома были пусты, у окон ни души, все спустились к площади и ждали меня. Издалека доносился шум гигантской толпы, иногда долетал отставший команды низкий голос.

Я двинулась по пурпурному ковру быстрым и легким шагом и ощущала под ногами его мягкий, ласкающий бархат. Я шла босая, второпях позабыв надеть тенниски. Потом я остановилась и обернулась. В воротах нашего дома сидела Манана и делала мне палкой знаки. Эржи выкатила ее тележку, и Манана плакала от радости и махала мне рукой. Я не стала медлить и бросилась бегом вниз, мое белое платье развевалось, и лента у шеи, и необычайно длинные волосы тоже. Они выросли как–то сразу настолько, что я давно уже завернула за угол улицы, а они все еще волочились по ней. Они колыхались, обдувая меня ветром с головы до ног. Просто невозможно было представить, что ножницы тетушки Алис, поборницы гигиены, еженедельно стригли меня. Теперь волосы оказались длинные, как во всех моих волшебных снах.

Я остановилась у площади. Тысячи взглядов нацелились на меня враждебными копьями. Я отстранила их, крикнув: «Дорогу!» Я выглядела очень решительной, хотя страх раскуривал трубку в моей душе. Но я вспомнила о Манане, как она радовалась у ворот, и об Эржи. И, отважившись, крикнула:

– Дорогу моим волосам!

Несколько солдат тут же разделили толпу надвое, а я прошла между ними, и волосы следовали за мной, как прирученная змея.

Трибуна была уже готова. Ее расположили под башней с часами, и она взлетела над землей высоко, до самых часовых стрелок. Часы были с выскакивающими фигурками: когда било час, куклы выходили на балкон. Большие куклы из раскрашенного дерева обозначали дни и месяцы. Башня заканчивалась зубцами, они были свеженачищены и украшены всеми цеховыми флагами, какие я видела в городском музее.

Передо мной на веревках опустился сундучок. Я влезла в него, и он поднялся. Большие медные колокола города зазвонили, и серебряный – тоже. Стаи голубей взмыли с крыш и заметались над площадью. Несколько птиц сели мне на руки и на волосы. Я поднималась вверх и думала, что я мадонна с птицами, еретическая святая о трех руках. Такая стояла в старой сасской церкви на кладбище, и я никогда не решалась подойти к ней ближе, чем на четыре шага. Была она высокая, глазастая и слишком похожая на обычную женщину. Я святых представляю себе по–другому. Но колокола звонили как по покойнику, а барабаны били как во время публичной казни, и меня снова охватил страх, я закрыла глаза, думая, что так спасусь. Но мой лифт на веревках неизменно поднимался, птицы заснули у меня на руках, а волосы развевались по воздуху, точно хвост кометы.

Я никогда не видела города сверху. И теперь глядела, как он сияет, освещенный закатом. Вокруг меня карабкались в небеса стены древней крепости, огромные бастионы, как чугунные цилиндры, каменные своды, местами перекинутые через улицы, и сгрудившиеся дома, здания с башенками, сторожевые башни, зубцы с золотыми расплавленными черепицами. У окон развевались белые ленты, укрепленные на крышах, и зеленые петухи время от времени хлопали крыльями. Только кошки, как пятна, дремали на солнце, да старинные каменные церкви стояли коленопреклоненные, как слоны. И медовый мягкий воздух разливался над городом, пропитывая его янтарем.

Я подошла к краю трибуны, взглянула вниз, и мне стало не по себе. Тысячи глаз впивались в меня – ясные и вопрошающие, и они завораживали меня, как водолазов – воды океана. Я глубоко вдохнула воздух и сделала акробатический прыжок в их беспредельное любопытство. Они хотели погубить меня или спасти.

– Господа и дамы, – сказала я, и мертвая тишина простерлась над городом.

– Господа и дамы, теперь уж ничего не поделаешь. Он взорвался окончательно. Я видела, как из окна шел дым. Я не виновата, не я его убила. У меня нет свидетелей, друзья всегда исчезают вовремя, но я не виновата. Это он сам себя убил всеми грехами, которые в нем жили, а их было много. Прошу вас, поверьте мне. Вот честное слово.

