355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сынзиана Поп » Серенада на трубе » Текст книги (страница 6)
Серенада на трубе
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Серенада на трубе"


Автор книги: Сынзиана Поп


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

День второй‑VIVERE PERICOLOSAMENTE [34]34
  Жить в опасности (итал.).


[Закрыть]



12

Улица постепенно поднималась вверх. В приюте для престарелых Ома Вильде стояла у окна со своими цыплятами. Я остановилась, и она подняла голову. Я постучала ей в окно и тихонько покричала: «Ома! Ома!» Она засмеялась. Потом постучала пальцами о раму, и ее золотые цыплята быстро вскарабкались ей на руки. Я дала ей один лей. Я положила его ей на ладонь, и она стала ощупывать бумажку, смеяться беззубым ртом и схватила меня за руку.

– Что случилось? – спросила я. – Что такое?

– Ты никогда не давала мне денег, – сказала она.

– Я никогда ничего тебе не давала. Мне очень жаль. Она протянула мне назад бумажку.

– Нет, – сказала она. – Нет.

– Прошу тебя, Ома.

– Нет, – сказала она и покачала головой. – Ты уезжаешь?

– Ну, Ома, прошу тебя, возьми. Прошу тебя.

– Нет, – сказала она. – Нет. И вдруг стала очень серьезна.

– Хорошо. Auf Wiedersehen тогда. До свидания. Знаешь, мне очень жаль.

– И мне, – сказала она. – И мне. Что ты собираешься делать?

В Нижней церкви служба еще не начиналась, и, хотя из нее тянуло страшным холодом, я вошла и села на скамейку. Было рано, но Бика уже принялся за работу, каждое утро он будил эту часть крепости органным концертом. Вначале – для разминки – шли арпеджио, он выпускал свои до–ми–соль–до, густые и приглушенные, как струя газированной воды, потом несколько легких гамм и, наконец, Бах. Как–то вдруг. Свинцовый аккорд. Он падал со второго этажа в самую гущу верующих, но никто не поднимал головы, только мы на хорах, ученики профессора Биккериха, пели ангельскими голосами, подняв глаза к потолку. Каждая осень была для Бика надеждой, потому что иногда среди ребят первого класса находился мальчик с дискантом. Его тут же брали в школьный хор, и он пел с нами там, на хорах, стоя в переднем ряду, маленький и веснушчатый, с бантом, он пел соло, подняв глаза к потолку, просто не знаю, откуда и брался этот голос, такой высокий, что иногда и последнее ми в последней верхней октаве ему было нипочем. А потом шел рефрен, и тут вступали мы, девочки из десятого, и мы казались самыми настоящими мужчинами рядом с этим пострелом, который тут же начинал нам корчить рожи и показывать язык. А счастливый Бика дремал в волнах музыки, и руки его порхали над клавишами, извлекая все, что возможно из них извлечь, и потом решительно и взволнованно, готовя другой, заключительный аккорд, он нажимал педаль, чтобы снова обрушить свинцовые ноты на головы верующих.

Но сейчас церковь была пуста, и орган звучал во всю мощь, от басовых тонов дрожали стекла, и высокие вздымали пыль, вспыхивавшую в солнечных лучах. А потом Бах вышел на улицу и направился вниз, к окнам; Бика как безумный нажимал педали, постоянно нагнетая музыку в серебряные трубки, натертые до блеска. Так что даже если ты в тот момент переходил улицу, музыка захватывала тебя в свои сети и несла вниз, до самой башни Канатчиков, и только туда, после того как она ударяла тебя о каменную степу, доносился свинцовый аккорд.

Пол церкви был только что выметен и побрызган водой, уборщица как раз вытирала святого Антония. И поднялась по винтовой лестнице на хоры.

– Guten Tag[35]35
  Добрый день (нем.).


[Закрыть]
, Бика, – приветствовала я старика. – Можно мне немножко побыть с вами?

Он наклонил голову, продолжая играть, взял две звучные ноты – пальцами нажал на клавиши, потом нажал на педали, орган протяжно взревел и смолк.

– Последняя нота была до–диез, Бика, вы заметили? И прошлое воскресенье она тоже была до–диез, может, орган расстроен?

Он повернулся ко мне и поднял очки на лоб.

– Was ist los, mein Kind?[36]36
  Что такое, дитя мое? (нем.).


[Закрыть]
Что ты сказала?

– Она была до–диез, честное слово. Прежде он звучал лучше.

– Покажи, – сказал он и встал со стула.

Он был очень стар, но по–прежнему носил галстук в горошек, завязывая его бантом. И ему он очень шел, хотя костюм у него клетчатый и на локтях сердечками нашита кожа. И брюки гольф, и очень чистые белые носки до колен.

– Ну давай, – сказал он, – что же ты медлишь?

– Я не умею играть, Бика.

– Играй, – сказал он, – попробуй, октава отсюда досюда.

Он показал мне, и я ощупью нашла ноты, и все получилось правильно.

– Видите? Так вот плохо звучит. А так не лучше? Я нажала на клавишу, и звук получился ясный и

чисто звучал в аккорде с другими.

– А?

Я повернулась и очень испугалась.

– Что случилось, ради бога, вам дурно?

Я встала и подтащила его к стулу, он бессильно сел.

Он изменился в лице, то его выражение, которое заставляло людей проводить утро у окон, слушая Баха, исчезло. Он стал похож на старуху. У него дрожали подбородок и голос, когда он сказал:

– Ты права. Я очень сдал. Это фальшиво.

– Наверно, это случайная ошибка, – сказала я.

– Это фальшиво, и я так играл прошлое воскресенье. У тебя прекрасный музыкальный слух, mein Kind. Мне пора в отставку.

– Что за глупости, Бика! Как это в отставку? Вам никогда не надо уходить в отставку.

– Надо, – сказал он, – все кончено. С «никогда» покончено.

– Послушайте, Бика, – сказала я, – слушайте внимательно. Вы должны бороться до конца. Понимаете? Никто не играл, как вы. Если не считать этой ноты, вы и сейчас на первом месте. Мне безумно нравится, как вы играете, а это ведь что–то значит, да? Ведь это так здорово, если на свете есть человек, который тебя понимает.

Он сидел, откинувшись на спинку стула и опустив голову на грудь.

– Нет, – сказал он. – Нет. Все. Ende[37]37
  Конец (нем.).


[Закрыть]
.

И он закрыл орган и запер его на очень старый, филигранной работы ключ.

Я помогла ему спуститься по лестнице, он как–то сразу ослаб, тщедушный такой человечек с бантом на шее и кожаными заплатами на локтях. На улице было давно светло, но это никак не скрашивало выход на пенсию профессора Биккериха. Я держала его под руку, мы спускались по улице, и я смотрела на его чистые белые гольфы, на лаковые туфли с блестящей пряжкой, которую он каждое утро тщательно натирал. Немного жидкости всегда оставалось после того, как он в честь Баха чистил трубки органа.

Старухи в черном, шедшие в церковь, приветствовали нас почтительными поклонами, но профессор был подавлен, он шел медленно, держась за мое плечо, он очень постарел и продолжал все время стареть там, на улице, пока мы шли рядом, если бы дорога длилась час, я бы под конец несла за крыло ангела. У старого Биккериха грехов не было, в это я верю, он все их искупил, накачивая воздух через металлические трубки. И мне было бы очень приятно расстаться с ангелом перед домом № 3 по Клоштергассе. Но он остановился.

– Послушай, – сказал он. – Что ты делаешь на улице? В это время тебе следовало бы быть в школе.

– Само собой разумеется. Конечно. Следовало бы.

– Ну?

– Видите ли, Бика. Видите ли, господин профессор, дело вот в чем, – сказала я и вскинула рюкзак на спину.

– О, – сказал он и вдруг покраснел. – Прости меня. Что теперь будет, что теперь с тобою будет, mein Kind?


Я могла бы пойти по Унтервег, но там дорога очень скучная. И было жарко, В девять часов солнце стояло уже над мясной лавкой Лауба. Потом над Корпорациями и затем над центром крепости, в двенадцать оно вращалось вокруг башни Ратуши. Тогда уж все закрывали ставни, становилось тихо, и город казался брошенным.

Я направилась в туннель по ступенькам, которые вели как раз ко входу в школу. Другой конец его выходил на поверхность очень далеко, свет и зелень там представляли странное зрелище, напоминавшее стеклянную геометрию магических океанов калейдоскопа.

Обычно я бежала, перепрыгивая через две ступеньки, опаздывавшие ученики устраивали настоящие гонки, но теперь мне не нужно было торопиться. Теперь уже не нужно, так что я вошла очень спокойно. Туннель был дощатый. Там, где доски были плохо пригнаны, проникал свет, но чуть–чуть, несколько длинных лучей, похожих на пальцы. Пахло керосином. Дерево хорошенько пропитали им, чтобы не гнило. На черных ступенях были ясно видны следы утренних шагов, сотни следов во всех направлениях, и, как обычно, последние рисунки мелом сверкали то тут, то там: индейцы с лассо и детективы с пистолетами, сердца и имена, соединенные знаком «плюс». Мальчишки из пятого класса все еще мечтали о Винетту, но школа была смешанная, таким образом, в старших классах знак «плюс» говорил больше, чем крест, нарисованный мелом, а если вспомнить, как выходили из школы по вечерам старшие классы и как шли непременно через туннель и оставались там много дольше, чем следовало, то становится ясно, что Раду + Гретель – это особая ситуация: как в тех фильмах, на которые дети моложе четырнадцати лет не допускаются.

Что касается меня, то мое имя тоже как–то появилось на одной из стен. Сын сасского пастора взял меня за руку и попытался остановить на ступеньке, но я очень удачно выскочила из этой пропасти; в общем, Манана выдумала или искала для себя алиби.

Посреди туннеля я почувствовала, что устала. Такого со мной никогда не случалось. Можно сказать даже, что я была чемпионкой по бегу вверх, а теперь силы меня оставили. Я подождала немного, тишина текла снаружи через входы в туннель, с двух концов, она обхватила меня за талию, эта неестественная тишина, с которой я никогда не встречалась, идя в школу, потому что дети всегда кричали, угрожающе топали по лестнице и всегда там, наверху, нас ждала вначале госпожа Мюллер, наша воспитательница, которая шлепала меня, потому что я опаздывала. «Ну, Kinder, rasch, rasch, – кричала она, – скорей!» И потом мы входили в класс, и сразу же входила госпожа Рот, учительница математики, или господин Мардаре, учитель рисования, и я очень старалась, чтобы было незаметно, как я запыхалась и что я только сейчас вошла. Я быстро вынимала тетрадь и пробегала урок, и тут наступала эта смертельная тишина, когда медленно переворачиваются страницы журнала, но теперешняя тишина туннеля была чужая. Потому–то я и остановилась на ступеньке номер 264, думаю, и устала поэтому – я оказалась человеком без занятий. Никто не поднимался и не спускался по туннелю, я хочу сказать, ни один ученик; таких, как я, не существовало, не существовало солидарности, я вдруг оказалась вне, вне всего. Была половина десятого, барабанщик на башне пробил дважды.



13

Я вошла через гимнастический зал. Не хотелось столкнуться с фрау Мюллер, в десять часов она еще бывала у ворот. Каждое утро она стояла на страже с поднятым козырьком. В конце концов я привыкла к этой крысиной голове, сверлившей меня взглядом сквозь очки. Ради опоздавших она специально выходила на улицу и ждала у туннеля, влепляя свои «rasch» прямо в зад. Но я в то утро так намного опоздала, что правительство фрау Мюллер испытало бы кризис, а у самой фрау, конечно, случился бы гипертонический криз. А я этого не хотела. С поднятым козырьком она выглядела настоящим старым кавалером.

Наш класс был на втором этаже, в довольно темном углу коридора, так что я могла себе позволить немножко подглядеть в замочную скважину. Шел урок естествознания, ученики заблаговременно принесли муляжи и учебные макеты, которые стояли на кафедре и около стен и были очень хорошо мне видны. И видны мне были парты, тот ряд, который у окна; на моем месте никто не сидел, эта свинья Шустер развалился, как принц. В начале года я сидела с одной девочкой, но потом было решено, что румыны, учившиеся в немецкой школе, должны быстрее овладеть языком, так что нужны были перестановки, меня посадили с этим лоботрясом, но, никуда не денешься, я оказалась самая высокая в классе, а о нем нечего и говорить. Так что мы пытались мирно сосуществовать на нашей последней парте. Но Шустер – один из тех сальных типов, о котором рассказывают анекдоты; обращения учителя не выводили его из апатии, он сидел, подперев кулаком подбородок, фигуряя своими едва появившимися усами. Самое большее, что он делал, – это вставал и слушал до конца нотацию учителя, а потом снова садился и продолжал дремать. У него была одна–единственная радость – покупать себе вазелин и воду для волос, так что первые немецкие слова, которые я выучила, были Waseline и Birkenhaarwasser. А главное – es stinkt, воняет, но это я позаимствовала у других, пытаясь убедить его, что не стоит выливать на себя столько снадобий.

– Wozu brauchst du dass alles? – спрашивала я. – Зачем тебе это?

– Так. Es gefällt mir. Мне нравится. А тебе что?

– Хочешь, чтобы я умерла? – рычала я. – Воняет еще от угла школы.

– Ложь, – говорил он. – Ложь. – И чистил свой очень длинный ноготь на мизинце. – У школы нет углов. У школы ребра.

– О–о–о! – удивилась я. – Was für ein gescheiter Mann! Ты невероятно умный.

– Хе–хе, – смеялся он, и я оставляла его в покое, потому что в самом деле мне бы тут же стало дурно, если бы я еще раз взглянула на его тошнотворную морду и слипшиеся от масла волосы. Но вечером на прогулке он имел большой успех, потому что некоторым девочкам казался Дон – Жуаном.

Отвечала Элла Реус, я видела ее прекрасно, она сидела на первой парте вместе с Фельтен Ирмгард. Фельтен была лучшая в классе и, думаю, в школе, у нее не было отметок ниже 10, но она их заслужила, она на самом деле знала математику, и потом она была такая хорошенькая, с белокурыми косичками, болтавшимися у ушей. Элла была дуреха. Она во все совала нос, но если, например, когда она отвечала, ее перебивали, то продолжить она не могла – попугай у Шмуцлера, продавца сифонов, был не менее умен. И говорила она на примитивном немецком, без Betonung[38]38
  Интонаций (нем.).


[Закрыть]
, но всегда преподносила учителям цветы, и ее мама очень часто приходила в школу; она знала все городские новости и сообщала их в знак расположения. Да что говорить, в каком–то смысле могло показаться, что она впереди, хотя у нее не было ничего, кроме громкого голоса, который покрывал голоса других, и манеры вскакивать и тянуть вверх руку, навязывая свой убогий и далеко не всегда правильный ответ на очень легкий вопрос. Примерно в шести случаях из девяти. Она носила Flaschenlocken – букли, длинные, как пивные бутылки, голубые банты и играла на аккордеоне. Однажды она и меня пригласила на Kränzchen[39]39
  Вечеринка (нем.).


[Закрыть]
и выбежала мне навстречу, подпрыгивая по аллее сада, а на шее у нее болтался аккордеон. Она играла идиотские вальсы одной рукой, и мы мучались, пытаясь танцевать под эту музыку, лишенную ритма, а потом ее мама крикнула из окна: «Herrlich, Ella, noch ein mal!»[40]40
  Великолепно, Элла, еще раз (нем.).


[Закрыть]
И noch ein mal, noch ein mal. Мы прыгали, как козлы по саду, а потом каждая из нас получила по стакану сиропа. И вся школа знала на следующий день, что мы развлекались herrlich на празднике у Эллы.

Тогда я получила одну из самых грандиозных трепок и целый месяц втайне готовила с Эржи побег, но в конце концов мое отсутствие было обнаружено, развязка происходила на свечном складе.

У Командора были неопровержимые аргументы против распущенности. И я терпела все до самого конца, хотя noch ein mal и noch ein mal не стоили плеток по ногам и по рукам. Потому что я не пришла на Kränzchen с пирожными, как это было принято, – все мальчики и девочки приходили с тарелками, завязанными в салфетку, и только я пришла, держа руку в кармане. Элла поморщилась. И другие тоже. Но меня не выгнали, хотя было ясно видно по тому, как они потом себя вели, что тарелки с пирожными не было в моей руке.

– Хоть бы сладкую лепешку принесла, черт знает, как ты ничего не чувствуешь? Ты что ж, на дармовщинку? – зашипела мне в ухо одна из этих глупых уток, мотаясь взад–вперед по траве под музыку, которую Элла извлекала двумя пальцами.

Но мальчишки все равно приглашали меня танцевать, в особенности сын пастора, который не отступил после неудачи в туннеле. Он посмотрел на меня так, как будто ждал, что сейчас заговорит противовоздушная артиллерия, а потом стащил целый карман пирожных. Так что и я танцевала польку в саду, мы бегали по усыпанным гравием аллеям рядами – девочки с одной стороны, мальчики – с другой: руки вверх, и прыжки то на одной, то на другой ноге; вспотели все чертовски, но это было развлечение, так что уже стемнело, когда мы пошли домой, и Элла провожала нас до ворот, играя на аккордеоне.

На такой, как у Эллы, манере отвечать долго не продержишься. Приближался конец урока, и если фрау Якоби не имела намерения ее прервать, то из–за длинного последнего слова выглядывала отметка десять. Но фрау Якоби прервала, она поднялась из–за кафедры, прошла мимо двери (на мгновение замочная скважина оказалась закрыта), потом, опершись на окно, стала ждать. Элла молчала. Фрау Якоби повторила вопрос, весь ряд у окна поднял вверх руки, правые руки, левые остались под партами, палец на книге. Сквозь щель в досках прекрасно видны белые страницы, где записано исключение Фельтона, все опирались на учебник.

Элла бессмысленно смотрела в пустоту, единственный шанс был – начать все сначала. Но фрау Якоби заставила кого–то другого продолжать урок, не знаю точно, кого, это происходило в той части класса, которая не была мне видна, а голоса я не узнала. Потом фрау Якоби отделилась от окна, направилась прямо к парте Шустера и приказала ему встать. Шустер встал, и в этот момент какой–то предмет упал под парту и разбился.

– Чем ты занимаешься? – спросила фрау Якоби. Шустер пожал плечами и очень покраснел.

– Что ты делал с зеркалом?

– Ничего, – ответил свинья Шустер, и никто его не продал, хотя все знали, что он смотрел на ноги Эсигманн.

– Пожалуйста, продолжай урок.

У Дорис Эсигманн были самые красивые ноги во всей школе. Она брала первенство на всех неофициальных конкурсах, и, если бы когда–нибудь было можно организовать настоящее состязание, она тоже бы выиграла. Так что мы избрали ее главной в классе, хотя Элла Реус вообразила, что у нее с ее ногами тоже есть шансы, но кто–то сказал тогда: «Белесая, как вдова убитого под Ватерлоо», – и она тут же заткнулась.

Шустер склонился набок, оперся на парту и молчал. Он никогда не сидел прямо, только привалившись то одним боком, то другим, при этом колени у него были чуть–чуть расставлены, а ладони покоились на парте. Это была гора мяса, расположившаяся на отдых, даже шаг у него был ленивый, шаг сытого слона. Только в напомаженной голове теплилась жизнь, заплывшая вазелином; голова свободно вращалась на шее направо и налево, стреляя глазами и чавкая.

В классе была абсолютная тишина. Фрау Якоби оперлась на стену. Она ждала – руки скрещены на груди, глаза закрыты. Я видела ее прекрасно, но не могу точно сказать, как она выглядела, думаю, что главная ее черта именно в том и заключалась, что ее нельзя было запомнить, тогда как о других учительницах сразу же можно было сказать: они толстые, худые или не носят лифчика. Она была в том возрасте, когда с помощью бога и нескольких тюбиков крема «Марго» можно спокойно дотянуть до конца.

– Выйди вон, Шустер, – сказала она очень тихо в эту минуту и открыла глаза.

И эта свинья отделилась от парты и направилась к двери, с трудом переставляя ноги.

Я убежала и спряталась в уборной. Отделение для девочек находилось слева, а справа – для мальчиков. Хотя окна и были открыты, в нос мне ударил запах дезинфекции. Но в следующую секунду вошел еще кто–то, так что я едва успела спрятаться в последнее возможное убежище и запереться на железную задвижку.

Той личности, которая вошла после меня, нужна была раковина, соседнее помещение оставалось свободным, и я ясно слышала, как течет вода. «Может, это госпожа Мюллер? – подумала я. – Но что ей нужно па третьем этаже? Уборные есть и на первом. Может, кому–нибудь стало дурно?» Это казалось вполне правдоподобным, но как проверить – в дверях кабины, где и находилась, не было замочной скважины. А потом тот–кто–был–там начал петь. Правда, очень тихо, но с самодовольством, подсказавшим мне десятки предположений. Эти тра–ля–ля, тра–ля–лямы наводили на мысль о человеке, который стоит перед зеркалом и очень доволен тем, что видит. И так как над умывальником действительно было зеркало, то перед ним уж не иначе как красовался эта свинья Шустер. Значит, он вошел в отделение для девочек и теперь умирал от счастья. Меня так и подмывало сказать ему пару теплых слов, но в следующую минуту он принялся поворачивать ручку двери, за которой я находилась. Я молчала как рыба, и он, передумав, вошел в соседнюю кабину. И вот я – соседка Шустера по уборной. Вот его башмаки указывают направление, непригодное, конечно, для девочек, а вот его брюки, широкие, как водосточные трубы. Не знаю, по какой причине доска, разделяющая помещения, не доходила до полу на полметра, и видны были ноги соседа до самых колен. Так что ступни Шустера с пятками, повернутыми к двери, нельзя было спутать, но в следующую секунду эта личность подняла одну ногу, а потом вторую, и так как я не верила, что он со всеми своими килограммами воспарил, то могла не сомневаться, что Шустер взобрался на стульчак.

– Du, Schuster, du bist verrückt? – спросила я. – Ты совсем спятил? Только что отремонтировали уборные, а ты хочешь их разрушить?

– Wer zum Teufel ist dort? – поинтересовалась эта свинья очень спокойно. – Какой черт там засел, скажи на милость?

Я протянула к нему под стеной ногу, и он тут же меня опознал по теннискам. В десятом классе ни одна девочка ничего подобного не носила, все давно перешли на туфли с каблуками и шелковые чулки.

– Ах так, – сказал он. – И что ты здесь делаешь?

– Да вот, стою, а ты, свинья, мало того, что забрался в уборную для девочек, еще и влез ногами. И тебе не стыдно?

– Нет, – сказал он. – Мне совсем не стыдно. Гоняешь лодыря? – спросил он меня потом.

– Нет, не гоняю.

– Тогда чего тебе здесь надо?

– Что надо? А тебе что здесь надо? Мне кажется, здесь на дверях написано «Damen». Помещение для «Herren» рядом. Вы попали не по тому адресу, Шустер, вам не кажется?

– А ты что, нанялась к ним? – спросила эта свинья. – Они взяли тебя на должность сторожа, или ты лодырничаешь в уборной?

– С меня хватит мертвецов, – сказала я, – в уборной все–таки есть надежда столкнуться с кем–то вроде тебя, а на кладбище все молчат. Надоело мне лодырничать на кладбище.

– Тоже точка зрения, – одобрил Шустер. – Я согласен. Ты на мат. идешь?

– Не, не иду.

– Собираешься пробыть здесь до ночи?

– Ыгы, я без ума от разговора с тобой, ты очень умен.

– Gehe zu deiner Urgroßmutter[41]41
  Отправляйся к своей прабабушке (нем.).


[Закрыть]
, – послал он меня.

– Мне очень жаль, Шустер, – сказала я, – но у меня нет и бабушки. Манана вчера умерла. Поищи что–нибудь поближе. Очень мало существует личностей, у которых сохранились прабабушки. И не по их вине. Так что уж пошли меня к матери, очень тебя прошу. Мать у меня есть.

– Ладно. Отправляйся, – сказал Шустер и спустил воду. – Эти уборные работают просто замечательно, ты заметила?

Я вышла из кабинки и подождала его около умывальника. Но он не шевелился.

– Ты идешь? – спросила я. – Сейчас будет звонок.

– Я чувствую себя прекрасно, – сказал он. – Благодарю за компанию. Auf Wiedersehen.

– До свидания. И не забудь перед уходом посмотреться в зеркало. Ты просто великолепен, честное слово.

Но он снова запел, не знаю точно что, важно было самодовольство, а мелодия звучала ужасно фальшиво. Думаю все же, он мурлыкал «Frau, Wein und Gesang»[42]42
  «Женщина, вино и песня» (нем.).


[Закрыть]
– эта свинья Шустер страдал сексуальной одержимостью.

Я вышла в коридор и прокралась на цыпочках, хотя была в теннисках. Наступила та абсолютная тишина, когда любой звук слышен. Журналы были уже закрыты, и все классы перешли к новым урокам, можно, если есть охота, постоять под дверьми, услышать голоса учителей, с одного конца коридора до другого проходишь по зоне молчания и потом через другие зоны, где слова располагаются спокойно, одно за другим, а буквы тянутся цепочками, цепочки букв стелются в том максимальном порядке, на который способна только Фельтен, или хаотично, как в тетрадях Фрица Тонтша. Мне нравится крупный прямой почерк Вебера, белые пространства между словами в тетрадях Дорис Эсигманн, те места, где мысль уходит в сторону и Дорис улыбается и растерянно смотрит в окно, и даже блохи близнецов Порелли, двух белых, как молоко, мальчиков, что сидят на первой парте, благоразумных и спокойных и очень белых для своего романского происхождения. И даже почерк Эллы, с наклоном назад, и широкие буквы Шустера, и мой почерк – иногда прямой, иногда устремленный вперед. Стояла тишина, учительница говорила, было слышно, как муха пытается спастись через окно. Госпожа учительница говорила, и вскоре ты уже дралась с турками в лесах Косминула или поднимала последний парус на корабле Магеллана. Или пыталась извлечь квадратный корень, который до конца не извлекается, или пела канон «Майстер Якоб», и Бика размахивал руками, сидя за кафедрой на откидном стуле. А если не было охоты наблюдать за мухой, которая с жужжанием бьется о стекло, слушать, как она отчаянно кружит по стеклу, то слова госпожи учительницы вдруг говорили «до свидания» и удалялись, махая на прощание руками; некоторое время их можно еще видеть на углу улицы, а потом – прощай! Как девочки из начальной школы в форме с оборками, они шли, распевая, по улице, а потом вдруг скрывались за углом. Скрывались настолько, что я часто смотрела на фрау Якоби или фрау Ашт и видела: они говорят, даже ясно видела все движения их рта, но слов не слышала, не было звука, и кто–нибудь мог бы играть на рояле, как во времена немого кино. Муха жужжала в окне, но главное – пришла весна, уже лопнуло несколько почек каштана, сквозь пухлые листья солнце капало медленно, небо было ясное, оно вдвинулось в класс до второго ряда, так что двенадцать учеников оказались на свежем воздухе. Сюда долетал ветер. И птицы. Белые и красные, они искали прошлогодние гнезда.

– Вольф! – кричала фрау Якоби. Худой рыжий мальчик в глубине класса испуганно вздрагивал, и было невозможно повторить два последних слова, потому что он только что прибыл в Гат, где кипели весенние льдины, он был босиком и промок до края коротких штанов, а на лице у него снова высыпали все веснушки.

Или было лето, жара вплывала в класс кругами, поднимала тебя на ноги, и ты сразу видела людей, загорающих на пляже. И у всего класса в сумках были купальные костюмы; хотя пришли экзамены, мы все бросались вниз головой в воду. А потом, мокрые, дрожали на траве, и у девочек намокшие волосы прилипали к лицу и к шее.

– Дука! – кричала фрау Якоби, и тут стартовала лучшая спортсменка школы, она принимала участие в атлетических соревнованиях города, тренировки начинались загодя, еще весной; и вот она вставала, загорелая, в чистых белых носках, и не могла повторить последние два слова, и никто не мог подсказать ей, потому что все сидели с отсутствующим видом.

Или была осень, на окно падали первые красные листья, и весь класс оборачивался. И начинались прогулки по крепости, по ее древним улицам, девочки были невероятно красивы, и Дорис Эсигманн, и другие, мы шли впереди, весь мужской лицей шел сзади, никто ничего не говорил, улицы, по которым мы проходили, были устланы желтым, золотым и коричневым, деревья стряхивали листья, и они плавали в воздухе, и солнце высвечивало их прожилки.

А потом они падали, улица становилась красной и желтой, цвета глиняных горшков с растрескавшейся поливой. И мы все вместе шли по листьям, девочки и мальчики с сумками под мышкой. Дорис Эсигманн – обладательница красивых ног – впереди, а потом мы и все эти мальчики в фуражках. И мы совершали кругосветное путешествие, пока не останавливались по две или по четыре пары на скамейках сасского кладбища. И падали, падали листья.

И только зимой, когда муха на стекле подохла и снег поднимался до середины окна, слова фрау Якоби возвращались назад, возвращались издалека, и мы снова слышали их очень ясно, фильм снова обретал звук, тапер сбежал с нотами под мышкой, и мы снова готовились к битве, потому что не только Мирча Старший сражался с турками, но и все румынские господари. Я спустилась по лестнице гимнастического зала и выпрыгнула в окно. Звонок взорвался у меня за спиной так громко, что на мгновение я подумала, будто умираю. Я сделала прыжок вперед и пустилась бежать, я чувствовала себя очень виноватой и боялась людей, всего.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю