Текст книги "Заупокойная месса"
Автор книги: Станислав Пшибышевский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
И снова он пал духом.
Его настроение переменилось.
Домой.
Становилось поздно, фонари погасли, и он шел в сумеречной полутьме широковетвистых каштановых аллей, будто в смутном сне. Он шел еле сознавая, что идет.
Гневная тоска бороздила глубоко его душу, все кипело в его мозгу.
И все же он носил в себе солнце, вселенную – все это хранило его сердце – чего он жаждал еще?
Он тихо улыбался про себя.
Ее лицо, такое странно ясное и прозрачное, ее глаза – большие, испуганные, ее стан – стройный и гибкий, как молодой тростник на весеннем ветру…
Жар пожирал его.
Он пришел домой и бросился на постель…
Ночь замирала в воздухе. Ночь окаменела, ни один луч света не мог пробиться через тяжелые гранитные своды ночи, расстилавшиеся массивной черной дугой над землею…
Во мраке ночи большие цветы кричали, полные отчаяния, о солнце, судорожно сжимались в мучительных страданиях, снова подымались, внезапно выпрямлялись, бросались на землю в дикой пляске, сгибались спирально, как в бреду бешенства, и целые поля белых нарциссов смотрели кровавыми глазами в безумном отчаянии.
Белые нарциссы с глазами, из которых лилась кровь и медленно струилась на стебли большими тяжелыми каплями.
И над этой белой пустыней, испещренной красными пятнами кровавых слез, высоко подымались два гордых гибких стебля; две белые звезды кружились в воздухе, тянулись все выше и выше, разрывали, в пьяном томлении надежды, гущу мрака, тихо прислоняли друг к другу головки, и глаза их сплетались в молчании святых предчувствий.
Он долго глядел на одинокие цветы, тихо улыбнулся и пошел дальше.
Он с трудом пробирался через чащу гигантских цветов, которые, казалось, всасывали всякий яд, всю гниль земли.
Он бродил меж мокрых, болотных тернистых кустарников, под гигантскими ночнотенными деревьями, красующимися в фиолетовом трауре, шел мимо громадных кустов белладонны, заваленной тяжелыми гроздями, блестящими и черными, как эбеновое дерево, ягодами, мимо кустов белены, кричавших своими грязными цветками, цвета золы, о жути полуночи, бледный канадский сосняк заграждал ему дорогу, у рвов его пугали покрытые бельмом глаза колючки, высокие стебли блекоты били его по лицу. Его ослеплял лютик, горящий красным заревом горных огней.
И все глубже и глубже он забирался в это страшное царство яда, пока наконец не остановился в глубочайшем испуге.
Со всех сторон суживалось пространство, казалось, оно мчалось с далекой дали, окружало его стеной, и он вдруг увидел себя в таинственном зале, похожем на храм Цереры, где праздновались редкостные мистерии, или в святилище Изиды, где жрица приносила в жертву свою невинность козлу, посвященному богу, или в подземном гроте, обитаемом богиней Кали, где Туги отдают жертвы ядовитым змеям, которые высасывают им глаза; может быть, он находился в разрушенной катакомбе, где сатана в нечеловеческой страстности возлюбленную свою заставляет истекать кровью, или в Припте, средневековой каплице, где потерявшие стыд жрецы праздновали черную мессу на обнаженном теле повелительницы замка…
Он изумленно и с ужасом стал оглядываться.
Вниз со сводов спускалась лампа, густо украшенная рубинами, подобными менструирующим яйцам, бриллиантами – величиною в кулак, с бледным светом воды, драгоценными камнями, облепляющими лампу, как куски саркомы, ониксы, бериллы, хризолиты, и через ядовитую воду этих больных камней лился поток света умирающих солнечных лучей рубинов, освещенных зеленым блуждающим потоком изумруда.
И в жутком очаровании света, некогда, быть может, гнавшего больную горячечную землю к безумной страсти творчества, когда она еще кипела и переходила края огнем, он увидел вдоль стены странный орнамент карниза.
Все одно и то же женское лицо со все новым выражением новой печали, отчаяния, страсти, алчности, желания…
– Это – ее лицо и бесконечная песнь ее души, – думал он удивленно.
Он видел ее, чистую, невинную, как дитя, с глазами белой туберозы, тихими, как отблеск бледных звезд в темном потоке, мягкими, как эхо пастушьей свирели в весеннюю ночь, насыщенную опьяняющим благоуханием сирени.
То снова печальную, скорбную, как цветок черной розы в удушливом зное июля – лишь изредка вырывается из души дикий крик, как надтреснутый звук сверхмогучего аккорда, бороздившего спаленные зноем травяные волны степи.
То снова – алчущую, как цветок мака, который, отдаваясь, замирает от сладострастия: будто через сонную тяжелую пылающую боль вилась снова змея алчных, жарких тонов, дышащих мукой страсти и жадности.
Один раз он увидел ее глаза, задернутые туманом опьянения, снова – дерзкие и распутные, словно обданные ядом индийской конопли, в одном лице он увидел ее рот, как раскрытый цветок мистической розы, вздутый в крике отверстой чашечки орхидеи – гордый и недоступный, как цветок аглофотии, и презрительный, как львиный зев…
Бесконечный ряд голов – одной и той же головы – со всеми выражениями в вечно новой смене и изменениях: бесконечная гамма печали от первого трепета смутного томления до глубочайшей пучины безумного отчаяния, вся необъятная песнь любви, от первого вздрагивания сердца, переполняющего жилы кровью, через весь огонь любви, через все неведущее, жадное желание, вплоть до самого ада страсти, вечно голодной, ничем ненасыщаемой – весь бурный поток безумного эротизма, от первого зарождения сладострастной мысли, которая, подобно ядовитому пауку, оплетает мозг – вплоть до того мрачного, кричащего, стонущего от муки хаоса, где душа теряет себя самое, разбивается и распадается в осколки.
И вдруг: все эти головы начали отделяться от стены и ожили, они принимали образ и формы – руки сладострастные, похотливо-протянутые, пьяные, кричащие руки простирались к нему, нагие фигуры женщин выступали из стен, спускались к нему, окружали его потоком жадных тел, сулящих глубокое, как пропасть, наслаждение – адский хохот, рыданья, стон, визг неслись по зале, ударялись о тысячи углов – этой странной залы – стонущие объятия охватили его, бросали его вверх и вниз, он задыхался в этой безумной истерии тела, в бешено-гневном оргазме порвавшей цепи страстности ада. Вокруг него жуткая оргия сплетенных членов, не могущих оторваться друг от друга в кричащих спазмах отвратительного соединения, ужасающие картины противоестественного разврата развернулись перед его глазами – бешенствовал кровавый шабаш крови и спермы.
В одно мгновение все исчезло.
Он увидел ее, распятую на кресте во всей красоте обнажения, вокруг ее рук вились золотые змеи, ее ноги обвивали золотые змеи, и бедра ее охватил широкий золотой пояс с пряжкой на животе; драгоценный цветок лотоса, сверкающий самыми редкостными драгоценными камнями. Она смотрела на него полузакрытыми глазами – из-за длинных ресниц ее выползали похотливые змеи манящего, ласкающего шепота, она сладострастно раскачивалась на кресте, тело ее вздрагивало, ее груди протягивались навстречу ему, горячо и впивающе звучал ее голос:
– Помнишь ли ты, как отец мой влек меня к престолу твоему, нагую, полную стыда и страха?
– Думаешь ли ты еще о том, как, сидя на престоле, дрожащий, алчущий наслаждения, ты простирал свои руки ко мне?
– Я была чиста, как цветок лотоса, родивший бога, – ты разбил святую лампаду души моей, ты разлил огонь, закованный в жилах моих, душу мою ты растлил ядом желания и дикими грезами наслаждения, чтобы потом распять меня.
Голос ее пронзительно звенел от задыхающейся страстности:
– Помнишь ли ты, когда евнухи твои загнали золотые гвозди в белые цветы лилий рук моих – кровь брызнула горячими лучами, я насмехалась над тобой, я плевала проклятье в лицо твое, я кусала душу твою ядом моей мести…
– Приди, приди, бедный раб крови, загнанной тобой в бешенство безумия, приди в объятия мои, неизведанные тобою, – приди в ад и блуд, которые ты расковал во мне – ты распял меня и валяешься в пыли предо мною…
– Приползи ближе – еще ближе. Лижи ноги мои, чтобы они судорожно сжались в горячечном огне твоих уст – о – еще сильнее, еще горячее…
Он приполз к ней…
Ужасающий крик О, Астарта, Астарта, матерь ада и разврата.
Но в тот же миг его чело обдало дыхание бесконечно чистое, святое и целомудренное, дыхание тихих лилейных рук..
Он боялся открыть глаза – он боялся, что это снова сон – на этот раз святой сон Вечного…
Бесследно исчезло дьявольское наважденье и ужас, он чувствовал, как рука ее прошла по его челу, как она время от времени тихими и целомудренными устами закрывала ему глаза, и шелк ее волос с ласкающей благодатью струился на его руки.
Он чувствовал ее руку в своей, он видел две звезды ее глаз, светящие в его душу неведомым блаженством…
Да это она, она, мертвенно тихая, целомудренная, святая – это та, однажды подарившая ему цветы…
Было уже поздно, полдень, когда он, смертельно усталый, в лихорадке, с трудом поднялся с кровати…
– Отчего она избегает меня, бежит от меня? – думал он с отчаянием.
Мысли его перепутались, тысячи намерений, тысячи решений сплетались в его мозгу, и тысячи молний скользили по его душе, пока он, наконец, измученный, не упал в кресло.
Он не мог ничего понять.
Он перебирал всю свою муку, свое бешенство, свое безумие, все, что он выстрадал с того времени, как она подарила ему цветы.
Высоко вздымалась в нем боль страданья и дикая ненависть.
– На кресте я велю распять тебя, на кресте, – повторил он с безумной улыбкой.
Он закрыл глаза и наслаждался смертельным страхом своей рабыни:
В огромном дворце, где-то в Саисе или Экбатане.
Вокруг стояли воины его, в тяжелых серебряных латах и золотых шлемах – чешуя их панцирей сверкала ослепительным блеском, и глаза их блистали кровожадною алчностью диких хищных зверей.
Трижды прозвучали трубы: в подворье вовлекли евнухи бедную рабыню.
Она обезумела от страха смерти, уста ее залила кровь, она, задыхаясь, падала вперед, падала навзничь, черные рабы схватили ее за руки и потащили ее через накаленные солнцем плиты к подножью креста…
Король закрыл глаза и дал знак.
Они бросили ее высоко на крест из черного дерева, палач охватил ее руки, один из рабов крепко держал ее за бедра, и послышался стук молота…
Но в то же мгновение король заревел, как дикий зверь.
Он сорвал ее с креста, взял на руки, как ребенка, на платье его струилась кровь из ран ее, он лобызал раны и пил кровь, – рабов, дерзнувших дотронуться до нее, он приказал четвертовать, он создал из нее божество и велел приносить ей жертвы…
Да, да – она была его богом, и весь мир должен пасть на колена, поклоняясь ей…
– О Боже, – как он любил свою рабыню, он – ее смиренный раб.
И зачем ему так мучиться?
Он решил теперь вдруг вырвать ее из своего сердца – никогда больше не думать о ней, выбросить цветы и красную ленту, так мучительно напоминавшую ему о ней…
Но когда наступили сумерки, он побежал к дому, в котором она исчезла вчера, и ждал…
Наконец он увидел. Она выходила из ворот – она оглянулась кругом, но его не заметила.
Он тихо пошел за ней.
Не спугнуть бы ее – не исчезла бы она вдруг с его глаз. Он еле дерзал дышать.
Она шла быстро, будто чувствовала, что кто-то крадется тихо позади ее – все быстрее – в сумеречных аллеях жаркоцветных акаций пылал белый свет ее платья, как блуждающий огонь меж тростников на темном болоте…
Теперь он был убежден, что потеряет ее из виду, быстро подошел к ней, еле сознавая, что делает.
Она остановилась в глубочайшем испуге и безмолвно глядела на него.
– Я боялся потерять вас из виду, – сказал он наконец, – вы так быстро шли…
Он тяжело дышал и смолк.
Они медленно шли рядом.
Он приходил в себя.
– Я не знаю, как я дерзнул остановить вас, но в тот момент, когда я заградил вам путь, я не знал, что делается со мною…
Он молчал некоторое время, потом заговорил быстро, коротко, отрывисто, торопливо и убедительно, как будто он хотел стряхнуть с своего сердца тяжелое бремя:
– Вы не знаете, как я искал вас. Целые дни я блуждал по всем улицам, по всем церквам, по парку, в аллеях, чтобы только уловить ваш взгляд – один лишь взгляд, нет, лишь его отдаленнейший блеск, сокровеннейшее ваше дыхание. – Я не знал вас, никогда раньше я не видал вас, я знал лишь одно: что вас я найду между миллионами женщин. Та, что подарила мне цветы и вложила в душу мою свет своих очей, может быть лишь такою, как вы.
Она шла все быстрее, и он молил и шептал горячо:
– О, как я люблю тебя, ты, моя божественная рабыня. Ты – родина моя и моя песнь, ты все, что во мне глубоко и чисто… Я ношу тебя в себе, как святое солнце – в бездну моей души ты светишь, как отблеск могучей звезды в буре океанов – твои глаза, как две туберозы, и каждую ночь ты обвиваешь меня гибкими ветвями ивы членов своих…
Она остановилась дрожа и низко опустила голову.
– Как часто я держал тебя в объятиях, как часто я с бесконечной любовью ласкал лицо твое, целовал глаза твои, высоко бросал тебя на грудь мою и пил из уст твоих божественную радость…
Он схватил ее за руку. Она дрожала, как сердце, только что вырванное из груди.
– Скажи же мне одно слово, одно только слово. Я знаю, что та любишь меня, что ты должна любить меня: кто дарит такие цветы, тот должен любить.
– Ты знала, что ты сама даришь мне себя, когда ты отдала мне эта цветы.
Он снова замолк, смотрел на нее, полный мольбы и страха.
Она не отвечала, отняла руку и тихо пошла дальше.
– Скажи лишь одно слово, – молил он. – Если ты не хочешь, я никогда больше не заговорю с тобой, позволь лишь издали следовать за тобой, лишь изредка ловить твой взгляд, дай насладиться твоим образом, музыкой твоих шагов, бесконечной гармонией твоих движений. Позволь мне это, та не знаешь, как я мучаюсь, какие безумные сны погружают меня в сумасшествие – скажи лишь одно слово, скажи хоть, что я должен уйти от тебя…
Он все более и более терялся, заикался, невыразимо страдал, запутался и забыл, что хотел сказать.
Слезы тихо текли по ее щекам, но ни одно вздрагивание, ни одно движение не выдавало ее рыданья. Она тихо рыдала кровью своего сердца, как рыдает чайка, которая потеряла путь, горестно томится и не может вернуться.
Он почувствовал, как целый мир с треском рушится в нем.
Пустынная безнадежная скорбь охватила его сердце – он шел возле нее, будто в час заката, когда солнце погасает навеки и вечная ночь надвигает на землю свои страшные своды.
Он шел так, будто идет на край света, чтобы переплыть на таинственный берег бестенных дерев, холодного кладбищенского воздуха, в котором покоятся неподвижные птицы с безжизненно распростертыми крыльями.
Нечто от него влилось в нее – быть может, она чувствовала безграничную скорбь, то же предчувствие вечной пустынности и тишины смерти, она вздрогнула, взяла его руку и тихо прижалась к нему…
– Мне страшно, – шептала она тихо.
Они глядели друг на друга в глубочайшем испуге…
Дыхание стало в ее груди в ожидании чего-то, что должно было обрушиться на нее с ужасом Страшного суда.
И в одно мгновение пронеслась по его душе отвратительным потоком муки – его Голгофа последних дней.
Дикий гнев волновал его мозг, он злобно схватил ее за руки, сжимая их железным сжатием; он злобно кричал:
– Распять я велю тебя на кресте, распять, распять!
Одно мгновение она стояла, трепеща от страха, и дрожала, как лист осины, затем вырвалась из яростных объятий его и умчалась…
Он видел, как она бежит, но весь мир стал кружиться в его глазах, молнии погружались во тьму, солнце с грохотом падало в бездну…
Безмолвно, словно его сразил удар невидимой косы, он упал на землю…
Проходило много дней и ночей.
Он заперся и никого не впускал к себе.
Он боялся выйти на улицу, потому что знал, что встретит ее, он знал, что и она ищет его, что она блуждает и ищет его, как он искал ее.
И когда снова смеркалось и он должен был идти, он тихо крался вдоль домов, вдоль деревьев аллеи. Малейший шорох пугал его, отзвук далеких шагов вызывал в нем страх – все, что окружало его, весь мир мыслей и воспоминаний, весь мир позади него – была она.
Он не знал, чего он так боялся.
Он чувствовал только: если он снова встретит ее – должно свершиться ужасное.
И никогда он так не жаждал ее, никогда не терзался так.
Когда мир становился глухим в необъятной тиши, когда из чашечек звезд расцветала и лилась тихая благодать света, когда между ветвями каштановых дерев кровью блистала скорбь луны – тогда, ах, тогда он с отчаянным криком простирал к ней руки, душа его замирала в дикой судороге, и он полз к ней, ему казалось, что расстояния должны исчезнуть, и она, облитая благоуханием чудеснейших цветов, виденных им в грезах, облаченная в неземные чары голубой роскоши неба, спустится к нему и сожмет своими лучезарными руками его больное, горячечное чело, привлечет его к себе, будет ласкать и целовать его…
Или же: она изольется на него с непостижимой благодатью тиши и покоя, разольется в нем забвением и запоет в душе его светлую песнь белых снов.
Или же: она снизойдет на него тихим отзвуком далеких колоколов, расстилающих в душе его зеленые ковры родины, опьянит его сердце блеском чудных воспоминаний детства, когда еще на коленях матери он грезил чудесами, дремлющими в девственной груди, слушал песню, которую пело ему родное озеро в жуткий час полуночи и глядел вверх к птицам, неподвижно расстилавшим свои тяжелые крылья над таинственными могилами, блуждал по садам, богатым черными деревьями, на которых висели громадные кисти, и с них свешивались тяжелые золотые цветы.
Он томился по ней и он безумно боялся снова увидеть ее.
Однажды ему показалось, что он видит ее в окне. Она прижала лицо к стеклу и глядела на него глазами потухающего созвездия.
Это было страдание, не имеющее сил вскрикнуть или стонать. Лишь покрытый золою потухающий огонь в печи. Лишь последний треск погребальных свечей у катафалка, с которого унесли гроб. Лишь последнее дыхание ветра, упавшего на землю, стонущего, изломанного, мчащегося задыхаясь по осенним сжатым полям.
Он взглянул в глубочайшем испуге, отскочил – лишь глаза горестно прильнули к прозрачному лицу с его погасающим созвездием. Он дрожа прислонился к стене: будто саван, промелькнуло мимо его глаз – и все вдруг исчезло. С невыразимым страхом он смотрел в глубочайшую ночь предместья.
Так проходили дни и ночи.
Пока, наконец, боль не сломилась и он не пересилил больное томление.
Он только должен сказать ей еще что-то на прощание, выкрикнуть последнюю свою песню.
Когда он вышел на эстраду, он никого не видал. Он лишь чувствовал жаркое дыхание тысячной толпы. В глазах его сверкал зеленый цвет гигантских люстр, одно мгновение вздрогнул его мозг при мысли о ней – он хотел взглянуть, где она сидит, где она должна сидеть, он чувствовал, как ее взгляд, пылая, блуждает по нему, но вдруг все затуманилось, и невыразимый покой разлился в его душе…
Тишина и покой перед творчеством.
Под его руками струилось сверхчеловеческое пение.
Он сидел на Голгофе, у подножия креста, на котором было распято человечество. Как ураган пронеслись по его душе столетия мук и отвратительных мучительств, целая вечность страдания ада; судорожных криков об искуплении; проклятия ада и воющие спазмы о мгновении счастья. Вся жизнь бытия свершала в душе его мрачную литургию, полную ужасающей жути.
И он сидел у подножия креста и глядел в черную ночь. Над ним солнце, закрытое черным флером.
Бешеной рукой он ударял в двери неба, проклиная судьбу, принуждающую его жить, валяться в нужде, оплевываться грязью и мерзостью, заставляющую его гнить глубоко в аду вечно голодных демонов чувств.
Бессильная злоба мести выла в его мозгу, бессильное желание мщения кипело в его крови, из хриплой гортани вырывался омерзительный крик; – где начало и где конец, где причины и где цель?
Он шел со звездой безумия над челом и вел кровавым факелом больную, объятую ужасом, дрожащую от страха толпу.
Через чащу глубочайшей ночи он пробирался, залитый кровью посреди всех призрачных ужасов. Он спускался в подземные ходы, где хранятся неведомые, желанные, смутно угаданные сокровища. Он идет вперед гордый и недоступный, но сердце его объято страхом и отчаянием: найду ли я ее. Я обещал ее толпе, – как долго еще я буду блуждать.
И в мгновение он стал вселенной, распадающейся на миллионы звезд, олицетворяющейся миллиардами разнородных животных и снова соединяющейся в нем в одно целое: необъятность чувств, бесконечность творчеств и миров.
Чудовищное солнце носил он в груди своей, шел, взлетал вверх. Выше и выше, терял сознание своего всемогущества, своей воли и бытия своего – белые крылья простирал он с одного полюса к другому и в тяжелом раздумье парил над землею.
Сломились гнев и боль жизни, страдание и томление замерли, в час сумерек спала земля.
И глубине колышутся ржаные поля в мечтательном опьянении, и в глубине виднеется, как привидение, пустынное, взрытое поле, и в глубине на темных болотах страшат пылающие болотные огни – о – в глубине, в черной бездне озера расстилается небо, и в нем расцветают бледные звезды и ткут на глади поверхности тихое очарование потонувших церквей…
Томление тяжелым гнетом охватило его сердце.
И снова он пошел, он, сын земли, шел вперед со святою верою, что он приносит искупление, но он знал с глубочайшей, печальнейшей, далекой от мира скорбью, что распнут его…
Он тащился по своему смертному пути, с окровавленными ногами, кровавый пот выступал на лбу его, и в груди его ад муки…
Он чувствовал, что несет что-то на руках своих, он нес благоговейно и с бесконечной заботливостью – но он не видал никого…
И вдруг, словно шелест платья, – будто блеск жарких, жаждущих глаз.
Он испугался.
Нет, нет, – это не был сон.
Теперь не сон.
Это она, воистину она.
Она стояла у стены и тяжело дышала.
Они смотрели друг на друга, немые, испуганные, дрожащие.
– Я пришла к тебе, – шептала она, – я пришла к тебе, тоска и желание истерзали мою душу.
И она упала в объятия его.
О, час божественно-опьяняющего счастья, час чуда, в котором сливаются две души…
– Ты страшишься греха? – спросил он ее горячо и трепетно.
– Я люблю грех, я люблю ад – с тобой – с тобой…
И она бросилась в его объятия – без сознания, – забыв весь мир.
И он говорил ей:
– Я не знал счастья, теперь я знаю его.
– С тобою я пью счастье и святую неисчерпаемую радость.
– Час чуда свершился, – смеялась она тихой блуждающей улыбкой.
Я никогда не мог слиться в одно с женщиной, – шептал он нежно, – ты течешь в жилах моих, как золотой поток солнечной пыли.
– Час чуда, – час чуда, – повторяла она тихо в трепетном очаровании.
Молчание.
– Отчего рыдаешь? – он испугался.
Она ласкала волосы его, она взяла его лицо в свои маленькие руки, еще сильнее прижалась к нему, обвила руками его шею, и снова ее белые пальцы блуждали в его волосах.
– Почему рыдаешь?
– От счастья, – тихо рыдала она.
И он охватил ее трепетной божественно-блаженной любовью, шептал ей самые жаркие слова, непрестанно все те же слова в отрывистых фразах, он баюкал ее, как качают ребенка на любящих руках.
Она не рыдала более.
Они тесно прижались друг к другу, как ластятся дети на свежем стоге снега, когда над ними свирепствует гнев грозы и небо сеет тяжелые молнии над землею.
– Тебе хорошо?
– О, мой возлюбленный – мой единственный, – ты, ты…
– Твой, твой, – повторял он непрестанно.
– Теперь мы навсегда будем вместе? – спросил он в глубочайшем страхе.
Она не отвечала, ее беспрерывно охватывал горячий трепет…
– Я пойду на крест. В час чуда исполнилась жизнь моя… Не спрашивай, возьми меня, сжимай меня еще сильнее в себе, еще сильнее – убей меня…
Долгое знойное молчание.
И снова он говорил ей:
– Помнишь ли ты, как я нес тебя при страшных грозах через первобытный лес? Казалось, небо ниспадало на нас – вокруг нас плясали зеленые круги молний, могучие ветки кокосовых пальм распадались с треском и ужасом рушащихся сводов и заграждали нам путь все выше и выше нарастающей стеной, время от времени молния раскаляла тысячелетний ствол, так что поленья склонялись вокруг корня и падали наземь, как гигантские лепестки от чашечки завядшего цветка. Ураган подымал нас высоко и снова бросал на землю, мы спотыкались, падали, ударялись о деревья, но я снова подымался, падал, полз дальше на коленях, перелезал чрез кучи сломанных ветвей, чрез мертвые тела первобытных деревьев, но я шел вперед, потому что я нес тебя в объятиях моих, и буря желанья, бушевавшего во мне, была могучей грозой, сметавшей с земли первобытный девственный лес.
Она молчала.
– И помнишь ли, как я бежал с тобой чрез пожар ярко горящих степей? Вихрь огня бешено мчался позади нас, вырастал высоко до небес отвратительными колоннами, валялся по степи гигантскими потоками, и я бежал, бежал безумными прыжками затравленного хищного зверя с тобой на руках, я мчался по спаленной адским огнем почве, и я был сильнее огня, он не достигал нас, потому что я нес тебя на руках своих, и огонь сильнее степного огня горел в моих жилах.
Она молчала.
– Помнишь ли ты, как безумный вихрь водоворота схватил наш челнок? В одно мгновение он бросил челнок на дно отвратительной пучины, снова вернул его и кинул внезапно, как кусок дерева, на бешеные волны. Снова охватил его своим бешеным свирепым кольцом, и снова погрузился челнок с быстротой падающей звезды в ужасную воронку и снова выскочил вверх, как камень лавы, выбрасываемой кипящим вулканом; и так я трижды спускался вниз и трижды подымался вверх на кипящий водоворот течения, пока наконец наш челнок не набрел на тихие воды. Я был сильней водоворота, потому что я чувствовал, как ты охватывала мое тело, я чувствовал голову твою на моей груди, во мне бушевал водоворот могучее всех других: – ты – ты во мне – моя любовь к тебе.
Она молчала.
– Взгляни. Я – сын, рожденный от земли, я – вековечный Адам; в сердце моем бушует буря сильней, чем та, что ломает могучие первобытные деревья, как сухой тростник; в жилах моих горит огонь могучей того, что заливает травяные степи, и водоворот кипит во мне более гибельный, чем стирающий в ничто величайшее судно и сеющий пыль его на дно океанов.
– Ты любишь меня?
– Ты могуч, ты велик, ты сверхмогуч.
– Это не то, что я хочу слышать от тебя.
– Так слушай:
Всегда я могу себя сделать царем, подчинить себе все народы, овладеть землею, повелевать миллионами рабов, я могу распять тебя на кресте и снова всемогуществом своим вернуть к жизни, – я могу объявить себя богом солнца – в священных рощах воздвигнут мне алтари и будут приносить жертвы, я могу чаровать перед глазами твоими все чудеса и Эдемы всех времен и всех земель, – я изведал все муки, всю боль человечества, его счастье и наслаждение, могу низвергнуть в ад и снова искупить.
– Ты любишь меня?
– Ты – бог.
– Это не то, что я хочу слышать от тебя.
– Так слушай же:
И если я руками, жаждущими наслажденья, бросаю тебя высоко на грудь мою, если волосы твои вздымаются, как грива, и ты впиваешься устами в кровь мою, если я бросаю твое желанье в бездну наслаждений, и мир исчезает перед глазами твоими, и вечность расплывается в одном мгновении, и ты бессильно падаешь на меня, как ветка нарцисса, избитая градом, —
– Ты меня любишь тогда?
Она засмеялась в странном, безумном, безбрежном наслаждении, охватила его тело, терлась шелком своих волос о его грудь и смотрела ему долго-долго в глаза, вся излилась в его глаза. Ему казалось, что она скользит в самую глубину его души, горячо обвивается вокруг его сердца, впитывается в каждую пору – она не была более с ним, она была в нем, в его крови, она расстелилась в нем в долгом, опьяненном, вековечном трепете…
– Я люблю тебя, я люблю, люблю тебя.
Он почувствовал во сне, что она тихо скользнула из его объятий – сквозь сон он чувствовал, что кровь отхлынула от сердца – нечто отделилось от его души.
Но то было во сне…
Он слышал, как кричали глаза в ужасной муке, как они вздрагивали в огне горячечных звезд и затем вдруг погасли – еще далекий свет и ужасающая тишина мрака.
Но то было во сне…
Он чувствовал, будто бесконечно тонкая паутина шелковистых волос скользит по его лицу – слышал тихие робкие шаги.
Но то было во сне…
И вдруг он очутился посреди ужасающей ночи, ночи, которая замирала, – каменела в воздухе, и он знал, что ни один луч не пробьется более через мрачные гигантские своды ночи. Он вскочил с кровати, искал вокруг в смертельном страхе, но ее не было.
На мгновение он словно окаменел, омерзительный испуг сжимал его сердце, и снова он воспрянул и стал искать ее в диком ужасе.
Первое раннее солнце вливалось голубыми потоками света в комнату – он искал, искал – ведь он видел ее совершенно ясно перед собою, вот он уже схватил ее за руки, смотрел глубоко в ее глаза, переполненные счастьем и блаженством, целовал ее волосы.
Ее не было.
Он пошатнулся, сел, снова поднялся и шатаясь прошел в другую комнату.
На письменном столе – букет красных маков на белом листе бумаги.
Он долго смотрел на них, осязал пальцами, чтобы увериться, не грезит ли он, и наконец он очнулся.
Он читал:
«Я ухожу далеко-далеко. Я ухожу в святое царство муки, возвращаюсь к моему кресту, на котором ты распял меня. Час чуда свершился. Не ищи меня – ты не найдешь меня. Не жди меня – это тщетно. Я ухожу без тебя, но я более не буду одна. Я с тобой на веки вечные – и душа моя будет печальна до конца…»
Дальше он не читал. Скомкал бумагу, отстранил от себя красные цветы, не останавливаясь, ходил взад и вперед по комнате и наконец в изнеможении упал в кресло.
Над ним черный свод ночи, и в сердце его страх и ужас полуночных часов.
Когда он проснулся, – наступал вечер. Еще раз он прочитал ее письмо и понял, что час чуда свершился и никогда не вернется более. Теперь он знал, что он не найдет ее и что ему не надо ждать ее.
Напрасно. Все тщетно. Все это он знал с уверенностью, жалившей его мозг раскаленными иглами, но он испытывал безумную грусть и одновременно светлое, невыразимо святое величие смерти. И с высоко поднятой головой он пошел далеко за город. Он шел и оставлял за собою нечто, где похоронен весь мир его, все его счастье, схоронено его прошлое и его будущее. Он шел позади кого-то, кто вел его, увлекал его за собой. Он шатался, спотыкался, время от времени падал наземь, но снова подымался, потому что кто-то тащил его силою – и, когда он падал, чья-то жестокая рука хватала его за волосы и подымала его ввысь. И тогда он снова шел большими, полными муки шагами, как некто, закоченевший от боли и несущий большие каменные слезы в своем сердце. Он ничего более не видел, он слышал лишь гул своих тяжелых шагов, словно он закован в железную броню, словно на лицо его опускается тяжелый железный шлем.
Он удивленно оглянулся.
Он ведь был великий вождь, в тысячах отзвуков он слышал гул шагов своих, ведь за ним следовали тысячи закованных в железо рыцарей. Он шел во главе их через темные леса, а позади него шествовали рыцари с красными, как кровь, факелами.