Недоуменный ропот пронесся по толпе, но все остались на месте.

– Я ничего сама не выбирала. Я была принуждена подчиняться обстоятельствам, но никто не может меня наставить соглашаться с тем, что мне предписывали. Я не хотела идти в их дом, меня привезли туда насильно, чтобы воспитывать. Но это – не настоящее воспитание. Все не настоящее. Меня поймали, я курила в клозете, но наказали не потому, что для здоровья вредно курить с пятнадцати лет, а за сигарету, которую я взяла из серебряной коробки. За принесенный им убыток, потому что убытком они считают даже понапрасну сожженную спичку. Все знают, что Мезанфан никогда не научит нас французскому, она сама его как следует не знает, и все же уроки продолжаются. Мезанфан необходима, как необходимы уроки музыки для К. М. Д., хотя из нее никогда не выйдет пианистки или чего–нибудь в этом роде. Способности у нее самые заурядные, но надо поддерживать идею гения – это возвысит морально весь клан. Так же как надо поддерживать идею чести, хотя честь там не сыщешь днем с огнем, идею вежливости, традиции, древности рода, хотя единственные аргументы – это кренделя воска вместо лампочек, ну разве это не фальшь? Делать самим восковые свечи, когда на всем свете горят электрические лампочки? Эти идеи совсем меня не греют. Что касается меня, то мне нравится то, что сделано от всего сердца, даже если это не называется «цивилизацией»:

Несколько застенчивых аплодисментов, до меня долетевших, вдруг придали мне смелости. Я откашлялась и заговорила с еще большей уверенностью.

– Знаете, я забыла вам сказать самое важное. На этом свете стоит делать лишь то, что тебе по душе. Я так думаю. Выбирать то, что тебе по сердцу, даже если это означает, что надо с утра до вечера копать и копать землю. Твердо знать, что тебе по сердцу, и довести дело до конца. Только тогда из тебя выйдет толк и ты принесешь пользу. Только в этом польза и для тебя и для другого; пользу приносит лишь то, что ты делаешь по убеждению, даже если речь идет о том, чтобы по утрам на праздники подметать перед домом. Потому что ужасно делать что–то, а про себя болтать вздор вроде: «Вот до чего докатились – улицу им подметаем». Если ты не согласна с тем, что от тебя требуют, не выполняй – вот единственное условие сохранить свою личность. Потому что это ужасно – звать гостей, а потом проверять, сколько они съели, покупать молоко у одной и той же молочницы и жаловаться, что молоко плохое, наказывать за развратные книги и читать в семьдесят лет о гигиене полов, сражаться за безупречные браки и подглядывать в скважину, как Эржи снимает юбки, проповедовать любовь и уважение и не кормить Манану, да еще и мило шутить: «Зачем тебе, мать, все равно не сегодня–завтра отправишься на тот свет»; забыть, что до паралича она была на положении служанки в доме, настолько, что ела одна на кухне, даже когда бывали гости. И если кто спрашивал: «А где старшая хозяйка?» – они отвечали: «Она в своей комнате, немного задремала, ей нездоровится», – хотя Манана в это время мыла и чистила уборные на дворе.

Я могла бы проговорить до утра и так и не рассказала бы про все, я хочу только вам доказать: на этом свете стоит делать лишь то, что ты делаешь от всего сердца, и вообще жить так, как тебе по душе. Отказаться от богатства ради большой любви, как это сделала Мутер, даже если после этого сойдешь с ума. Потому что ее безумие – не из–за бедности, а из–за великого, непереносимого одиночества, из–за любви, которая живет, хотя отца уже нет. Никто не заставит тебя быть не тем, что ты есть, но для этого нужна смелость, нужно бесстрашно понять, чего ты стоишь, а не воображать, что ты беседуешь с богом, когда на самом деле бог не умеет и говорить. Разве он с кем–нибудь разговаривал? Вот что я хотела сказать. Сказать и от имени Мананы, и от имени Эржи, потому что они тоже так думают, как и я. Правда, я их никогда не спрашивала, но разве обязательно спрашивать? Не надо слишком много слов. Мы все представляем эту точку зрения, и я хотела ее высказать, чтобы вы узнали, что не мы убили старика, но что он сам должен был умереть.

