412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Воложин » Беспощадный Пушкин » Текст книги (страница 13)
Беспощадный Пушкин
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 22:30

Текст книги "Беспощадный Пушкин"


Автор книги: Соломон Воложин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Так вот есть методологически принципиально иное мнение о подтексте в музыке. На мой вопрос об этом один кандидат музыковедения ответил серией наводящих вопросов:

– Вы помните из «Пиковой дамы» арию Германна «Я имени ее не знаю…»?

– Да. – И я напел эти слова.

– Музыка выражает что? Любовь?

– Да.

– А финальное «Три карты, три карты, три карты!..» по музыке похоже на эту арию, выражающую любовь?

– Да.

– Вот вам, совсем по Выготскому: сочувствие и противочувствие. Ими вас, – если вы способны улавливать музыкальную тему и ее превращения, – Чайковский наводит на нечто третье, о чем звучания не было и что будет продуктом вашего сотворчества.

Нечто подобное я нашел у Асафьева о Пятой симфонии Бетховена (помните? – «стук судьбы»).

«Пример – первая и последняя части Пятой симфонии. Драматизм, стремительность… поступи 1 части заключают сами в себе, в этой же части… акцент на тонике. [Тоника это та нота, которая способна остановить музыкальное движение (вспомните слова о коде). В самом конце 1 части, – где звучит измененный «стук судьбы»: та–та–та–там! та–та–та–там! та–та–та–там! та–там! та–там! та–там! та–там! – тоника это нота «до» («там»), если играть мелодию на пианино одним пальцем, и акцент на ней всякому заметен. И этот акцент выражает устойчивость. Непомнящий сказал бы, что это и есть «мораль», что она прозвучала и в лоб выразила идею целого.] Но симфония – это целое, и это процесс. Последнюю часть – триумф До Мажора, шествие ликующего человечества – нельзя отрывать от начала симфонии (напоминаю, как умно Бетховен включает в финал до–минорную настороженность Скерцо), и тогда все величие и размах тоники финала в совокупности с главным натиском до–минорных тоник в 1 части объединены в одной идее: борьба и радость – таково становление жизни.

В этом единстве Пятая симфония – «напряженная устойчивость», симфония мощного призыва к борьбе. Если же рассматривать части симфонии только как цепь звеньев, каждое из которых, успокаивая, заставляет забыть драматизм предшествующего, то в таком «звукоряде» финал уничтожает все трагическое напряжение симфонии. В первом аспекте – симфония как единый, сотканный из конфликтов идей и чувствований интонационный процесс; ликование финала звучит так: «борьба продолжится, ибо такова жизнь, а сейчас – радость»; во втором же аспекте получается: «борьба кончилась – успокоимся в радости». Склонен думать, что первый аспект – вся симфония в целом звучит как напряженная устойчивость – более бетховенский…»

Так что, если и в как бы музыкально устроенном «Моцарте и Сальери» тоже не «прозвучала», не написана черным по белому «мораль»? И если так, то, может, не теодицея тут?

*

ВОПРОС.

Зачем Пушкин применил «двойной» диалог?

ПРИМЕР.

На театре давно разработан прием, называемый «общаться щекой»: разговаривая с одним действующим лицом, адресуясь якобы к нему, на самом деле иметь в виду другое присутствующее здесь лицо, видимое или невидимое, – к нему обращаться, с ним вести диалог.

Именно так Сальери ведет себя во Второй сцене. Словесно обращается к «гуляке» — другу, но «щекой» общается с неким другим лицом, «реплики» которого читаются – сквозь слова Моцарта – необыкновенно внимательно: ловится каждое слово, учитывается каждый подаваемый знак: «А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?.. Нет… Что?.. В чем же?»

Отвечает же он не тому «лицу», а – самому Моцарту, «гуляке»: ”И, полно! что за страх ребячий? Рассей пустую думу. Бомарше…»

И тут же следует оттуда новый знак, новый пароль: «Да, Бомарше… Ах, правда ли, Сальери, что Бомарше…»

Это уже – как прямая команда; все сходится!

ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.

Все это, гадательное, может быть, в разрезе филологического размышления, ясно и просто в применении к сцене.

«Маленькие трагедии» – своего рода история болезни: упорного стремления человека добиться «присущего всякому греху подчинения высшего низшему» (архим. Александр Семенович Тян – Шанский). Отвергнув «правду» и «правоту» «неба», Сальери, как бы даже враждуя с ним, в то же время говорит о своей «избранности» и пользуется тем, что` представляется ему поддержкой «неба», внимательно вслушивается в его «подсказки». Выстраивается своя иерархия: высшая ценность – «музы`ка», «небо» служит ей, а значит – ее адепту. Такая вот инверсия.

МОЙ ОТВЕТ.

Нововерующий, не давая права на существование другой вере, признать в той наличие высокого, Абсолюта не может. И стремление, скажем, атеистов к их высокому перетолковывает в «страсть людей утилизировать высшие ценности, подменить идеальное материальным его символом… заставить высшее – идеалы – подчиняться и служить интересам».

Идеалы же, – какие бы они ни были «низкие», – субъективно всегда высоки. А если вызваны коллективистскими интересами, то тем более. Вот как об этосе и борющихся мещан, и борющихся дворян в эпоху Французской революции писал Асафьев: «Пусть разные общественные слои и группы людей, и отдельные выдающиеся умы каждый по–своему понимали средства и цели борьбы, но духовный подъем, пламенность лучших человеческих чувствований и этическое одушевление были крайне распространены. Это одушевление подготовили уже энциклопедисты, и после них оно звучало всюду – в повышенном эмоциональном тонусе произведений литературы, даже в научных исследованиях, в ораторских речах, в диалогах салонов…»

Мог ли вне этого пламенного этоса быть пушкинский соавтор «Тарара», Сальери? Общественное мнение правило миром, во всяком случае, приходило к власти, а значит, – совесть. Ее представлялось возможным пробудить и в самом закоренелом, самом крайнем индивидуалисте. И Сальери делает «гуляке» всякие выговоры. И вот – стало получаться: Моцарт–композитор, даже не осознающий всю меру пагубности своей музыки, какой–то частичкой себя все–таки смутно понял, что заслуживает возмездия и подсознательно и символами просит возмездия. Вот с кем общался «щекой» Сальери – с совестью демона, вот чем было то Небо!

Не музыка высшая ценность у Сальери.

«Почему исполнители и слушатели воспринимают, хотя бы в самых общих чертах, именно то, что хотел выразить автор?

Ассоциативные связи музыкальных образов с жизненными образами, мало того – музыкальные представления о реальной действительности отнюдь не являются привилегией композиторов, но органически присущи всем людям, воспринимающим и любящим музыку. Мы не отдаем себе отчета, в какой мере музыкально воспринимаем окружающую нас реальную действительность… явления реальной действительности, помимо зрительных впечатлений, порождают в глубине нашего сознания обобщенные музыкальные представления, которые создают почву для более конкретных ассоциативных связей, возникающих при слушании музыки. Эти ассоциативные связи не узко индивидуальны, но общезначимы, ибо возникают на основе жизненного и, в частности, музыкального опыта, а следовательно, имеют социальное происхождение… благодаря объективности и общезначимости этих связей возможно взаимопонимание между автором, исполнителем и слушателем, понимание идеи, замысла и содержания музыкального произведения, возможен общественный музыкальный язык, понимание которого, в отличие от словесного языка, легко выходит за пределы национальной культуры.» (Тюлин).

Вот то, что выражалось на том языке композиторами–просветителями–второй–волны: Глюком, Пиччини, – и было высшей ценностью, Небом для пушкинского Сальери. Пол – Европы сотрясалось от Французской революции. А Моцарт–композитор в этой области безнадежно отставал. И вот, наконец, не без влияния Сальери, в гении заговорила совесть и стала просить Сальери убить своего носителя.

Так что я не соглашаюсь с Непомнящим, что «Моцарт и Сальери» – драма «отношений между «землей» и «выше», между верой и неверием, между земным и небесным в человеческих душах, – и не меньше». Не соглашаюсь, что драма эта затеяна, чтоб стать автору на ту сторону, что «выше», и что этот замысел заявлен в лоб, и что иначе «на театре» не бывает. Нет, это драма отношений между двумя разными «высокими» материями, драма во имя третьего «высокого», в лоб не заявленного, что в театре обязательно для художественности так же, как и для литературы.

Впрочем, и сам Непомнящий срывается на возможность и необходимость подтекста в театре: «Не дай Бог, если актер поставит себе задачей играть «жизнь человеческого духа» и «отношения с образом Божьим». Это сыграть впрямую, актерски нельзя… Это – жизнь человеческого духа – должен «играть» режиссер…»

А то, что такую театральную тонкость имел в виду Пушкин, как общение «щекой», – так литературе еще и не такое по плечу.

*

ВОПРОС.

Почему Моцарт в тосте уравнял с собою Сальери?

ПРИМЕР.

 
За твое
Здоровье, друг, за искренний союз,
Связующий Моцарта и Сальери,
Двух сыновей гармонии.
 

Ответ Непомнящего нельзя не предварить мощными ответами других. Поместить их раньше, по хронологии их возникновения, не хочется: ассимилировать вопрос я смог только после предыдущего «столкновения» с Непомнящим.

ОТВЕЧАЕТ В. РЕЦЕПТЕР.

Конечно, та «неведомая сила» [совесть демона, как показано чуть выше], которая влечет Моцарта к Сальери, не может быть измерена одной подозрительностью. Моцарт обостренно чувствует роковое излучение, исходящее от Сальери, его достигшую предела нетерпимость, внутренний мрак и, не зная, во что это может вылиться, отчасти сознательно, отчасти интуитивно борется не только со своим, но и с его мраком, со всякой тенью зла. Моцарт ищет разрушенной гармонии, жаждет добра, мира и покоя. Тогда неизбежным становится рождение провидческих реплик Моцарта об отравлении, совершенном Бомарше [та же совесть демона]

И когда простым вниманием и кажущимся участием («Что ты сегодня пасмурен?», «Ты верно, Моцарт, чем–нибудь расстроен?», «Что?», «В чем же?», «Бомарше говаривал… откупори шампанского бутылку…», «Ну, пей же!» — попробуем услышать это, как Моцарт, не зная монологов Сальери) Сальери помогает Моцарту признаться, – Моцарт [Моцарт–человек, обыватель] воистину излечивается.

Освободившись от подозрений и тревоги, вновь обретя друга, он пьет его здоровье…

МОЙ КОММЕНТАРИЙ.

Он в квадратных скобках.

ОТВЕЧАЮТ Н. В. БЕЛЯК И М. Н. ВИРОЛАЙНЕН (1995 г.).

Скрытым было отравление или тайным – от этого меняется лишь степень предъявленности сюжета, но не его суть. Голос ли сознания или подсознания говорит в Моцарте – этот голос точен, он адекватен происходящему и диктует тот же самый поступок: когда все предчувствия и подозрения наконец попадают в цель, полностью совпадают с действительностью, Моцарт опрокидывает эту действительность, действуя по закону категорического императива.

[Категорический императив это безусловное нравственное веление, изначально, по Канту, присущее разуму, вечное и неизменное, лежащее в основе морали.]

Здравицу он произносит не как наивное и страдательное лицо, но как трагический герой, совершающий в высшей мере сознательный поступок.

МОЙ КОММЕНТАРИЙ.

Совпадет с возражением Непомнящему, приводимому ниже.

ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.

Вещий дух Моцарта почуял рядом злодейство и ужаснулся, и в этом встретился со страхом моцартова земного естества и сознания. И вот тут–то, «внизу», на земле, он встречается с духом Сальери – оземленным почти до самоотрицания (тема самоубийства) и потому готовым к злодейству; и тоже объятым ужасом, но другим: величия и правоты замысла, которому служит «небо». Две встречи… Еще шаг – и можно будет схватить друга за руку.

Но вещий дух Моцарта шага этого не делает – не может. Он смотрит злу в глаза, слышит его дыхание, он боится его – но отождествить само зло в человеке не может – ибо это христианский дух.

Зло, ни с чем не отождествленное, ни с кем не связанное, становится отвлеченным, повисает в пустоте, оборачивается и в самом деле «страхом ребячьим» и «пустою думой». И охватывает счастье. В этой зоне счастья продолжается теперь встреча духа Моцарта с духом Сальери – в тосте Моцарта, в потоке света и дружества.

МОЙ ОТВЕТ.

Как видим, и Беляк с Виролайнен, и Непомнящий на огромную моральную высоту ставят поступок пушкинского Моцарта.

Но есть возможность объяснить его и иначе.

Моцарт перед тостом больше чем раздвоен. В нем и обыватель, боящийся предчувствуемой смерти, и упрямый демон, радующийся этому три недели не сбывающемуся предчувствию, и засовестившийся демон, просящий смерти в наказание за свой демонизм. И последние двое не очень–то и осознаются. Но под влиянием Сальери активизированы все.

(Открытое отравление я, вслед за Чумаковым, предлагаю считать проходящим в трагедии на уровне обертона.)

И как же все наши Моцарты реагируют на предложение выпить?

Обывателя – по Рецептеру – Сальери успокоил. Демон же решил встряхнуться от сальериевого гнета.

А вы помните, что выражаяет моцартовский «Реквием»? – Возмущение каждого их мертвых грешников всего человечества против Бога и одержание духовной победы над ним. Не даром «католическая церковь весьма неохотно допускала исполнение моцартовского «Реквиема» в своих службах» (Орелович).

Но такой «Реквием» это ж некий коллективизм! Это ведь чем–то похоже на Французскую революцию, на фабулу и музыку сальериевского «Тарара»! «Не погребальную мессу – Моцарт создал бесценный памятник своей эпохи великих философов, революционеров…» (Орелович). Такой «Реквием» может получить одобрение христианского богоборца Сальери без сомнительной для демона похвалы: «Ты, Моцарт, бог…»

Вот обыватель c демоном в Моцарте и слились в тосте (где, может, не зря потому и имя изменено – Моца`рт). Вот обыватель с демоном слились и в последовавшем за тостом исполнении музыки.

Это тем более верно, что затем Моцарт, – похоже, что осознанно, – провозглашает дифирамб вненравственному искусству для искусства.

*

Непомнящий задается вопросом, зачем вопросительность придана Моцарту. И изящно отвечает: «его вопрошания «Не правда ль?»… знаки совершенной неколебимости. Это неколебимость веры».

Без комментариев.

*

Почему Пушкин отказался от названия «Зависть»? – Не потому, оказывается, что Сальери потянул на нечто большее, чем эта банальность. А потому, что у Пушкина было свое, редкое отношение к зависти: «Зависть – сестра соревнования, следственно, из хорошего роду». Не дай Бог, мол, Сальери приподнимется из своей низости, и кто–то свяжет его с чем–то высоким; высоте, Богу, причастен только, мол, Моцарт, а Сальери – только к Люциферу, если велик.

Будто с Люцифером не совместна зависть, понимаемая обыкновенно.

*

ВОПРОС.

Зачем Пушкин придал своему Моцарту шокирующее поведение и музыку?

ПРИМЕР.

 
М о ц а р т
…Я весел… Вдруг: виденье гробовое…
С а л ь е р и
…Какая смелость…
М о ц а р т
…Ба! право? может быть…
Но божество мое проголодалось.
 

ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.

Дар Моцарта – как всякий истинный гений – древней, изначальной природы: дар визионерский, жреческий, пифический, пророческий. Но существует это дитя вечности в эпоху Сальери. И мы живем в эпоху Сальери – и смотрим на Моцарта отчасти глазами Сальери: можем осуждать Сальери за то, что его в Моцарте нечто раздражает, однако хорошо чувствуем, что его раздражает. Вспоминается описанный Пушкиным («Путешествие в Арзрум») дервиш (по словам турка, «брат» поэту), который «орал во все горло», несомненно шокировав русского поэта. Моцарт выглядит отчасти как юродивый, позволяющий себе то, что на слишком мирской взгляд непозволительно (это и в музыке было слышно: не зря ее обвиняли едва ли не в цинизме и демонизме – характерная земная, посюсторонняя реакция на тайнослышание).

МОЙ ОТВЕТ.

Из «Путешествия в Арзрум» явствует, что Турция слишком часто в той войне показывала себя плохо. Армия не побеждала ни в одном бою, бежала перед малочисленными российскими войсками. Характерный пример: «…Полки пошли к ней, отвечая на турецкую пальбу барабанным боем и музыкою. Турки бежали…» Арзрум командование не стало оборонять по просьбе своего же населения. Россия же достойна была всяческих похвал, и дервишу (это – мусульманский нищенствующий монах), подходя объективно, было за что «приветствовать победителей». Но его сердце, видно, кровью обливалось от стыда за своих. Оттого он и «кричал во все горло»: чтоб его хвала врагам проняла правоверных. Таков же и православный юродивый. Он полностью потерял веру в людей, в то, что можно их заставить не грешить, но сдаться он не может и идет на крайности.

И так же поступает типичный авангардист, который во что бы то ни стало хочет немедленно изменить людей к лучшему, будучи уверен, что это ему не удастся, а отступиться от своей задачи – не может и все. И устраивает эпатаж. Выходит в неискусство. То есть, – по Натеву, – уже не непринужденно воздействует на людей, а принуждающе. («Его [дервиша] насилу отогнали».) Бахтин называл это срывами голоса в лирике. Ибо лирика это обязательно некий коллективизм, а дервиш, юродивый, декадент и авангардист – социальную базу утратили.

«Лирика – это ви`дение и слышание себя изнутри эмоциональными глазами и в эмоциональном голосе другого: я слышу себя в другом, с другими и для других… это одержимость духом музыки, пропитанность и просквоженность им. Дух музыки, возможный хор – вот твердая и авторитетная позиция внутреннего, вне себя, авторства своей внутренней жизни… Этот чужой, извне слышимый голос, организующий мою внутреннюю жизнь в лирике, есть возможный хор, согласный с хором голос, чувствующий вне себя возможную хоровую поддержку… Лирика полна глубокого доверия… в ее могучей, авторитетной, любовно утверждающей форме… Организующая сила [такой] любви в лирике особенно велика [а в других родах литературы тоже присутствует]… любви, лишенной почти всех объективных… моментов, организующей чистое самодовление процесса внутренней жизни, – любви женщины, заслоняющей человека и человечество, социальное и историческое (церковь и бога). Душная, горячая любовная атмосфера нужна, чтобы оплотнить чисто внутреннее… иногда капризное движение души (капризничать можно только в любви другого…). И лирика безнадежной любви движется и живет в атмосфере возможной любви…» (Бахтин).

Иными словами, кто имеет идеал, – на какой бы точке Синусоиды или вылетов с нее тот ни находился, – кто находится, так сказать, в плоскости этой Синусоиды (кроме декадентов и авангардистов, которые уже и с самой этой плоскости вылетели, лишившись идеалов – см. «Тютчев и…» по списку литературы), кто имеет идеал (а идеал это ценность не только в моих глазах, и обязательно исповедуется и еще кем–то), кто имеет идеал, тот и имеет внутреннее право нечто воспевать. Пусть это будет хоть и дьявольский идеал. «Индивидуализм может положительно определять себя и не стыдиться своей определенности только в атмосфере доверия, любви и возможной хоровой поддержки» (Бахтин). И наоборот, когда разочаровался, а нового идеала не обрел: «Это имеет место в декадансе… Отчасти прозаическая лирика Белого с некоторою примесью юродства… Всюду, где герой начинает освобождаться от одержания другим – автором (он перестает быть авторитетным)… герой начинает… видеть свою наготу и стыдиться, рай разрушается… отсюда своеобразный лирический стыд себя, стыд лирического пафоса… Это как бы срывы голоса, почувствовавшего себя вне хора» (Бахтин).

Можно ли свести музыку Моцарта к «срывам голоса»? – Конечно, нет. Это совсем не то, что у Непомнящего – «фамильярность в отношении «высшего», свобода «любимчика»”.

*

ВОПРОС.

Почему Моцарт как автор готового «Реквиема» так странно себя ведет?

ПРИМЕР.

 
…и с той поры за мною
Не приходил мой черный человек;
А я и рад: мне было б жаль расстаться
С моей работой, хоть совсем готов
Уж Requiem.
 

ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.

Художнику, автору звучащей работы «расстаться» с ней, уже «готовой», – то есть выпустить ее в свет, чтоб читали и слушали, – не только приятно: желанно, необходимо, нестерпимо нужно (поэты созывают друзей, читают нечаянно зашедшему, останавливают знакомых на улице, звонят ночами по телефону, чтобы прочесть – порой даже и «не готовое»), а тут – и «жаль» расстаться, и «рад» оставить заупокойную мессу себе!

Вывод отсюда такой: Моцарт о смерти не знает, предчувствует вовсе не смерть и боится не смерти.

О смерти знает его гений, ее предчувствует, но – не боится. «Бессмертный гений» не может бояться перехода своего обладателя в вечность из времени. Моцарт–человек не знает, что его высший ум «рад» тому, что пора вернуться в сферы, откуда он родом, – ибо здесь ему, очевидно, делать уже нечего, все исполнено.

Чего же боится Моцарт–человек? Ведь вот – боится досмерти.

Но между тем я… [И далее – о жутком наваждении преследования черным человеком.]

Как это – чего боится? Разве кроме смерти мы ничего не боимся? Не сидит разве в человеке смертный страх: страх беды – несчастья, войны, сумы, тюрьмы, страх за семью, детей, близких, страх болезни, немощи, старости – страх жизни, ее зла? Зла, соседство которого здесь, за столом, он ощущает с таким же ужасом, как близость древа яда, к которому ни птица не летит, ни тигр нейдет.

МОЙ ОТВЕТ.

Нет, человеку свойственно по–разному бояться разного зла. Моцарт–обыватель смертно боится именно смерти. А другое его «я», творческое, гениальное, действительно не боится смерти. Но не потому, что оно божественно, а потому что демонично.

Если заказчик не прийдет, значит, «Реквием» не будет звучать за упокой кого–то. Значит, потусторонними силами заупокойная месса заказана для него, Моцарта. Значит, смерть его близко. И это особенно вдохновляет его демонический гений. Как факт: вот он написал демонический экспромт сегодня. Так не радость ли это?! Это прекрасно – жить на грани смерти!

*

ВОПРОС.

Зачем Пушкин заставил своего Моцарта смеяться над слепым скрипачом?

ПРИМЕР.

 
…проходя перед трактиром, вдруг
Услышал скрыпку… Нет, мой друг Сальери!
Смешнее отроду ты ничего
Не слыхивал… Слепой скрыпач в трактире
Разыгрывал voi che sapete.
 

ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.

Для Моцарта есть другая гармония – иного, высшего, чем искусство, порядка. Оттого он и к гению своему относится без пиетета, которого требует Сальери («…недостоин сам себя»), не несет его торжественно, как неприкасаемую святыню. Он такой же Скрыпач: тот играет (по слуху – ведь слепой) божественную музыку Моцарта, а Моцарт играет – также по слуху – Божественную гармонию. И наверняка (ведь гений) слышит, чувствует, что в чем–то ее искажает: не потому ли хохочет – видя в слепом старике собрата, а не нахала, профанирующего музы`ку. Ведь, в конце концов, весь этот падший мир есть профанация того, что замыслил о нас Бог. Человек на каждом шагу извращает Замысел о себе.

МОЙ ОТВЕТ.

Подозрительно. Получается: Бог предполагает, а человек располагает; Бог замышляет, а человек извращает. Равны.

Но хорошо, пусть Непомнящий прав. Пусть Моцарт чувствует, что в чем–то искажает «Божественную гармонию». Можно даже сообразить, в чем искажение, если позволить себе, как Непомнящий, толковать Библию от себя, вопреки требованию православной церкви: выходя на люди, обязательно ссылаться на признанных церковью толкователей (может, Непомнящий сектант, и ему – можно от себя; ну так и мне, атеисту, можно от себя).

Итак. По Библии Бог как нас (вернее Адама с женой) замыслил? Не знающими добра и зла, бессмертными в потенциале. В самом деле, ведь Бог задумал, что Адам и его жена, питаясь плодами ото всех деревьев рая, кроме запретного древа познания, съели бы рано или поздно плод от от древа жизни и стали бы бессмертными. И лишь в результате происков падшего ангела Адам, Ева и произведенное ими человечество стали смертными, и некоторые из людей стали тем острее ценить жизнь. А Моцарт именно этим и вдохновлялся. То есть он творил во имя дьявола, а не Бога. Творил, слушая дьявольскую гармонию, творил, смутно чувствуя, что искажает «Божественную гармонию», и не считая, что делает нехорошо. Совсем как слепой скрипач! Это и вправду смешно. Только уже немножко с другой точки зрения, чем у сектанта Непомнящего.

А ведь надо не забыть (о чем забывает Непомнящий), что Моцарт считает и Сальери таким же «сыном гармонии», как и себя. То есть тоже как–то искажающим «Божественную гармонию». И потому, наверно, восклицает:

 
Ах, Сальери!
Ужель и сам ты не смеешься?
 

Непомнящему надо бы обоих композиторов удалить от веры, Бога и совести, как это и сделал Пушкин. Но… не озарило. А то неизвестно, не ближе ли Моцарта оказался бы – со своей жаждой справедливости и рукотворной «правды» – пракоммунистический изувер Сальери к тому, «что замыслил о нас Бог», то есть к миру без добра и зла, каким он выглядит в начале Старого и в конце Нового Завета. Тогда, впрочем, вспомнилось бы Непомнящему, что коммунисты конца второго тысячелетия н. э. в чем–то близки христианскому коммунизму начала первого тысячелетия. Однако, вновь нынче обретшие веру в Бога обычно не любят такое сходство осознавать.

И я их понимаю – таких, как Непомнящий, с давешним «вполне выношенным, личным и искренним открытием: мол, долгое время «маленькие трагедии» Пушкина были загадкой, и только марксистская наука оказалась способна ее разгадать». Если с перестройкой в 1991 году бесславно кончился «новый огромный исторический цикл», начатый – по Чаадаеву – Сен – Симоном (а это – восходящая ветвь Синусоиды), так то, что теперь мечтается честными людьми как исторически достижимый идеал есть соединение несоединимого (то есть – середина нисходящей ветви Синусоиды, в чем–то действительно похожая на середину восходящей ветви, на гармоническое соединение частного и общего, на пушкинский 1830‑го года консенсус). Для Непомнящего, по–видимому, ситуация такова: штурм неба кончился поражением, так надо признать свое ничтожество перед Небом и в том найти удовлетворение.

А христианство ж тоже не всегда было на подъеме, как в начале первого тысячелетия н. э. (это верх восходящей ветви Синусоиды и даже фанатический вылет вверх вон с нее). И не всегда было таким империалистическим, так сказать, как при крестовых походах против неверных (вылет вниз). Были у него и периоды мудрого соединения несоединимого, периоды победы в поражении. Я имею в виду уход от притязаний на мирскую власть или просто периоды смирения, мира с властями предержащими (середина спускающейся ветви Синусоиды). Непомнящему было, – как по накатанной дороге, – куда поворачивать после поражения «марксистской науки».

Но у Пушкина–то было встречное движение. И на похожесть смирения с консенсусом нельзя поддаваться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю