Текст книги "Что я любил"
Автор книги: Сири Хустведт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Шахматы Марк освоил в два счета. У мальчика оказались потрясающие способности. Из него получился умный и изворотливый шахматист, о чем я ему честно сказал. Дело в том, что Марку удалось усвоить не просто основные ходы, но и особую невозмутимость, необходимую для того, чтобы играть хорошо, то тонко рассчитанное безразличие, которое способно вывести из себя даже более опытного противника и которому сам я, к слову сказать, так и не научился. Но по мере того, как мой энтузиазм нарастал, у Марка он явно шел на убыль. Я настаивал, чтобы он записался в школьную шахматную секцию, и он обещал сходить и все узнать, но я больше чем уверен, что он так никуда и не пошел. Я чувствовал, что он занимается шахматами не ради собственного удовольствия, а ради того, чтобы потешить меня. Значит, надо тактично уйти в тень. Биллу я объяснил, что если Марк захочет поиграть, пусть зовет, я готов. Но он не позвал ни разу.
Для меня началась совсем иная жизнь. Я мог писать только письма Эрике. Я не писал ни статей, ни очерков, не выжал из себя ни строчки для новой книги. Зато я исповедовался Эрике в длинных письмах, которые отправлял в Калифорнию каждую неделю. Я писал, что мое преподавание стало более эмоциональным и что я уделяю своим студентам гораздо больше времени. Я писал, что иногда после занятий позволяю им заходить ко мне в кабинет и говорить о каких – то совсем уж личных вещах. При этом слушать их совсем не обязательно, главное – с уважением относиться к этой потребности излить кому-то душу. И, что всего удивительнее, сам факт моего благожелательного присутствия, пусть даже несколько отстраненного, они воспринимают с благодарностью. Я писал Эрике о моих ужинах с Биллом, Марком и Вайолет. Я приводил подробный список книг, которые отыскал для Марка: он по-прежнему увлекался немыми комедийными лентами. Я писал о фотографиях с эпизодами из "Вечера в опере" и "Лошадиных перьях", которые купил для него в магазинчике на 8-й улице, и рассказывал, с каким довольным видом он получал мои подарки, ведь на этих фотографиях были его любимые братья Маркс. Я писал, что после гибели Мэта "Путешествия О" обрели какую-то "жизнь после жизни", заполнявшую часы моего одинокого существования. Иногда, сидя в кресле по вечерам, я мысленно прокручивал в голове отдельные сцены этой эпопеи: тяжеловесная фигура В с крылышками, растущими из спины, верхом на бедняге О. Я представлял себе ее запрокинутые в экстазе толстые руки и лицо, в котором карикатурно угадывалась святая Тереза Бернини. Я видел двух малюток М, младших братиков О, спрятавшихся за дверью комнаты, по которой шарит грабитель, забравшийся в их дом, потому что он хочет украсть картину О "Двойной портрет братьев М". Но чаще всего я представлял себе последний холст О, тот, что остается после того, как сам художник исчезает. На нем не было ничего, кроме литеры "В" – первой буквы в фамилии создателя О, изобразившего себя в облике похотливой толстухи В.
Я не рассказывал Эрике, что бывали вечера, когда я спускался к себе после наших ужинов, унося на рубашке запах Вайолет: запах ее духов, ее туалетного мыла и чего – то еще. Должно быть, так пахла ее кожа. Этот запах обострял все остальные, превращая благоухание цветов в нечто плотское, телесное, человечье. Я не писал Эрике, как сладко мне было вдыхать этот еле уловимый запах и как я пытался гнать его от себя. В таких случаях я снимал рубашку и бросал ее в корзину для белья.
В марте Вайолет и Билл попросили меня присмотреть за Марком с вечера пятницы до утра понедельника. Им нужно было слетать в Лос-Анджелес на вернисаж, который устраивала какая-то галерея, выставившая "Путешествия О".Люсиль была в отъезде и не хотела взваливать на Филипа еще одного ребенка. Так что я переехал к Марку. Мы неплохо ладили, и у меня с ним не было никаких хлопот. Он мыл посуду, выносил мусор и прибирал за собой. В субботу вечером он устроил для меня поп-шоу под фонограмму. На магнитофоне крутилась кассета, а Марк скакал по гостиной с воображаемой гитарой в руках. После нескольких безумных пируэтов он в конце концов рухнул на пол в гостиной с выражением преувеличенной муки на лице, ни дать ни взять какая-то старая звезда рок-н-ролла, фамилию сейчас не припомню.
Когда мы с ним разговаривали, я обратил внимание на то, какое смутное представление он имеет об общеобразовательных предметах, которые изучают в школе: истории, географии, политике; причем, казалось, он бравирует своим невежеством. Для меня и Эрики наш сын служил своего рода мерилом, по которому мы привыкли оценивать ребят его возраста, но, с другой стороны, кто сказал, что именно Мэт был эталоном нормального одиннадцатилетнего мальчишки? Его голова была набита самыми разными сведениями, от мелких, бытовых, до глобальных – от бейсбольной статистики до перечня сражений Гражданской войны в США. Он помнил названия шестидесяти четырех сортов мороженого своей любимой марки и мог без труда распознать работы нескольких десятков современных художников, причем для меня большинство из них были на одно лицо. Интересы Марка – за исключением его пристрастия к Харпо Марксу – лежали в областях куда более типичных для мальчика-подростка: поп-музыка, боевики, фильмы ужасов, однако же и сюда он ухитрялся привносить живость ума и резвость мыслей, которые с такой легкостью демонстрировал в шахматах. Недостаток глубины с лихвой компенсировался быстротой реакции.
Марк неохотно ложился спать. Каждую ночь из тех трех, что мы провели в одной квартире, он вставал в дверях спальни Билла и Вайолет, где я читал, и явно не торопился уходить в свою комнату. Проходило пятнадцать, двадцать, двадцать пять минут, а он все стоял, прислонившись к притолоке, и болтал. Мне всякий раз приходилось ему напоминать, что я уже ложусь и ему пора делать то же самое.
Выходные прошли без сучк» без задоринки, если не считать странной истории с пончиками. В субботу вечером я никак не мог найти коробку пончиков, которую купил накануне. Я перерыл всю кухню, но коробки нигде не было.
– Ты что, съел все пончики? – крикнул я Марку, который был где-то в комнате.
– Пончики? – переспросил он, вырастая на пороге. – Я ничего не знаю. Какие пончики?
– Но я же точно помню, что положил их в этот шкаф, а сейчас их нет.
– Жалко. Обожаю пончики. Значит, домовой шалит. Знаете, дядя Лео, Вайолет сколько раз говорила, что в нашем доме пропадают вещи. Только отвернешься – и нету. Это домовой.
Марк улыбнулся, пожал плечами и исчез в своей комнате. Мгновение спустя я услышал, как он насвистывает какую-то песенку – приятную, веселую, очень мелодичную.
В воскресенье около трех часов пополудни в квартире зазвонил телефон. Я поднял трубку. Разъяренный женский голос пронзительно зазвенел у меня в ушах:
– Ваш сын устроил пожар!
На какую-то секунду я забыл, где нахожусь. Я вообще все забыл. От волнения я не мог вымолвите ни слова и только дышал в трубку. Наконец, совладав с собой, я сказал:
– Это какое-то недоразумение. Мой сын умер.
Повисла пауза.
– Вы ведь Уильям Векслер?
Я ей все объяснил. Потом она мне все объяснила. Оказывается, Марк и ее сын устроили на крыше пожар.
– Но этого просто не может быть, он сейчас в своей комнате читает.
– Ах читает? – завопили в трубке. – Интересно, кто же тогда передо мной стоит? Приходите и забирайте свое сокровище.
Убедившись, что Марка действительно нигде нет, я выбежал на улицу. Звонили из соседнего дома. Когда я вошел в квартиру, женщину трясло как в лихорадке. Она набросилась на меня прямо с порога:
– Откуда у них спички? – визгливо кричала она. – Где они взяли спички?! Родители оставили его на вас! Вы за это ответите!
Я растерянно кивал, пытаясь объяснить, что спички можно взять где угодно, потом спросил, что они подожгли. Я хотел знать, что это был за пожар.
– Да какая разница, что подожгли, – отмахнулась она. – Пожар он и есть пожар.
Я повернулся к Марку, который стоял рядом с отсутствующим лицом. На этом лице не было ни капли агрессии, оно просто было пустым. Другой поджигатель, мальчишка лет десяти, всхлипывал. Из носа у него текли сопли, глаза были красными и заплаканными, в них лезла челка, которую он все время откидывал назад. Я пробормотал какие-то слова извинения, взял Марка за руку, и мы пошли домой.
Наш разговор происходил у Марка в комнате. По его словам, он просто вылез на крышу дома и увидел там этого мальчишку, Дирка, который что-то поджигал.
– Я просто стоял и смотрел. Я тут вообще ни при чем.
Я спросил, что они жгли.
– Да ничего мы не жгли! Бумажки какие-то.
Я пытался ему втолковать, что с огнем шутки плохи. Сказал, что он не должен был выходить из дому, не предупредив меня. Марк спокойно смотрел мне в глаза и слушал.
– Она сумасшедшая, – вдруг бросил он.
Голос его звучал странно враждебно. Я не смог разобрать выражения его лица в этот момент. В каком-то смысле он был безумно похож на своего отца, но вот энергии и напора Билла у Марка не было и в помине.
– Зря ты так, – сказал я. – Она не сумасшедшая. Просто она очень испугалась за своего сына, понимаешь?
– Понимаю, – кивнул он.
– Марк, ты должен мне пообещать, что это никогда не повторится. Тебе надо было не стоять рядом, а остановить этого мальчика, ты же намного старше!
– Конечно, дядя Лео, – кивнул он.
Голос его звучал уверенно, и мне показалось, что он все понял. Я облегченно вздохнул.
В понедельник утром я поджарил Марку гренки на завтрак и отправил его в школу. Прощаясь, я хотел было пожать ему руку, но он вместо этого обнял меня. Я притянул его к себе, чувствуя, какой он еще маленький. Прижатая ко мне мальчишеская щека вдруг напомнила мне о Мэте, но не об одиннадцатилетнем, а о Мэте, которому было лет пять, не больше.
После того как он ушел, я поднялся на крышу, чтобы посмотреть на остатки пожара. Сперва я думал, что мне придется перелезать на крышу соседнего дома, в котором жил Дирк, но я сразу же наткнулся на груду обгоревшего мусора прямо на нашей крыше. Присев на корточки, я попытался получше разглядеть, что там лежит. Все это отдавало какими-то шпионскими играми, и мне было здорово не по себе. Подобрав валявшуюся рядом проволочную вешалку, я поворошил обуглившийся хлам. Слава богу, костер здесь никто разводить не собирался, скорее просто подожгли какую-то ерунду, которая быстро прогорела бы сама собой. В куче валялись обгоревшие тряпки, я подцепил одну из них, это оказался чей-то спортивный носок. В скомканных бумажках проблескивали зеленые осколки бутылочного стекла. И тут я увидел обрывки картонной коробки. Это была коробка из-под пончиков, на крышке еще можно было разобрать название кондитерской.
Значит, Марк мне солгал. И ведь как складно у него получилось: и Вайолет приплел, и так весело улыбался! Мне даже в голову не пришло усомниться в его словах. Удивительно другое. А главное, признайся Марк, что это он съел пончики, я бы и бровью не повел, в конце концов, я покупал их для него.
Зажав в руке кусок обгоревшего картона, я смотрел на расстилавшийся внизу унылый манхэттенский пейзаж, на серые крыши с ржавыми водонапорными башнями и отстающим толем. Тусклое солнце с трудом пробивалось сквозь толщу облаков. Поднимался ветер. Я сгреб пепел и осколки в одну кучку и ссыпал все в старый пластиковый пакет, невесть как оказавшийся на крыше. Глядя на свои испачканные ладони, я вдруг понял, что чувствую себя виноватым, словно ложь Марка превращает меня в соучастника. Я отнес пакет с мусором вниз, но обгоревшую картонку почему-то не выбросил. Вместо этого я пошел к себе и положил ее в свой заветный ящик письменного стола.
Ни Биллу, ни Вайолет я не сказал о пожаре ни слова. Думаю, Марк был этому рад. Наверное, он чувствовал в соседе снизу по имени дядя Лео верного союзника. Этого я и хотел. История с пожаром мало-помалу изглаживалась в памяти. Так мы забываем плохие сны, и со временем остается лишь неприятный осадок. Я старался не вспоминать об этом инциденте и думал о нем, только когда открывал свое "вещехранилище". Тогда я спрашивал себя: а зачем, собственно, здесь до сих пор лежит этот кусок картона?
Ответа я не знал, но картонку никуда не убирал и не выбрасывал. Что-то подсказывало мне, что ее место здесь.
Осенью 1991 года в издательстве Университета Миннесоты вышла книга Вайолет "Тело под замком: Современные представления о теле и психозы, связанные с питанием. Опыт исследования". Читая, я невольно возвращался мыслями к исчезнувшим пончькам и сожженной коробке. Книга начиналась с простых вопросов: почему сегодня тысячи девушек в Америке и Западной Европе добровольно морят себя голодом? Почему так много тех, кто предается бесконтрольному обжорству, а потом вызывает у себя рвоту? Почему неуклонно растет число людей, страдающих ожирением? Почему эти заболевания, раньше довольно редкие, сегодня грозят захлестнуть мир?
"Еда, – писала Вайолет, – может быть источником наслаждения и мук, это и благо и зло. Сто лет назад средоточием социальных психозов была истерия. Сегодня это еда. Еда и все с ней связанное находится в центре культурных потрясений, так или иначе влияющих на поведение и сознание здоровых людей, не подверженных психическим расстройствам. Вспомните фанатичное беганье по утрам, чрезвычайную популярность фитнес-центров и магазинов здорового питания. А все эти массажи разной степени глубины, витаминные терапии, очищающие клизмы, центры похудания, культуризм? А пластическая хирургия? А крестовые походы против сахара и табака, панический ужас перед загрязнением и многое другое – зачем все это? Только чтобы доказать, что наше тело чрезвычайно уязвимо, что оно ежесекундно подвергается многочисленным угрозам, противостоять которым становится все труднее и труднее".
Чтобы аргументированно изложить свою позицию, Вайолет понадобилось без малого четыреста страниц. Первая глава знакомила читателя с историей вопроса, кратко касаясь эллинов и олимпийских богов, служивших воплощением телесного совершенства. Потом Вайолет более подробно останавливалась на средневековом христианстве с его святыми и великомучениками, культом физического страдания и явлениями еще более массовго характера, такими, как голод и мор. Затем речь шла о неоклассических телах Ренессанса, о Реформации, стремившейся во что бы то ни стало смирить материнскую плоть Пресвятой Девы. Далее буквально в двух словах говорилось о медицинских рисунках восемнадцатого века, об эпохе Просвещения, пробудившей повышенный интерес к анатомическим вскрытиям, и, в конце концов, о балаганных артистах, голодающих на публике, и о пациентках доктора Лазега, врача, впервые употребившего при описании заболевания термин "анорексия". Перейдя к событиям девятнадцатого и двадцатого веков, Вайолет упоминала о причудах лорда Байрона, который то постился, то кутил напропалую, об упрямом стремлении Джеймса Барри, автора "Питера Пэна", к самоограничению в еде, что, возможно, и вызвало у него задержку роста, а также о некой Эллен Уэст, молоденькой альтруистке, уморившей себя голодом в 1930 году, когда об анорексии еще никто и слыхом не слыхивал. История ее болезни была описана Бинсвангером.
По мнению Вайолет, человеческое тело – это в равной степени и плоть, и наши представления о ней, а посему и всеобщее помешательство на худобе вряд ли можно объяснить одной только модой. Сама по себе мода представляет собой лишь отражение широкого социально-культурного контекста. В век, когда ядерная угроза, биологическая война и СПИД стали реальностью, идеальное тело неизбежно должно было превратиться в броню – крепкую, сверкающую, неуязвимую. В качестве доказательства Вайолет привела подборку цитат из видеокурсов по фитнесу, а также рекламы соответствующих программ и тренажеров, обещавших своим клиентам "стальные ягодицы" и "пуленепробиваемый брюшной пресс". Святая Екатерина истязала себя голодом во имя Господа, и это был бунт против власти церкви. В конце двадцатого века девочки голодают во имя самих себя, но теперь это бунт против родителей и огромного враждебного мира. Крайняя истощенность поднимает тебя над толпой, показывая, что ты выше заурядных желаний. Ожирение дает человеку чувство защищенности, поскольку эти "подушки безопасности" смогут отразить любой удар извне. Вайолет ссылалась на мнения психологов, психиатров и терапевтов. Она подробно останавливалась на весьма популярной точке зрения, согласно которой анорексия есть не что иное, как извращенное требование независимости, когда девушки превращают свое тело в арену исступленной борьбы за некую цель, которую сами не способны сформулировать. Но даже эти примеры не могут объяснить, каким образом поветрие становится эпидемией, поэтому Вайолет утверждала, что за психическими расстройствами на почве питания стоят прежде всего глубинные социальные изменения, среди которых – отказ от ритуала ухаживаний и разрушение тендерных поведенческих стереотипов, в результате чего девушка чувствует аморфность своего статуса и собственную уязвимость. Логическим продолжением этой точки зрения явилась теория "перемеса", подкрепленная в работе Вайолет ссылками на исследования психологической неустойчивости и анализ наблюдений за детьми и подростками, для которых еда оборачивалась настоящим полем душевных битв.
Значительное место в книге занимали подлинные истории, их-то читать мне было интереснее всего. Например, семилетний толстун Реймонд в беседе с психиатром сказал, что его тело сделано из студня, и если кожу вдруг что-то повредит, то внутренности вытекут наружу. Девушка по имени Бернис месяц за месяцем сокращала объемы потребляемой пищи, пока вся ее еда не свелась к одной изюминке. Она разрезала ее ножом на четыре части и рассасывала каждую четвертушку, а потом, часа через полтора, когда последняя крошка исчезала у нее во рту, заявляла, что "совсем объелась". Другая девушка, Наоми, приходила в гости к своей матери, чтобы наедаться до отвалу. Сперва за кухонным столом она жадно заглатывала огромное количество пищи, а потом вызывала у себя рвоту. Все содержимое желудка отправлялось в пластиковый пакет. Позже мать находила полиэтиленовые мешки с рвотой, тщательно завязанные и рассованные по всему дому. А вот Анита боялась, что ей в пище попадутся комочки, поэтому посадила себя на жидкую диету. Через какое-то время она поняла, что жидкость должна быть чистой, прозрачной и бесцветной, и разрешала себе пить только воду и диетический спрайт, в котором всего одна калория. Когда она умерла, ей было пятнадцать лет.
Разумеется, мне и в голову не приходило, что подобные поведенческие странности могут иметь какое-то отношение к Марку, но вместе с тем я иногда спрашивал себя: а может, он солгал про пончики просто из-за комплекса вины, потому что переживал, что съел их? Вайолет подчеркивала, что зачастую люди, в целом бескомпромиссно правдивые, говоря о еде, начинают лгать, если в их отношение к ней вторгается хоть какая-то патология. Я вспомнил коричневое блюдо с бобами и вялые овощи, которые Люсиль подавала на стол в первый вечер нашего знакомства, и сам не знаю почему, рядом с этим вдруг мелькнула другая картинка: журнальный столик у нее в квартире, где я был всего один раз, и там, в стопке разных изданий, на самом верху, – несколько номеров журнала под названием "Профилактика".
Если сначала Эрика отвечала мне незамедлительно, то теперь интервал между письмами мог растянуться на две недели, а я с замиранием сердца ждал и ждал. Тон писем тоже изменился. Они по-прежнему были прямыми и честными, но в них не чувствовалось потребности излить душу. Большую часть из того, о чем писала Эрика, она наверняка рассказывала доктору Рихтер, своему психиатру, психоаналитику, психотерапевту, – назовите, как хотите, – которого исправно посещала дважды в неделю. Кроме того, у нее сложились очень теплые отношения с Ренатой Допплер, молодой преподавательницей, работающей у них на кафедре, известной как автор большого количества научных статей о порнографии. Эрика наверняка многое ей рассказывала, и еще я знал, что она часто звонит Биллу и Вайолет. Я гнал от себя мысли об этих телефонных разговорах. Я гнал от себя мысли и о том, что Билл и Вайолет слышат в трубке голос моей жены. Мир, в котором жила Эрика, становился все шире, и по мере того, как он рос, мне отводилось в нем все меньше и меньше места. Я это хорошо понимал. И тем не менее иногда в письмах мелькала фраза-другая, в которой прорывались забытые чувства, и я цеплялся за эти слова, как утопающий за соломинку.
"Думаю о тебе по ночам. Я ничего не забыла".
В мае Эрика написала, что собирается через месяц приехать в Нью-Йорк на неделю. Она решила остановиться в нашей квартире, но без обиняков дала мне понять, что ни о каком возврате к прежней жизни речи не идет. Дата приезда становилась все ближе, и мое беспокойство усиливалось. Утром того дня, когда Эрика должна была прилететь, тревога переросла в загнанный внутрь крик. Мысль о том, что я наконец-то увижу Эрику, не столько меня радовала, сколько терзала. Пытаясь успокоиться, я метался по квартире и вдруг понял, что все это время хватаюсь одной рукой за бок, словно человек, которого пырнули ножом. Тогда я сел. Нужно было как-то распутать этот тревожный узел, но я не знал как. Я понимал, что Мэт сейчас повсюду. В квартире звучало эхо его голоса, мебель хранила отпечаток его тела, даже свет из окна падал так, что мерещился Мэтью.
Ничего не получится, пронеслось у меня в голове. Зря все это. Все равно ничего не получится.
Как только Эрика переступила порог квартиры, из глаз ее хлынули слезы.
Мы не ссорились. Мы разговаривали, как два человека, которые когда-то были близки, потом расстались, сто лет не виделись, но теперь не помнят зла. Как-то вечером в ресторане, где мы ужинали с Биллом и Вайолет, Билл взялся пересказывать хохму Хенни Янгмана о человеке, который прячется в туалете, и Эрика так хохотала, что чуть не подавилась, так что Вайолет пришлось похлопать ее по спине. По крайней мере раз в день Эрика открывала дверь в комнату Мэта и замирала на пороге, обводя глазами его кушетку, письменный стол, стул и окантованную акварель с пейзажем, которую отдал мне Билл. Так она стояла несколько минут. Мы даже два раза переспали. Мое физическое одиночество стало настолько отчаянным, что когда Эрика наклонилась, чтобы поцеловать меня, я с жадностью на нее набросился. Ее все время трясло, даже тени оргазма она не испытала, и это отсутствие удовольствия с ее стороны все мне отравило. Никакого облегчения я не почувствовал, только опустошенность. Ночью накануне ее отъезда мы попробовали еще раз. Мне так хотелось быть с ней нежным и заботливым. Я бережно дотронулся до ее плеча и осторожно поцеловал, но, судя по всему, моя нерешительность не вызвала у нее ничего, кроме раздражения. Она вырвалась, резко пихнула меня на кровать и рухнула сверху. Ее руки грубо шарили у меня по бедрам, тиская пальцами кожу, губы жадно впивались мне в рот. Дойдя до высшей точки, она тоненько вскрикнула, почти пискнула и потом, уже после того, как все кончилось, несколько раз словно бы всхлипнула. Но все равно за нашими движениями навстречу друг другу была пустота, которую ничто не могло заполнить. Нас обоих переполняла горечь, наверное, нам было жаль себя, будто двое в постели – это не мы, а мы сами только смотрим на происходящее со стороны.
Утром Эрика заверила меня, что если развод мне не нужен, то она не собирается со мной разводиться. Я сказал, что мне развод не нужен.
– Спасибо за чудесные письма, – улыбнулась она. – У тебя замечательно получается.
Не знаю почему, но эти слова вдруг разозлили меня.
– Ты, похоже, рада, что уезжаешь.
Она придвинулась ко мне почти вплотную и прищурилась:
– А ты разве не рад, что я уезжаю?
– Не знаю, – честно ответил я. – Ничего я не знаю.
Эрика подняла руку и легонько погладила меня по щеке.
– Ничего у нас с тобой не склеится, – сказала она. – И никто тут не виноват. Со смертью Мэта наша жизнь кончилась. В нем было так много твоего…
– Но мы-то по-прежнему есть друг у друга, – пробормотал я.
– Конечно, – кивнула Эрика. – Конечно.
После ее отъезда я мучился сознанием вины, потому что, несмотря на все свои смятенные чувства, я отчетливо различал среди них то, о котором у Эрики достало храбрости сказать открыто, – чувство облегчения. В два часа пополудни я, сидя в кресле, вылакал стакан виски, как заправский алкоголик. Чувствуя, как спиртное ударяет сперва в голову, а потом в руки и ноги, я дал себе слово никогда не пить днем. Откинувшись на протершуюся спинку кресла, я думал о том, что же произошло. Теперь я знал, что именно произошло. Каждому из нас нужен был другой человек. Не новый, нет. Старый. Мы искали друг в друге себя прежних, тех, кем мы были до гибели Мэта, но что бы мы ни делали до конца дней своих, мы не способны были воскресить этих людей.
Летом я начал заниматься "черным периодом" Гойи. Я ежедневно проводил по нескольку часов за пристальным изучением его чудовищ, упырей и ведьм, и созданные им демоны помогали мне держать моих собственных на расстоянии.
Но наступала ночь, и я отправлялся в иные призрачные миры, в сослагательные земли, где Мэт рисовал, разговаривал, и мы с Эрикой, прежние, были вместе. Эти грезы наяву представляли собой не что иное, как экзерсисы по самоистязанию в чистом виде, но именно тогда Мэт начал приходить ко мне во сне, и когда он приходил, то был таким, как в жизни. Его тело было таким же настоящим, полнокровным, осязаемым, как раньше. Во сне я обнимал его, говорил с ним, гладил его волосы, руки и чувствовал то, чего никогда не чувствовал наяву, – неколебимую, ликующую уверенность в том, что мой сын жив.
Пусть Гойя не мог утолить моей печали, но его беспощадные картины наделяли мой мозг новым правом: я мог открывать двери в ту, прежнюю, жизнь, которую я почитал навсегда запертой. Не будь горячечных образов Гойи, мне бы и в голову не пришло перебирать в памяти подробности парижских уроков игры на фортепьяно, вдруг нахлынувшие на меня с такой неодолимой силой. Все началось после очередного ужина у Билла и Вайолет. На Вайолет было розовое очень открытое летнее платье; из-за долгой ходьбы по солнцу щеки и нос ее чуточку покраснели. Она рассказывала мне о своей новой книге, предположительно связанной с клинической формой нарциссизма, масскультурой, кино, современными средствами связи и очередным недугом постиндустриального общества. Я слушал и не слышал, переводя взгляд с ее разрумянившегося лица на голые плечи и руки, на глубокий вырез декольте и потом на пальцы с блестящими от розового лака ногтями.
В тот вечер я ушел от них рано, спустился к себе, посидел какое-то время с предметами из заветного ящика, а после принялся листать большой альбом графики Гойи, где с первых страниц начиналась "Тавромахия". Признаюсь, рисунки с изображением боя быков имели мало общего с уроками игры на фортепьяно, которые Вайолет брала у месье Ренасса, но ничем не скованная линия Гойи и бешеный выплеск его эмоций почему-то подействовали на меня как любострастное зелье. Я листал альбом дальше, жадно ловя взглядом изображения чудищ и тварей, каждое из которых было мне знакомо до мелочей. Но в тот вечер неистовая ярость их плоти жгла мне голову огнем, и когда я смотрел на нагую девушку, оседлавшую козла и мчащуюся на шабаш ведьм, то чувствовал, что она – сама стремительность и ненасытность, что ее безумный полет, рожденный уверенной и точной рукой Гойи, оставляет на белом листе бумаги не линии черной туши, а кровоподтеки. Козлище несет всадницу, а она уже вне себя: голова запрокинута, волосы развеваются за спиной, слабеющие колени вот-вот разожмутся и отпустят косматые бока животного. Я дотронулся пальцем до ее плотно заштрихованного бедра, до бледного колена и почувствовал, как этот жест словно бы переносит меня в Париж.
Я без конца играл с этой фантазией, меняя ее под настроение. Бывали ночи, когда мне хотелось только наблюдать за уроком с улицы, через окно, но бывало и так, что я превращался в месье Ренасса, а иногда становился Жюлем, подглядывающим в замочную скважину или парящим как по волшебству у них над головами. Но Вайолет неизменно сидела за инструментом рядом с одним из нас, и один из нас внезапно наклонялся к ней, резким коротким движением стискивал ее палец и шептал ей на ухо одно только слово: "Жюль!"
При хриплом настойчивом звуке этого имени тело ее выгибалось от желания, голова запрокидывалась, и один из нас овладевал ею прямо там, возле инструмента – задирал ей сзади розовое платье, стаскивал с нее узенькие трусики – цвета и фасоны всякий раз менялись – и входил в нее, а она громко стонала от наслаждения. Или один из нас тащил ее под пальму в кадке, валил на пол, раздвигал ей ноги и яростно предавался с ней любви, а она в голос кричала от страсти и билась в оргазме. Сколько семени изверглось во время этих фантазий – сказать совестно. Идиотизма в моей порнушке было не больше, чем в любой другой, да и какой мужчина не предавался в воображении запретным ласкам в объятиях жены лучшего друга, но все-таки эта тайна заставляла меня страдать. Я потом неизменно думал об Эрике и о Билле. Иногда я пытался вообразить на месте Вайолет другую женщину, некую безликую копию, но у меня ничего не получалось. Мне нужна была Вайолет, и мне нужна была та самая история, в которой нас было бы не двое, а трое.
Билл с головой ушел в новую серию, посвященную цифрам. Как и в "Путешествии О", каждая из самостоятельных работ представляла собой стеклянный куб, но на этот раз высота ребра была не тридцать сантиметров, как раньше, а шестьдесят. Билл черпал свое вдохновение из источников самых разнообразных: тут тебе и каббалистика, и физика, и система счета в бейсболе, и биржевые сводки. С каждой из цифр от ноля до девяти он играл отдельно, каждой был отведен свой короб, и каждую он рисовал, вырезал, ваял, выгибал и преломлял до полной неузнаваемости. Билл смешивал воедино фигуры, предметы, книги, оконца, и в каждом кубе непременно присутствовало слово – написанное название самой цифры.
Весь этот художественный неугомон был густо замешен на "цифровых" аллюзиях. Вот лишь некоторые из них: пустое место, дырка, стрижка "под ноль" и рулетка; монотеизм и индивидуальность; диалектика, и инь с ян; Пресвятая Троица, три парки, и три желания; седьмое небо, семь сфер семи планет или семь низших сефирот; девять муз, девять кругов ада и девять миров скандинавской мифологии плюс многочисленные намеки на день сегодняшний, вроде "Пяти простых уроков идеального брака" и "Стройных бедер за семь дней". Программу Общества анонимных алкоголиков, поскольку она предусматривает двенадцать обязательных этапов, можно было распознать сразу в двух кубах – там, где единица, и там, где двойка.