Я замолчала. Я устала, хотя и совсем уже не волновалась. Но толпа вдруг закричала, забеспокоилась, видно, люди были со мной согласны, солдаты пытались восстановить порядок, но это оказалось очень трудно. И тогда под бой барабанов начальник гренадеров верхом на белом коне подъехал к башне и закричал:

– Этого недостаточно, автобиографию расскажи!

А у меня не было ни куска сахару, чтобы ему бросить, – может, он мне простил бы, ведь очень трудно говорить о чужой жизни и ее не судить, а кто дал мне право судить моих родителей? Но я должна была говорить. Я снова подошла к краю трибуны и крикнула:

– Отец мой был прекрасный человек, и он умер. И когда он умер…

Страшный смех загремел вдруг со стороны гор. Раскаты жестокого смеха долетали и до меня, ударяя, как пощечины. Испуганные птицы вспорхнули с моих волос, и толпа притихла – только этот нечеловеческий смех грохотал над площадью, разбиваясь о каменные башни, сотрясая их до основания, раскачивая дома, разбрасывая черепицу с крыш. Из–за гор показалась голова женщины, голова приближалась по воздуху. Это была Мутер. Не знаю, куда исчезло ее тело, но ее огромное лицо обозначилось на небе, на алеющем западе, оно смеялось, а волосы горели в последних солнечных лучах. Долетев до площади, она остановилась и запела тот свой безумный марш, что пела в лесу. Она пела громко и необыкновенно красиво, и вся толпа, словно завороженная, глядела на нее. Потом Мутер снова засмеялась и грозно направилась ко мне.

– Вот видите! – крикнула я испуганно. – Не говорила ли я вам, что не имею права? Я не имею никакого права.

Я кричала все громче и громче, а голова приближалась, гримаса смеха исказила грозное лицо Мутер. Наступила ночь, но кошки на крышах уставились на меня, они схватили меня своими зелеными прожекторами. Мутер знала, где я. Она меня видела. А вокруг была тьма. Прожекторы слепили меня.

Мутер приближалась, от страха я начала терять сознание. А потом я проснулась. Я была без сил. Первые послеобеденные часы остановились у моего окна.

Я перевернулась и зарылась лицом в подушку. Все снова встало в моей памяти с потрясающей ясностью, дела и слова, время поднялось, как занавес, над семейной сценой, которую, казалось, я давно забыла и все персонажи которой, неподвижные, ожидали лишь того, чтобы пришла в движение моя память. Я просмотрела ее несколько раз. Так и было. Весна. Синий лес в синем утре. Дом в горах, все окна открыты. Мы обе сидим на деревянных ступенях. У нас обеих рыжие мокрые волосы, и мы сушим их на солнце. Снег понемногу тает. Воздух тепел, пахнет землей, лыжи стоят, прислоненные к дереву. И потом – отец, он движется на заднем плане, и потом – Мутер, она поет и сушит волосы у окна. И потом – Мутер, и потом – Мутер. Мутер, руки ее зарылись в огромных, тяжелых рыжих волосах, от которых в доме светло. И потом – Мутер, и потом – Мутер, Мутер, излучающая добрый запах матери, теплый запах, смех Мутер, встающий всегда на нашем пути, смех Мутер. Синий лес в этой синей весне, сосны светят свечами маленьких почек. Мы потягиваемся, мы растем – у нас трещат кости – и застываем, вытянув руки вверх.

Те двое не пришли по тропинке, уж не знаю, как шли они, наугад, плутая среди деревьев, не по тропинке, как обычно идут. И вдруг вся радость моя исчезла.

– Откуда это они пришли? – спросила Манана. – Черт побрал этих нелюдей, откуда они пришли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю