Текст книги " Варламов"
Автор книги: Сократ Кара
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Варламовым. Этот Сорин тоже жил интересами Треплева, его
жизнью, его любовью и печалью, его ожиданиями.
Впрочем, у Гайдебурова были свои основания именно так
толковать образ, в такой сопряженной связи с Треплевым. Он
вступил в сценическую деятельность 56 лет тому назад в роли
Треплева. Это было началом его актерской жизни, его первой
ролью. А Сорин – концом, последней ролью... И в Сорине он
играл отраженный отзвук своей трепетной треплевской молодости.
Еще позже сыграл роль Сорина на сцене, родной Варламову,
и по-варламовски мягко, застенчиво и грустно Юрий Владимиро¬
вич Толубеев. Был всей душою привязан к Треплеву и этот Со¬
рии. Но этим не ограничивалось его место, его дело в спектакле.
Кажется, он был самым умным, самым сердечным человеком среди
людей, которые мучат друг друга непониманием, черствым себя¬
любием, мелочностью обыденщины. Мудрым. Он все понимал.
Если не умом, то сердцем. И если жестоко бранил свое прошлое,
то не потому, что оно было так уж никчемно и пусто. Только
теперь понял, что мог и должен был жить иначе, полнее, нужнее
людям. Оттого и казнил себя...
Но Сорин, каким показал его Толубеев, был сыном глухого
и беспросветного расейского безвременья, образ трагического на¬
полнения.
Может быть, это был лучший Сорин не только советского
театра, но во всей сценической истории «Чайки». Может быть,
лучший, если бы... Если бы в спектакле рядом с ним и рав¬
ный ему по глубине творческой мысли оказался бы образ Треп¬
лева. «Сообщающиеся сосуды» на этот раз были неравно-
бочны.
– Вы подумайте!
В немногословной роли Симеонова-Пищика в «Вишневом саде»
это восклицание повторяется восемь раз.
Сказала Шарлотта Ивановна, что ее собака орехи кушает, или
показала фокус – один, другой; произнес Гаев свою речь о шка¬
фе или пустился в рассуждение о некоем философе, Симеонов-
Пищик – каждый раз:
– Вы подумайте!
В роли Симеонова-Пищика восклицание это Варламов повто¬
рял не восемь раз, а двенадцать, четырнадцать. Там, где положено
по Чехову, – громко и внятно, там, где не положено, – про себя,
бормоча. Удивленно, восхищенно, осуждающе, брезгливо, равно¬
душно, радостно, печально; бессмысленно и безо всякого выраже¬
ния, только для того, чтобы сказать что-нибудь. Иногда совсем
неслышно, самому себе, для актерского самочувствия.
И в таком же несметном разнообразии – просьба, чтобы ему,
Симеонову-Пищику, одолжили денег. То умоляет, стонет, то тре¬
бует, настаивает; униженно и безнадежно, а то – весело и уве¬
ренно в том, что добьется своего, выклянчит (например, во время
вальса с Раневской).
Во всех разговорах Симеонова-Пищика главенствуют две
гемы: деньги (он кругом должен) и Дашенька – его дочь,
которая не появляется на сцене, но живет где-то там и горячо
любима отцом. Дашенька сказала. Дашенька читала, Дашенька
кланялась... И Варламов как бы вводил в спектакль еще одно
действующее лицо – эту самую Дашеньку: ее отношение к обита¬
телям усадьбы в вишневом саду, ее настроение, ее слова.
Зрительный зал разражался громким смехом, когда варламов-
ский Пищик с простодушной верой сообщал, что «Ницше...
философ... величайший, знаменитейший... громадного ума человек
говорит в своих сочинениях, будто фальшивые бумаги делать
можно».
Трофимов. А вы читали Ницше?
Пищик. Ну... Мне Дашенька говорила.
Для Пищика этого вполне достаточно; иного подтверждения и
не нужно, уж чего еще надо – «Дашенька говорила»!
По Чехову, начав какой-нибудь разговор, Пищик вдруг на
полслове засыпает и тут же просыпается. Варламов играл эти
«сонные паузы», медленно притишая голос, замирая, через мгно¬
вение, взрогнув, продолжал свою речь нелепо громко. А в частых
случаях, когда Пищик не участвует в общей беседе, Варламов
садился в сторонке и, склонив голову на грудь, спал, чтобы вдруг
очнуться и произнести на всякий случай:
– Вы подумайте!
И всегда кстати!
С превеликим удовольствием играл он чудесный шуточный
эпизод, словно написанный Антошей Чехонте.
– Сто тридцать уже достал... (Ощупывает карманы, встре¬
воженно.) Деньги пропали! Потерял деньги. (Сквозь слезы.) Где
деньги? (Радостно.) Вот они, за подкладкой...
Всего за полминуты – «встревоженно», «сквозь слезы», «ра¬
достно»! Стремительная смена настроений, счастливое приволье
для мимиста. Варламов упивался этой полминутной возмож¬
ностью стать главным лицом на сцене, приковать к себе все¬
общее внимание.
По многим свидетельствам был великолепен в четвертом дей¬
ствии.
Вишневый сад продан, его хозяева покидают родовую усадьбу.
Симеонов-Пищик врывается в дом на радостях-: у него завелись
деньги, и он наконец-то может вернуть свои долги Раневской,
Лопахину. А тут – мебель свалена в один угол, собраны чемо¬
даны: предотъездная суета.
Варламов вел эту сцену так, словно один он, Пищик, понимает
всю тяжесть бедствия, краха образа жизни, прежде так безмя¬
тежно украшенной белым цветением вишневого сада. Легкодум¬
ные Раневская и Гаев, кажется, так и не сообразили, что поте¬
ряли. Аня и Петя Трофимов полны веры, что «начинается новая
жизнь, лучшая»... Лопахин еле скрывает свое счастье и торже¬
ство: вишневый сад достался ему!
В спектакле Александрийского театра роль Раневской играла
Вера Аркадьевна Мичурина-Самойлова. Она рассказывает о Вар¬
ламове в этой сцене:
«...Несколько несвязных слов и, наконец, прощается.
Здесь Варламов делал большую паузу, целовал мне руку, за¬
тем отходил к окну и, не оборачиваясь, произносил последнюю
реплику:
– Дашенька вам кланялась...
В его голосе дрожали слезы, он вынимал из заднего кармана
большой платок и, оставаясь спиной к зрителям, вытирал глаза.
Нельзя передать того потрясающего впечатления, которое он
производил на всех в этом месте. Весь зал замирал.
Для меня фраза Варламова – «Кланялась вам Дашенька» —
была ключом ко всему четвертому акту. И если я играла его
хорошо, то потому, что импульс исходил от Варламова.
На одной из репетиций он произнес эту фразу не так, как
всегда.
– Костенька, неужели вы меняете это место? – с волнением
спросила я. – Ведь я живу вашей интонацией.
– Буду, буду, сегодня только себя поберег.
– Мне нужны ваши слезы, – добавила я.
Он грустно улыбнулся:
– Вам они нужны, а вот другие не верят слезам Варламова»...
После неудачи первого представления «Чайки» Антон Павло¬
вич Чехов обходил Александринку. Новой постановки «Чайки»
он не видел. Не видел Варламова в роли Сорина.
А «Вишневый сад» был поставлен уже после смерти автора.
XII
В последний день XIX века, 31 декабря 1899 года, Констан¬
тин Александрович Варламов задал великий пир в своем доме.
Стол ломился от обильной снеди, французских вин, шусговского
коньяка и смирновской «белоголовой» водки. Гостей было —
тьма. Встречали Новый год, Новый век!
Ровно в двенадцать часов ночи поднялся хлебосольный хо¬
зяин с места во главе стола и предложил тост за Новый год, за
Новый век. И торжественно чокнулся с календарем, что висел на
стене. А на первом листке календаря, с которого еще не сорвана
ни одна страничка, крупными красными буквами выведено
«1900». Красными... Никому тут и невдомек, что новый, XX век
так и пройдет в России под этим победительным цветом рево¬
люционных бурь.
Начинался великий век свершений и преобразований, исто¬
рическая веха в жизни всего человечества.
Меньше других ведал об этом, меньше всех думал об этом
он, Варламов. Жил малым мирком своим, скудельной, нераско¬
ванной мыслью.
И не был одинок в этом застойном равнодушии к подъему но¬
вых пробуждающихся сил русского общества. Не держался охра¬
нительных рубежей. Нет! Но, огороженный от буйных ветров вре¬
мени глухими стенами императорского театра, в узком кругу
будничных театральных дел и забот, никакого понятия не имел
о народной жизни, о событиях, которые назревают тут же, непо¬
далеку – на петербургских же рабочих окраинах. Так, в без¬
мятежном настрое обывательского жития пребывала большая
толща русской интеллигенции. И в этом смысле вряд ли оты¬
щется кто бездумнее знаменитого дяди Кости.
Потайно ходила по рукам подпольная революционная литера¬
тура. Да и в печатных рассказах, повестях, романах русских пи¬
сателей входили в силу образы новых людей, тех, что не хотели,
не могли мириться с несправедливым общественным укладом,
народным бесправием, царским строем, полицейской дубинкой.
Хоть реже, но появлялись они в драматургии, на сценах «част¬
ных» театров, которых развелось уже немало. Но чего не было
в Александринке, того Варламов и не знал. Где ему!
Вот и в новогоднюю ночь 1900 года только и пекся о том,
чтобы пир удался на славу...
С наступлением нового века мало что изменилось на верной
своему застою Александрийской сцене. Разве только Виктора
Александровича Крылова сменил драматург того же безкрылого
ремесленного цеха Виктор Александрович Рыжков.
Пьесы Островского шли все реже и реже; Чехова – удержи¬
вались недолго (это – о «Чайке», «Вишневом саде», «Трех
сестрах», а «Дядя Ваня» так и не нашел себе места в репертуаре
казенного театра); Горького вообще не было дозволено
ставить.
После великолепного успеха «На дне» в Московском Художе¬
ственном театре (в 1902 г.) В. Н. Давыдов начал хлопоты для
постановки этой пьесы в Александринке. Не дождавшись раз¬
решения, принялись за репетиции. Вел их ученик К. С. Стани¬
славского, талантливый актер и режиссер Александр Акимович
Санин. Спектакль обещал быть очень интересным и совершенно
необычайным для театра.
Роли распределены были так: Далматов – Барон, Дальский —
Сатин, Давыдов – Лука, Санин – Бубнов, Варламов – Медве¬
дев... Но в дни, когда уже нужно было строить декорации и
шить костюмы, пришло решение:
«Пьеса строжайше запрещена для постановки на император¬
ской сцене».
И все-таки александрийцы дважды представили «На дне»
в чтении в лицах (осенью 1903 г.). Сначала в доме Н. П. Ка-
рабчевского, потом – в зале Дворянского собрания (нынешняя
Ленинградская филармония)* Но Варламов не принимал участия
в этой дерзкой выходке артистов императорского театра. Оста¬
вался в стороне. И не потому, что побоялся начальственного
гнева.
– Без декораций, без грима, без костюма – это не по мне! —
заявил он. – Это не театр!
Зато безотказно играл во всякой пустой комедии. Добро бы
понуждали, а то ведь все сам! Мелководье комедий было ему по
щиколотку, но погружался в него по горло. Большинство таких
спектаклей не выдерживало и двух-трех представлений. Варла¬
мова это не тревожило. Без зазрения совести повторял одни и те
же смешные коленца в разных ролях. И не без оснований уверял
товарищей по сцене, если они упрекали его в этом:
– И вовсе не разные роли. Все – одного покроя, на одно и
то же лицо, что Демид – что Еремей.
Комедии захлестнули Александринскую сцену.
Актер героического репертуара Мамонт Дальский откровенно
злился:
– Заели нас комики. Продыху нет от них. Заполонили сцену.
Варламов по-своему толковал этот совсем неладный реперту¬
арный крен:
– Ты подойди к окну, милый, погляди, что делается на ули¬
це. Паршивая промозглая погода, моросит с утра до вечера, сля¬
коть, мрак. Люди ходят хмурые, недовольные собой и друг другом,
бранят все на чем свет стоит... А придут в театр – весел*ая ко¬
медия! Обрадуются, подобреют, позабудут свою злобу и заботу.
Ради этого стоит постараться!
В этих словах только верхний слой правды. Подпочву ее
много лучше понимали те, кому было доверено руководство ис¬
кусством. Промозглым был общественный климат в России, и лю¬
ди бранили все, на чем стоит царская держава. А комедия... Что
ж, легкая, бездумная комедия действительно могла развлечь, от¬
влечь от недовольства, задобрить людей, затупить остроту про¬
буждающейся гражданской мысли.
Так, отвлеченно от живой действительности, существовал и
сам милый и добрый дядя Костя. Хмурую погоду северной сто¬
лицы видел, про общественный климат в стране ничего не ведал.
По-прежнему часто ездил на гастроли. Исколесил, кажется,
всю Россию. Где только не побывал?!
Короткие, торопливо набросанные письма, записки Варламова
идут отовсюду.
Гастроли по всем волжским городам от Казани до Астрахани.
И везде «огромный успех», «полные сборы», «встречают с ор¬
кестром», «всюду преподносят цветы, говорят приветственные
речи».
Письмо из Омска: «Прямо блестяще, сборы чудные, приемы
восторженные, на меня прямо молятся... Сегодня в ночь уезжаем
в Томск».
«Господи, в какую даль мы заехали! Семь дней идет письмо
и полных три часа разницы во времени. Когда у вас ночь, у нас
будет день. Прямо безобразие».
Но заезжает и дальше – в Хабаровск, во Владивосток! Сооб¬
щает, что собирается съездить на несколько дней в Японию, по¬
бывать в незнакомой стране, отдохнуть... Намерение это осталось
неисполненным.
В следующем году – на юг России: Ростов-на-Дону, Таганрог,
Николаев, Одесса, Херсон, Елизаветград, Харьков, Киев, Киши¬
нев... «Всюду большой успех, театр переполнен, овациям нет
конца».
Потом – в Орел, Тулу, Курск, Смоленск, Воронеж, Ярославль,
Калугу, Холмы...


.





За Кавказский хребет: Баку, Тифлис.
И на запад – Вильно, Либава, Кельцы, Радом, Лодзь, Люблин,
Краков, Варшава. «Успех неимоверный», «мы – самые дорогие
гости», «меня так приняли, что я расплакался».
Не перечислить всех городов, откуда шлет он письма Анюте
домой, в Москву, в Ялту, где она жила, училась, лечилась. На
конвертах писем появляется шикарно выведенное – «Ее высо¬
коблагородию Анне Костантиновие Варламовой». Выросла Анюта,
ходит в девицах!
Но «папа» продолжал наставлять ее с прежним простодушием:
«будь умна, скромна, честна и благо тебе будет», «прошу на¬
браться такту и житейской мудрости, это тебе необходимо», «я
работаю много, работай и ты», «тебе надо быть хорошим челове¬
ком». Или – «помни свою ужасную походку, не махай руками на
ходу и не верти лопатками», «не забывай держаться лучше, чем
держишься, прошу хоть старайся быть грациозной».
Нетрудно догадаться, что Константин Александрович хотел
бы увидеть свою Анюту актрисой. Не представлял себе более
счастливой участи, чем работа в театре. И отдал Анюту в Теат¬
ральное училище. Пять лет (с 1886 по 1891 г.) училась она сце¬
ническому искусству, но, к сожалению, не выказала никаких
талантов. Варламов долго не мог примириться с этим горьким
для него разочарованием.
«Анна! Ты просто сразила меня своей смелостью. Молодец,
хвалю за это! Просто и на тебя не похоже. Каково: дебютировала
на московской сцене»...
Написано в 1891 году. Но на этом смелом дебюте и закончи¬
лась сценическая деятельность Анны Варламовой.
А надо «кем-то быть»! «Ты в таких летах, что пора думать и
о звании. Согласись, неловко быть одетой по-модному и назы¬
ваться «крестьянкой» или «мещанкой». Ты для себя должна
учиться и добыть диплом хоть домашней учительницы. Милая,
не о себе хлопочу»...
Анна выросла девицей слабой здоровьем, хрупкой, совсем
небольшого роста, все казалась девочкой. Ясноглазая, миленькая
на вид, легко смущалась, сникала, дичилась людей. Учение ее
шло с превеликим трудом, часто прерывалось необходимостью
лечиться. Сдача экзаменов на диплом домашней учительницы
растянулась на несколько лет.
В 1900 году Анна, пожалуй, неожиданно для Варламова
вышла замуж за Константина Константиновича Петрова, человека
тихого, скромного, в то время служившего в банке. И зажила
своим домом.
Варламов и дальше писал Анюте, но теперь уже о том, что
супруги должны жить «мирком и ладком»: «Живите в мире и
любви, без ссор, недоразумений и дутья. И благо вам будет».
«Берегите свое чувство и друг друга. Не забывайте папу».
Как появление Анюты в доме Варламова ничем не изменило
привычного уклада его жизни, так и уход ее не сказался ни на
чем. Опять все гости да веселье в его квартире № 4 по Загород¬
ному проспекту, 23. А в театре неизменный успех в комедиях, ра¬
душный прием зрителей, добрые отношения с товарищами по
сцене... Только в одном из писем к А. И Шуберт (оно без даты,
но, судя по всему, написано не раньше 1902 года) недовольство
собою, жизнью, театром, о чем ни с кем, кроме нее, Александры
Ивановны, и не заговаривал:
«Работаю много, а толку мало, все неинтересно, безотрадно
серо... Пьесы (новые) все больше иностранные, что моему рус¬
скому сердцу очень не по нутру».
В воскресенье 9 января 1905 года играл в утреннем спек¬
такле для учащихся: Скотинина в «Недоросле». После спектакля
не вышел из театра, заперся в своей уборной, – соснуть на ди¬
ване до вечера: предстояло играть еще и вечерний спектакль —
«Горячее сердце».
Ничего не знал, ни от кого не слыхал о трагических собы¬
тиях, что произошло в этот кровавый воскресный день в Петер¬
бурге. Ничего – о расстреле рабочих на Дворцовой площади, у
Нарвских ворот...
Только вышел на сцену в курослеповской сонной одури,
только произнес первые слова по роли, смешно и протяжно по¬
зевывая:
– И что это небо валится? Так вот и ва-а-алится, так вот
и ва-а-алится. Или это мне во сне, что ли? Вот угадай теперь,
что такое...
Тут вышел какой-то человек из кресел, встал в проходе пар¬
тера и громко крикнул:
– Вы же, Константин Александрович, хороший и добрый че¬
ловек. Как же вам не стыдно в такой страшный день смешить
публику?
Варламов, сбитый с толку, онемел.
А тот, неизвестный, повернулся спиною к сцене и стал гово¬
рить, обращаясь к публике.
«Пришлось спустить занавес», – пишет дальше директор те¬
атра В. А. Теляковский в своем дневнике (он хранится в руко¬
писном отделе Бахрушинского театрального музея). «Неизвест¬
ный господин начал рассказывать о том, что сегодня случилось,
как рабочие, добиваясь своих прав, лишены были жизни, убиты
дети, а мы в это время веселимся в театре и т. п. При этой речи
начали аплодировать, и аплодировали даже военные. Скандал
принимал все более и более угрожающие размеры, а потому я
приказал режиссеру выйти и сказать, что спектакль продолжаться
не будет, кто хочет, может получить деньги обратно сегодня или
завтра. Послышались дружные одобрения. Через пять минут
театр очистился от публики».
До 13 января Алексаидринский театр не давал спектаклей.
Но это не было ни забастовкой, ни знаком траура. Дирекция по¬
просту «боялась новых выходок со стороны зрителей». И имела
на то веские основания.
«У нас творится прямо неописуемое. Четыре дня театры и
увеселения закрыты, газеты и афиши не выходят, электричество
не горит, по улицам ход^ят и ездят вооруженные патрули... Фаб¬
ричные и рабочие забастовали и бунтуют. Чем и когда это кон¬
чится – не знаем». Это – из письма Варламова к Александре
Ивановне Шуберт (13 января 1905 г.).
Письмо кажется тревожным, но события вокруг не очень-то
глубоко задевают этого прекраснодушного человека. Вслед за
приведенными строчками сразу идут такие:
«Живу я по-прежнему широко и шумно. За прошлый год
наработал 15 тысяч, все прогулял, еще 4 тысячи долгу накачал.
Вот какой я прохвост! Впрочем, живу уже на стороне маститых
и считаюсь старостой труппы, от мужчин старше меня по службе
нет. Давно ношу звание заслуженного артиста и имею ордена
Станислава, Анны и др. Брюхо толстое, голова плешивая, манеры
степенные, – чем не персона?!»
Да, персона, то есть важная особа, личность, но не гражданин
и тем более не актер-гражданин, который в те времена стано¬
вился заметной фигурой не только в театре – в общественной
жизни.
Да и сами театры в те времена стали местом открытого
общественного, гражданского цротеста. Звучал он во всеуслы¬
шание со сцены, вспыхивал и в зрительном зале. Тревожное чув¬
ство, бунтующая мысль революционно настроенной интеллиген¬
ции, студенческой молодежи находили свой отзвук, например,
в Драматическом театре В. Ф. Комиссаржевской. Трепетное искус¬
ство великой русской актрисы было в ту пору воодушевлено страст¬
ными поисками светлых начал, правды и справедливости, дышало
гневом против оскорбления человеческого достоинства, против
давно изживших себя и насквозь лживых общественных устоев,
требовало решительных изменений в окаменевшем российском
строе жизни.
Так, первое представление пьесы М. Горького «Дачники»
10 ноября 1904 года осталось в истории русского театрального
искусства показательным примером острого столкновения про¬
тивоборствующих общественных сил. Участник этого спектакля
артист В. Р. Гардин рассказывает (в книге «Воспоминания»,
т. И):
«Каждый неодобрительный возглас снизу покрывался взры¬
вом аплодисментов балкона.
Обличенные в пьесе Горького «дачники», не знающие, «где
бы спрятаться от жизни», чувствовали себя оскорбленными и то
и дело шумели... Шиканье, свистки, аплодисменты!
Возмущенная Комиссаржевская (в роли Варвары Михайловны
Басовой) начинает греметь:
– И мне кажется, что скоро, завтра, придут какие-то другие,
сильные, смелые люди и сметут нас с земли, как сор!
Возмущенные крики партера громче голоса Комиссаржевской.
Но теперь уже ясно, что балкон одолеет. В аплодисментах тонут
возгласы «дачников» партера... Кто это их «сметет, как сор»?
Революция? Возгласы возмущения, свистки...
Так третий акт кончился в атмосфере скандала.
А к началу четвертого театральный зал превратился в ми¬
тингующую площадь.
Стихи студента Власа о «тусклых и нудных человечках» опять
разъярили партер. Мы с большим волнением ждали, что будет
в конце спектакля...
И вот занавес закрылся под многоголосые молодые крики:
– Горького!
– Комиссаржевскую!
– Автора! Автора!
Из-за кулис появился Горький: бледный, злой, но удиви¬
тельно сосредоточенный и спокойный.
Он взял за руку Комиссаржевскую:
– Пойдемте!
И с ней вышел на сцену.
Дали занавес.
Оглушительную овацию стали прорезать столь же оглушитель¬
ные свистки.
Горький спокойно сложил руки на груди и стал с презритель¬
ной улыбкой оглядывать «свистунов».
Вера Федоровна с гневными, горящими глазами стояла рядом
с писателем.
Мы за кулисами, сжав кулаки, были готовы выскочить на по¬
мощь автору и нашей руководительнице. Но свистки вскоре
окончательно потонули в неистовом приветственном гуле востор¬
женных голосов».
К этому надо прибавить, что возглавляли «свистунов»
Д. С. Мережковский и 3. Н. Гиппиус. При этом красавица и
изящная поэтесса Зинаида Николаевна держала в зубах обыкно¬
венный полицейский свисток.
После 9 января 1905 года дальнейшие представления «Дачни¬
ков» были запрещены особым приказом петербургского генерал-
губернатора Трепова.
На Лиговке, в так называемом Народном доме Паниной был
создан Общедоступный театр, которым руководил Павел Павлович
Гайдебуров. Это был совсем особый театр. Его зрители – окраин¬
ный питерский рабочий народ. «Общедоступный» жил в тесном
соседстве с большевистским подпольем, которое тут же издавало
машинописный партийный журнал «Голос рабочего», с кружком
рабочих-поэтов, корреспондентов ленинской газеты «Звезда».
В Народном доме бывал в 1905 и 1906 годах Владимир Ильич
Ленин. В воспоминаниях Н. К. Крупской рассказано о выступле¬
нии Ленина (под именем Карпова) в театральном зале Народного
дома на многолюдном митинге 9 мая 1905 года.
Десятилетие Общедоступного театра Гайдебурова было отме¬
чено статьей в «Правде» (10 марта 1913 г.), в которой говорилось:
«Строго художественный, литературный репертуар, рассчитан¬
ный на потребности пробуждающейся демократии, тщательно
художественная обстановка, любовное отношение к делу – такова
физиономия этого популярного в рабочих кругах театра».
Знаменательные события первой русской революции не ми¬
новали театрального искусства. Коснулись они и Александринки.
Только коснулись... Нельзя было ставить Горького, – появились
на ее сцене пьесы авторов, близких к горьковским сборникам
«Знание»: С. А. Найденова, С. С. Юшкевича, Е. И. Чирикова.
Тупое, беспросветное мещанское бытие и нарастающий в
сердцах молодых людей бунт против него, бунт – словесный,
путаный, неосмысленный, бездейственный. Но все-таки разда¬
лись с казенной сцены громкие голоса о казненной правде, о ду¬
хоте, в которой уже жить невмочь...
Пьеса С. Найденова – «Стены». Трущоба столичного города.
Огромный дом, тесные конуры которого густо заселены «мелким
людом». Узкий двор, со всех сторон зажатый стенами. И небо
с овчинку над этим глухим двором. Семья Кастьяновых: он —
учитель, изгнанный из гимназии за то, что на старости лет вер¬
нулся к своим студенческим вольнодумствам; его дочь – Елена,
восторженная девица, убежденно, но, пожалуй, излишне красно
толкующая о «новой, чистой жизни», о великой любви к «стра¬
ждущему народу»; ее мать, – женщина, пуганная злом, не спо¬
собная понять ни мужа, ни дочь.
Пьеса кончается тем, что Елена уходит из этого дома, глухие
стены которого давят насмерть. Уходит, уезжает на юг, «в сол¬
нечный край», спасая... одну себя. Не велик подвиг, но для те¬
атра и этот образ в новинку. И он увлекся им. Увлекся краси¬
выми, звонкими, пылкими речами Елены о наступлении «новых
времен»... Да, новые времена! Ими отцы упрекали детей, а дети
пугали отцов. Роль Елены, под одобрительный гул зрительного
зала, играла молодая М. А. Ведринская.
В этой пьесе была хорошая работа для Варламова – роль
Максима Суслова, отца Артамона: большой, сильный, свирепый
старик «в цилиндре, какие носят раскольничьи попы». Он не
только богач и хозяин жизни, но и глава духовной «сусловской
секты», владыка смерти. Суров и жесток, неумолим и грозен,
как сам бог. Он приказывает своему подручному, мяснику, заре¬
зать непокорного Артамона тут же, сейчас же, у него на глазах.
А когда Артамон перехватывает нож, величественный Максим
Суслов падает наземь, ползет на четвереньках. Бог – на четве¬
реньках...
И это – самое важное, самое острое место в пьесе. И, конечно
же, не из-за острого лезвия мясницкого ножа, а потому, что ва¬
лится, казалось бы, несокрушимый, низлагается идол, истукан,
знак всемогущей власти.
Кто, как не Варламов, мог бы показать страшное – смешным,
сильного – поверженным на смех. Но не сыграл он этой роли.
Ему не предложили, а сам не отважился попросить. Сыграй он
Максима Суслова, быть может, и спектакль весь обрел бы боль¬
шой смысл. (Играл эту роль, и не очень удачно, И. И. Борисов.)
О новых временах толковала и пьеса В. О. Трахтенберга
«Фимка». Сладостно-слезливая мелодрама о том, как всемирно
известный русский ученый-ботаник Молтов взял в свой дом прос¬
титутку Фимку, чтоб она, отныне – Ефимия Ивановна, начала
новую, «чистую жизнь». Но Фимка даже года не выдержала
своего нового положения, не смогла стать Ефимией Ивановной.
Нищее детство, искореженная юность, пережитые унижения...
Как вырваться из плена прошлого? Фимка кончает самоубий¬
ством...
По правде говоря, малая, расхожая историйка. И не к чему
вспоминать об этом спектакле, поставленном на сцене импера¬
торского театра в 1905 году, если бы не новый для Александринки
человек – старый питерский рабочий-наборщик Ермолай Ивано¬
вич Слюткин, брат Фимки. Он уволен с работы в типографии,
бедствует. Молтов предлагает ему спокойное место – сторожем
при музее.
– Не такое теперь время, чтобы на спокойных местах пря¬
таться, – говорит Слюткин.
И зло отчитывает именитого ученого:
– К черту жалость вашу, да туда же всякие звонкие слова.
Время пришло дело делать, настоящее дело... А жалость оставьте
для лошадей, для собак, – благо они еще не обидчивы!
Слюткин рассказывает то ли быль, то ли притчу: как строили
церковь. «Колокольня, башенки разные, купола золоченые. Перед
приезжими хвастали. Много лет она так стояла, пышная и гор¬
дая». И вдруг появилась трещина в стене. Замазали трещину.
«А через год обрушилась церковь и много народу под собой схо¬
ронила»...
Слюткин видит трещину во всем строе российской жизни.
И говорит без обиняков:
– Пришло время строить новый храм, – пусть и не такой
пышный сверху, да зато крепкий снизу! И строить его без разных
воров-строителей, а дружной общей работой, всем миром, всею
громадой.
Пусть этот Слюткин всего только поздний ученик Нила из
горьковских «Мещан». Уже несколько лет тому назад со сцены
Московского Художественного театра Нил сумел провозгласить:
– Хозяин тот, кто трудится!
– Прав не дают, права берут!
– Нет таких расписаний, которые нельзя переменить!
Но и Слюткин для Александрийского театра, для его зрителей
был внове, нес неведомую им свою правду. Конечно, жаль, что
вышел он на сцену в такой худенькой пьесе да в качестве брата
Фимки. Но иначе нельзя было: он из тех, кого здесь не пускали
в дверь, пришлось в окно, – через жалостливую мелодраму слу¬
чайного автора.
Роль Слюткина играл А. П. Петровский. И сильно гнул к тому,
что плох здоровьем Слюткин и оттого-то «умствует». Умираю¬
щему вроде бы прощалось...
А Варламов, должно быть, опять же сидел в своем кресле за
кулисами и с любопытством глядел на этого человека, слушал его
речи. Ведь именно в таких стреляли на Дворцовой площади
9 января. Что он знал о них?
Нередко бывал в квартире Н. Н. Ходотова на Глазовой ули¬
це. А там, среди гостей, рассказывает Я. О. Малютин, «можно
было увидеть каких-то никому не известных, просто одетых лю¬
дей, которые, чувствуя себя явно не в своей тарелке, то и дело
норовили уйти. Уйти им, однако, не удавалось, ибо хозяин как-то
особенно громко и демонстративно удерживал их. Только потом
выяснилось, что это были совсем новые знакомые Николая Нико¬
лаевича, обретенные им то ли на Обуховском заводе, то ли на
Путиловском... Как дорожил Ходотов такими знакомствами, как
волновался, когда к приглашенным им людям завсегдатаи ходо-
товской квартиры не проявляли должного внимания и деликат¬
ности».
К Варламову это не может относиться. Он со всеми был мил
и хорош. Охотно заводил разговоры, шутил. И тем было весело
со знаменитым артистом, которого знали если не по театру, то ио
дешевому табаку «дядя Костя», который курили сами, или по
леденцам, подслащенным добродушной улыбкой Варламова на
жестяных банках, – такие леденцы они наверняка покупали для
своих детей.
Шутили, разговаривали о пустяках. Ни о чем серьезном, ни о
думах своих или надеждах. Кто был для них Варламов? Право
же, не боясь промашки, можно уверенно сказать: все тем же
«большим ребенком». Для всех – и для святого ханжи Иоанна
Кронштадтского, и для тонкого душою Чехова, и для обуховских
и путиловских рабочих – «большой ребенок»! Кто еще?
И, по правде говоря, так и вел себя в жизни.
В октябрьские дни 1905 года кто-то из новых знакомцев Хо¬
дотова принес в театр и вручил ему пачку подпольных листовок
с призывом ко всем гражданам России присоединиться к полити¬
ческой стачке. Ходотов роздал часть листовок артистам театра.
Принес и Варламову.
– Клади на стол. Потом почитаю.
Через полчаса зашел к Варламову в уборную Владимир Ни¬








