Текст книги "Что я любил"
Автор книги: Сири Хустведт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
– Только после того, как мы стали жить вместе с Вайолет, я вдруг понял, до какой степени ненормальной была моя жизнь с Люсиль. Вайолет настоящая, в ней столько жизни! Она все время норовит меня обнять, каждую минуту говорит, что любит. Я в жизни не слышал от Люсиль ничего подобного.
Билл снова замолчал.
– Представляешь, ни разу!
Он поднял на меня глаза.
– День за днем, долгие годы я жил не с ней, а с кем-то вымышленным, кого сам себе придумал.
– Но я все равно не понимаю. Если она вышла за тебя замуж, значит, все-таки любила!
– Да нет. Она просто слабый человек, а я не оставил ей выбора.
– Ну, знаешь, – возмутился я, – у человека всегда есть выбор, и он сам должен нести ответственность за свои поступки.
Билл опять уставился на эту несчастную отвертку:
– Она беременна. Мне сказала, что все получилось случайно, но теперь они собираются пожениться. Судя по голосу, у нее все хорошо. Будут жить в Принстоне.
– А Марк? Она его заберет?
– Не знаю. Я уже понял, что, как только я начинаю настаивать на том, чтобы Марк жил со мной, он немедленно становится ей очень нужен. Если же я ничего не говорю, он нужен ей куда меньше. Наверное, она хочет, чтобы Марк сам принял решение. Вайолет очень переживает. Она ничего хорошего не ждет и боится, что Люсиль отберет его у нас. Когда дело касается Люсиль, Вайолет испытывает какой-то… какой-то суеверный ужас.
– Суеверный? – переспросил я.
– Именно. Я не знаю, как выразиться точнее. Ей кажется, что Люсиль обладает незримой властью над нами, причем не только когда речь идет о Марке…
Мне не хотелось поддерживать этот разговор. Я убеждал себя, что Люсиль обретет заслуженное счастье. Новый ребенок, новая семья… Наконец-то она сможет вырваться из своей убогой квартирки на углу 3-й улицы. И все же, несмотря на всю благостность этой перспективы, я не мог отделаться от ощущения тревоги и понимал, что Люсиль для меня – тайна за семью печатями.
В последнюю ночь, которую мы провели в Вермонте, я вдруг проснулся и увидел, что Эрика сидит на краешке кровати. Я было решил, что ей просто нужно в уборную, перевернулся на другой бок и собрался спать дальше, но сквозь сон услышал ее шаги в коридоре. Она шла не в уборную. Я встал и пошел за ней. Эрика стояла перед дверью в комнату мальчиков, глядя перед собой широко открытыми глазами и легонько касаясь пальцами дверной ручки, но почему-то ее не поворачивая. Вдруг она отдернула пальцы и начала водить ими в воздухе, как делает иллюзионист перед тем, как показать фокус. Когда я подошел ближе, Эрика посмотрела на меня. Мальчишки, как всегда, спали с ночником, поэтому тонкая полоска света пробивалась сквозь щель между дверью и порогом, чуть выхватывая из темноты лицо Эрики. Она спала! Я вспомнил вдруг, что лунатиков нельзя будить, поэтому ласково взял ее под руку и повел назад, в спальню, но в ответ на мое прикосновение она вдруг громко вскрикнула высоким напряженным голосом:
– Mutti!
Я вздрогнул и выпустил ее локоть. Она вновь застыла перед дверью, осторожно поднося указательный палец к ручке и тут же его отдергивая, словно обжегшись. Наклонившись к ее уху, я зашептал:
– Эрика, это я, Лео. Пойдем, ляжем. Пойдем.
Она снова посмотрела на меня в упор и сказала:
– Это ты, Лео? Ты откуда?
Я обнял ее за плечи и осторожно повел по коридору в спальню, потом уложил в кровать и сел рядом, не отнимая руки. Так, держа руку у нее на плече, я просидел почти час, бдительно следя за каждым ее движением, но она лежала не шелохнувшись.
В детстве я тоже называл свою маму "Mutti", и это слово вдруг как будто пробило в душе глубокую штольню. Я думал о матери, но не о той, какой она стала с годами, а о молодой. Лежа в постели, я внезапно отчетливо вспомнил, как она пахла, когда наклонялась, чтобы поцеловать меня, – пудрой и чуть-чуть духами. Я чувствовал ее дыхание на своей щеке, чувствовал прикосновение ее пальцев, когда она гладила меня по голове. Du musst schlafen, Liebling. Du musst schlafen [8]8
Надо спать, милый. Надо спать (нем.).
[Закрыть].В моей лондонской комнате не было ни единого окна. Я лежал и колупал обои с нарисованными листьями плюща до тех пор, пока не проступила широкая полоска желтой неоштукатуренной стены.
В сентябре Берни выставил "сказочные" короба Билла, обвал на Уолл-стрит, который менее чем через месяц произошел в нескольких кварталах к югу от "Галереи Уикса", тогда казался не более возможным, чем конец света. На вернисаже толкалось двести с лишним человек, сливавшиеся в единое головокружительное целое, огромное, многоглавое, многорукое, многоногое нечто, подвластное лишь собственной воле. И это нечто мотало меня, толкало локтями, пихало, обливало коктейлями, оттесняло то в один угол, то в другой. Сквозь гвалт я слышал суммы, в которые оценивались работы не только Билла, но и других художников, сумевших, как тогда говорили, "пробить потолок". При этих словах мне так и представлялись летящие по небу доллары. При этом я доподлинно знал, что дамочка, называвшая цену, якобы предложенную за один из "сказочных" коробов Билла, завышает ее, как минимум, на несколько тысяч. Из настоящих цен никто секрета не делал, каждый желающий мог зайти в кабинет Берни и ознакомиться с прейскурантом. Так что вряд ли дамочка взвинчивала цену умышленно, тем более что начинался разговор с сакраментального: "А вот мне сказали…" Какая, в сущности, разница, слухи это или чистая правда? Здесь, как на бирже, ажиотаж творил реальность. Но вряд ли кому-либо из присутствующих пришло бы в голову связать полотна, скульптуры, инсталляции и всевозможные концептуальные не разбери-пойми, пышным цветом расцветавшие в Южном Манхэттене, со спекулятивными облигациями "пирамид", бешеным ростом цифр и разрывающимися от звонков телефонами брокеров на Уолл-стрит.
Ну и, как говорится, пришедший последним уходит первым. Маленькие галереи, выросшие в Ист-Виллидже как грибы после дождя, одна за другой закрывались; на их месте немедленно появлялись магазины, торгующие рокерским кожаным шмотьем и ремнями с шипами. Сохо начал хиреть. Галереи "с именем" устояли, но и их владельцам пришлось затянуть пояса. Так, "Галерея Уикса" оставалась открытой, но Берни пришлось заморозить стипендии для молодых художников и начать потихоньку распродавать частное собрание. А уж когда один английский коллекционер спустил по дешевке работы нескольких "культовых художников восьмидесятых", они мигом перестали быть культовыми и в считаные месяцы превратились в героев вчерашнего дня, чьи имена произносились теперь исключительно с ностальгическим: "А помнишь…" Про кого-то вообще забыли; наиболее именитые уцелели, но с известными потерями. С летними домами на Лонг-Айленде пришлось проститься.
Работы Билла тоже упали в цене, хотя поклонники его творчества оставались ему верны. Кроме того, почти все его произведения находились в Европе, и там у него не было конкурентов, потому что ему удалось сделать своей аудиторией молодежь, которая, как правило, искусством почти не интересуется. Так что во Франции его галерейщик зарабатывал хорошие деньги на плакатах со "сказочными" коробами и готовился выпустить целый альбом репродукций.
До кризиса, в "тучные" времена, Вайолет успела прикупить себе модных тряпок и кое-что из мебели для квартиры на Грин-стрит, но у Билла потребительский интерес так никогда и не проснулся.
– Ему же ничего не надо, – жаловалась мне Вайолет. – Я купила консоль для гостиной, так он неделю ходил мимо, пока наконец не заметил. И при этом то книжку на нее положит, то стакан поставит, а через неделю вдруг спрашивает: "Это что за штука? Новая?"
Несмотря на кризис, Билл устоял, поскольку у него было кое-что отложено, а откладывал он потому, что хорошо помнил свое прошлое и жил в постоянном страхе перед той беспросветной нищетой, когда, чтобы не умереть с голоду, ему приходилось работать маляром и штукатуром. Тогда он жил с Люсиль. Я заметил, что чем больше проходило времени, тем мучительнее давались Биллу воспоминания об этом отрезке жизни, словно, оглядываясь назад, он все воспринимал мрачнее и болезненнее, чем это было на самом деле. Наверное, как и все мы, он переписывал свое прошлое. Воспоминания человека, прожившего жизнь, не похожи на воспоминания юноши. То, что казалось жизненно важным в сорок, в семьдесят может восприниматься как пустяк. А из чего, собственно, сотканы наши истории? Из данных нам в ощущение мимолетностей, которые каждый миг во множестве атакуют нас, из череды отрывочных образов, фрагментов разговоров, запахов, соприкосновений с людьми или предметами. Большую их часть мы сами же стираем из памяти, стремясь придать своей жизни некую видимость порядка и стройности, и до смертного часа шуршим воспоминаниями, без конца их перетасовывая.
Осенью того года я закончил рукопись "Краткой истории видения в западноевропейской живописи". Начиная эти шестьсот страниц, я надеялся, что жесткие гносеологические рамки не дадут мне сбиться с пути, что книга выльется во всестороннее освещение проблемы художественного видения, а также его философской и идеологической подоплеки. Но по мере того, как исследование продвигалось, оно становилось все более широким, объемным, все более умозрительным и, смею надеяться, все более честным. Возникали несообразности, не вписывающиеся в стройные схемы, и я оставлял их в книге как вопросы без ответа. Эрика была моим редактором и первым читателем. Ее стараниями текст стал лучше и яснее, за что я ей очень признателен, но все же посвятил я книгу Биллу. Это было знаком дружбы и смирения перед тем, что в подлинном произведении искусства непременно присутствует нечто "из ряда вон", какая-то полнокровная избыточность, не поддающаяся истолкованию.
Седьмого ноября Эрике исполнилось сорок шесть. На горизонте вдруг отчетливо замаячила перспектива пятидесятилетия, и на Эрику это возымело неожиданно стимулирующее действие. Она начала заниматься йогой – дышать грудью и животом, стоя на голове или завязавшись в узел на коврике в нашей гостиной, причем уверяла, что после всех этих изощренных пыток чувствует себя великолепно.
На очередной конференции, организованной Ассоциацией современных языков, доклад Эрики "За пределами "Золотой чаши" произвел настоящий фурор. Три главы из ее книги появились в разных журналах, а кафедра английской филологии Калифорнийского университета в Беркли пригласила ее на постоянную работу с окладом значительно выше того, что был у нее в Нью-Йорке, но Эрика отказалась.
Весь этот компот из йоги, регулярных публикаций и признания общественности явно пошел моей жене на пользу. Она стала спокойнее, ее меньше мучили головные боли, а морщины на лбу, раньше не исчезавшие даже во сне, разгладились. Да и на отсутствие либидо жаловаться не приходилось. Когда я в ванной чистил зубы, Эрика постоянно обнимала меня ниже талии или кусала за спину; норовила расстегнуть мне брюки прямо в коридоре, а если я читал в постели перед сном, она раздевалась донага прямо у дверей спальни, скользящими шагами подходила к кровати и бросалась на меня сверху. Разумеется, подобные домогательства встречали с моей стороны самое горячее одобрение. Ночные схватки весьма благоприятно отражались на утреннем настроении. В тот год я частенько шел на работу, насвистывая.
Мэт пошел в пятый класс, к миссис Рэнкельхем. Судя по его рассказам, там кипели нешуточные страсти: десяти – одиннадцатилетки бились за лидерство. Класс раскололся на несколько хорошо организованных группировок, которые либо враждовали в открытую, либо прибегали к более изощренным козням, вполне достойным мадридского двора. Насколько я понимал, некоторые мальчики и девочки "встречались" – весьма широкий термин, включающий в себя самые разнообразные проявления чувств, от совместного поглощения пиццы до обжиманий по углам. Парочки складывались и распадались чуть не каждую неделю, но Мэт в число избранных никак не попадал. Несмотря на то что ему этого очень хотелось, он был явно не готов к активным действиям, и однажды я понял почему. Мы должны были встретиться после школы, чтобы ехать к зубному. И тут я увидел стайку девочек из его класса. Я знал их много лет. Именно они являлись ключевыми фигурами коллизий, о которых Мэт ежевечерне рассказывал нам за ужином. Эти девочки выглядели как женщины. Мало того, что за то время, пока я их не видел, они подросли по меньшей мере на целую голову, так к тому же у каждой развилась грудь и появились бедра. Я готов поклясться, что на парочке девичьих ротиков явно блестела помада. И вот эта группа продефилировала мимо Мэта и прочей мелюзги, носившейся по двору и швырявшей друг в друга печеньем в форме рыбок. Для того чтобы заговорить с любой из этих девиц, нужно быть либо сверхчеловеком, либо клиническим идиотом. Наш сын, судя по всему, не был ни тем ни другим.
После школы Мэт играл с Марком или с другими мальчишками. Он с головой ушел в свое рисование, в бейсбол и в учебу. Пришла пора гонки за отличную успеваемость. Наш сын бился над задачками по математике и физике, корпел над сочинениями, причем усердие и безграмотность в них шли рука об руку, но особо ревностно он относился к так называемым "проектам". Как сейчас помню его коллаж на тему "Страна любимых книг" или испанский галеон из пластилина, который вдруг расплавился, когда Мэт поставил его в духовку, или особо запавший мне в душу своей масштабностью макет Солнечной системы из папье-маше. В течение недели Мэт, Эрика и я сражались со скользкими вымоченными в клейстере клочками газет, что-то ими облепляя в несколько слоев. При этом важно было соблюсти соотношение размеров Венеры, Марса, Урана и Луны друг относительно друга. Трижды от Сатурна отваливалось кольцо, и его приходилось делать заново. Когда все было готово и все планеты наконец-то висели, покачиваясь на тоненьких серебристых проволочках, Мэт повернулся ко мне и сказал: – Мне больше всех Земля нравится.
Земля действительно получилась хоть куда.
Люсиль с мужем переехали в Кранбери, штат Нью – Джерси. По воскресеньям, когда Марк был у матери, Мэт ходил к Биллу в мастерскую. Мы отпускали его одного и сидели как на иголках в ожидании его звонка с Бауэри. Одно из таких посещений растянулось на шесть часов. Когда я спросил Мэта, чем же они занимались все это время, то услышал в ответ: – Разговаривали и работали.
Я ждал подробностей, но их не последовало.
Пару раз весной он из-за каких-то пустячных обид кидался на нас с Эрикой. Когда он бывал уж совсем не в духе, на дверях его комнаты появлялось строгое "Вход воспрещен". Не будь таблички, мы бы и не знали, какие тягостные раздумья и терзания происходят сейчас там, за дверью, но эти слова знаменовали собой изолированность Мэта от нас, и всякий раз, проходя мимо двери, я физически ощущал его ершистое, оскорбленное одиночество. Наверное, во мне отзывалось собственное отрочество. По счастью, все эти гормональные метания длились у Мэта недолго. Он появлялся в дверях своей комнаты в самом оживленном расположении духа, и мы шли на кухню ужинать. Темы для застольных бесед варьировались от обсуждения рискованных туалетов некой одиннадцатилетней особы по имени Таня Фарли, до экскурсов во внешнюю политику США в период Второй мировой войны. Мы с Эрикой проводили политику невмешательства, предпочитая по возможности не обсуждать с Мэтом перепады его настроений. Зачем было ругать мальчишку за то, что происходило с ним помимо его воли и чего он сам пока не понимал?
Благодаря Мэту я вспомнил о сокровенных тайнах своего отрочества, о теплой влаге на животе и в паху, мгновенно остывавшей, как только кончался сон, о припрятанном под кроватью рулончике туалетной бумаги, необходимой после вечерних сеансов мастурбации, о том, как я крался в уборную, чтобы спустить в унитаз грязный испачканный бумажный комок, и, затаив дыхание, прислушивался к скрипу половиц; банальные выделения собственного организма жгли мне руку, как краденое. Сквозь призму времени мое детское тело может показаться забавным, но тогда я не видел в нем ничего забавного. Я теребил три жестких волосинки, которых еще вчера не было у меня на лобке, и каждое утро рассматривал подмышки, надеясь, что там тоже что-то выросло. Я содрогался от возбуждения и вновь погружался в болезненное одиночество, вызывавшее терзания нежной плоти. Мои мысли снова и снова занимала женщина, о которой я давным-давно и думать забыл – моя учительница танцев. Ее звали мисс Рид. У нее изо рта пахло мятными лепешками, а грудь была усыпана веснушками. Она носила пышные платья на тоненьких бретельках, и всякий раз во время фокстрота или танго бретелька соскальзывала с ее полного белого плеча. Господи, думал я, ведь Мэта все это ждет, и никакие объяснения тут не помогут. У мужающего тела свой язык, и уединение – его первый учитель. Несколько раз той весной я заставал Мэта перед "Автопортретом", который висел у нас в гостиной уже тринадцать лет. Он водил глазами по пышному телу юной Вайолет, задерживая взгляд на маленькой желтой машинке, притормозившей чуть пониже лобка, и я вдруг увидел знакомый холст, как в первый раз, – во всей его бешеной чувственной мощи.
Эта ранняя работа Билла и другие холсты из той же серии вдруг приобрели пророческое звучание – так, словно художник еще много лет назад знал, что рано или поздно его модель вместит в себя тела других людей, разъевшихся до необъятных размеров или заморенных голодом до скелетоподобия. Среди тех, кого Вайолет регулярно навещала, была молодая жительница Квинса по имени Анджи Нотт. Она никогда не выходила из дому, в котором жила вместе с матерью, тоже толстухой, но не такой, как сама Анджи, которая весила сто шестьдесят килограммов. У миссис Нотт была маленькая мастерская по пошиву штор на заказ, и Анджи вела всю бухгалтерию.
– В шестнадцать лет она окончила школу, села дома и с тех пор только толстеет и толстеет, – рассказывала Вайолет. – Она всегда была толстой, и в младенчестве, и в детстве, а мать только знай ее пичкала. Анджи превратилась в постоянно жующий, ненасытный рот, в ходячее вместилище для кексов, сливочных тянучек, соленого печенья и глазированных хлопьев. Все это она ела пачками.
Вайолет показывала мне фотографии Анджи.
– Толстые люди по сравнению с ней просто худышки, – вздохнула она. – Такое ощущение, что она сделала собственное тело пещерой, где можно спрятаться. Ты не поверишь, Лео, но я ее понимаю. Ей кажется, что окружающий мир таит в себе опасность, а среди этих толстых складок ей не страшно, даже если в перспективе маячит диабет или гипертония. На ярмарке невест она вообще не котируется, кому нужен этот студень? Так она только рада.
Иногда Вайолет ездила не к Анджи, а к Кэти, находившейся на лечении в нью-йоркской больнице. Вайолет называла ее "Екатерина Сиенская", потому что она напоминала ей почитаемую доминиканцами Екатерину Бенинказа из Сиены, строжайшую постницу, уморившую себя голодом.
– Она блюдет чистоту строже и беспощаднее, чем иная монахиня, – рассказывала Вайолет. – Но в этой чистоте есть что-то чудовищное. Ее умишко загнан в очень ограниченное, узенькое пространство, но он там постоянно движется, понимаешь? Дай ей волю, она заведет свою волынку про пользу голодания и будет твердить об этом с упертостью замшелого средневекового алхимика. Стоит ей съесть кусочек печенья, как она чувствует себя согрешившей и зашлакованной. На нее смотреть страшно, но глаза ее светятся от гордости. Родители, конечно, виноваты: не вмешались вовремя. Они не понимали, что с ней происходит. Их Кэти всегда была такой хорошей девочкой. Конечно, нельзя было ждать так долго. По сути дела, она – зеркальное отражение Анджи, тоже ищет прибежища, но не в складках жира, а в панцире девства и чистоты. Врачи подозревают нарушения кислотно-щелочного баланса, так что она может погибнуть.
И Анджи, и Кэти, и десятки им подобных, разумеется под вымышленными именами, стали героинями книги Вайолет. Она считала, что за каждым психическим отклонением стоит не просто конкретная жизненная история, но и общая истерия по поводу еды, захлестнувшая Америку. Вайолет даже придумала термин – "социологический вирус". Почему вирус? Как она мне объясняла, вирус сам по себе не является ни живым, ни неживым. Его активизация зависит прежде всего от носителя. Уж не знаю, какое влияние новые знакомые Вайолет возымели на Билла, но в своей новой работе он снова вернулся к теме голода.
Билл задумал "Путешествие О" как вариации на тему азбуки. Эрика первая окрестила его серию из двадцати шести коробов, по числу букв в английском алфавите, "Великой американской эпопеей Билла". Он был очень доволен и частенько сам пользовался этим названием, добавляя, что работа предстоит масштабная, как над настоящим романом-эпопеей. Каждый короб представлял собой стеклянный куб высотой тридцать сантиметров. Прозрачные стенки позволяли рассматривать содержимое со всех сторон. Внутри находились персонажи, олицетворявшие ту или иную букву, которая была либо нашита, либо нарисована у них на груди. О, главный герой "романа", художник, был точной копией Ласло, за одним только исключением: Билл сделал его рыжим и длинноносым. Последнее я истолковал как аллюзию на Пиноккио.
Билл, казалось, позабыл обо всем на свете, кроме своей азбуки. Мастерская была завалена рисунками, крохотными подмалевками, пестрыми лоскутками ткани, записными книжками, куда Билл заносил цитаты из книг и плоды собственных размышлений. Так, на одной странице соседствовали строчки из труда Романа Якобсона, какие-то выписки по каббале и название мультика про утенка Даффи, наверное, чтобы не забыть. На эскизах О то разбухал, то съеживался, в зависимости от обстоятельств. На одном, например, чахлый О валялся на узкой койке, бессильно свесив голову на тонкой шейке и не сводя глаз со своего же натюрморта с ростбифом. Я обожал этот рисунок.
Я тогда был частым гостем в мастерской. Билл заказал для меня ключи, чтобы я мог входить без стука, не отвлекая его от работы. Как-то вечером я застал его распростертым на полу. Он лежал на спине и пристально смотрел в потолок. Рядом валялись четыре пустых куба и несколько маленьких куколок. Когда я вошел, Билл даже не шелохнулся. Я сел на стул в углу и терпеливо ждал. Прошло минут пять. Наконец он поднялся и сказал:
– Спасибо, дружище. Мне срочно нужно было обдумать одну штуку. Это касается В.
В другой раз я мог прийти и обнаружить, что он сидит на полу по-турецки и сосредоточенно шьет либо крошечные кукольные одежки, либо самих кукол. Не поднимая головы от своего рукоделья, он весело бросал мне: "Привет!" – и тут же пускался в разговоры.
– Лео, дорогой, – заявил он мне однажды вечером, – как здорово, что ты пришел! Познакомься, это мама О.
Он протянул мне длинную тощую пластмассовую куклу с розовыми глазами.
– Да, да, многострадальная матушка нашего О, собственной персоной. Терпеливая, безответная, но на злодейку, правда, слабовата. Любит хлебнуть.
Он щелкнул себя по горлу.
– Я назвал ее X.А отца зовут У.Он вообще ни разу во плоти не появляется. Это скорее некий символ. Так, маячит себе вдали. Или стоит над душой у О. Бесплотный образ. Но, однако же, сына они зачали и на свет произвели. А что? На пересечении оси Xс осью Унаходится О. Все очень логично. X – это «экс», то есть «бывший». Значит, бывшая, брошенная жена, на которой крест поставили. Кроме того, X – это какая-то неизвестная точка «икс». Но буква X означает еще и «целую», когда стоит в конце письма. Значит, она его все-таки любит. А папеньку, этого самого У,так просто не найдешь, он как «игрек» в задачке с двумя неизвестными. Здорово, да?
Билл захохотал. Звук его голоса вдруг напомнил мне голос Дана. Мой вопрос "А как твой брат?" прозвучал довольно неожиданно, вне всякой связи с предыдущим разговором, но Билл ответил:
– Как обычно.
Он на секунду помрачнел и добавил:
– Все как всегда.
Каждый раз, когда я приходил, на полу или на рабочем столе меня ждали новые герои. Как-то в марте я увидел в мастерской плоскую фигурку из проволоки, обтянутую тонким муслином, который выглядел не как платье, а как прозрачная кожица. Проволочная куколка стояла на коленях, воздев руки в отчаянной мольбе. Увидев у нее на груди нашитую букву Е, яподумал о святой Екатерине Сиенской.
– Это Ј, подружка О. Она ничего не ест, морит себя голодом.
Рядом лежали две маленькие тряпичные куколки, крепко обнимавшие друг друга за плечи. Поднеся эту сдвоенную фигурку к глазам, я понял, что мальчики – брюнет и шатен – срослись на талии, как сиамские близнецы, и у каждого к груди была пришита буква М. На секунду мне стало не по себе от столь откровенного намека на Марка и Мэтью. Я вертел кукол в руках, силясь угадать в нарисованных личиках какие-то различительные черты, но они были абсолютно одинаковыми.
– А мальчишки, что, тоже здесь будут? – спросил я.
Билл поднял голову и ухмыльнулся:
– Ну, в виде вариации на тему. Я хотел сделать из них младших братьев для О.
Я осторожно положил куколок туда, откуда взял, – на стеклянный куб, стоявший передо мной на столе.
– Ты уже видел младшего брата Марка?
Билл прищурился:
– Прикажете понимать это как свободную ассоциацию или попытку усмотреть скрытый смысл в моих малютках?
– Что, спросить нельзя?
– Никого я не видел. Мне показали карточку – маленький сморщенный младенец с огромным ртом.
Хотя "Путешествия О"никоим образом нельзя было назвать прямым отражением жизни автора и детали во многом не совпадали, я никак не мог отделаться от ощущения, что ожившие буквы, продвигавшиеся от одного короба к другому, – это иносказательная автобиография Билла, переведенная с языка внешнего мира на тайнопись мира внутреннего. Билл как-то обмолвился, что в самом конце О должен исчезнуть – не умереть, а истаять, просто раствориться в воздухе. В предпоследнем кубе он будет уже почти неразличим глазом, бледная тень самого себя, а в последнем пропадет совсем, и в его комнате на подрамнике останется незаконченный холст. Но что Билл хотел написать на этом холсте, я так и не узнал. Думаю, он и сам этого не знал.
В декабре в нашем доме произошла настоящая пропажа, пусть небольшая, но совершенно необъяснимая. На одиннадцатилетие Мэта я подарил ему швейцарский армейский нож с его инициалами, выгравированными на рукоятке. Торжественное вручение ножа сопровождалось краткой лекцией по технике безопасности. Мэт согласился на все "нельзя", среди которых самое важное заключалось в том, что нож нельзя брать с собой в школу. Мэт обожал свой ножик. Он носил его навыпуск на специальной цепочке, прикрепленной к брючному ремню.
– Так он всегда под рукой, – объяснял мне сын, – он же может понадобиться в любую минуту.
Но конечно же дело было не столько в надобности, сколько в некоем символическом значении этой вещицы. Мэт носил свой нож как эмблему мужеского достоинства. Так дворник носит на самом видном месте связку ключей. Он то и дело проверял, на месте ли его оружие, и оно болталось у него на поясе как естественное продолжение его тела. Прежде чем отправиться спать, полагалось благоговейно поместить ножик на прикроватную тумбочку. И вдруг однажды средь бела дня нож исчез. Мэт с помощью Эрики, Марка и Грейс перерыл каждый ящик в стенном шкафу. Они искали под кроватью. Грейс перетряхнула всю постель, чтобы убедиться, что нож не завалился ночью под матрас. Когда я пришел с работы, в комнате все было вверх дном. К зареванному Мэту подступали с расспросами. А он хорошо помнит, что положил нож на тумбочку? А утром он его там видел?
– Кажется, да, – отвечал Мэт.
Но чем отчаяннее он силился вспомнить, тем больше путался. Мы искали несколько дней, но ножик так и не нашелся. Я пообещал Мэту, что если ближе к следующему дню рождения ему все еще будет хотеться иметь такой нож, то я ему его куплю.
Мальчики решили летом отправиться вместе в "настоящий" лагерь, чтобы пожить без нас. И вот с конца января Билл, Вайолет, Эрика и я принялись штудировать толстенные тома со списками летних лагерей. К февралю мы сузили круг поисков до семи и прицельно изучали то, что предлагали именно эти лагеря. Для того чтобы разобраться, что стоит за размноженными на ксероксе листочками рекламных проспектов и наивными брошюрками, нам пришлось призвать на помощь все свое умение читать между строк. Что, например, может означать фраза "отсутствие духа соперничества"? Здоровую атмосферу, где нет места победе любой ценой, или же лазейку для разгильдяйства? Билл с особым тщанием вглядывался в фотоснимки и неодобрительно щурился, если они выглядели слишком уж глянцевыми и неестественно нарядными. Мы забраковали два лагеря, поскольку их проспекты пестрели грамматическими ошибками, что мгновенно заставило Эрику усомниться в компетентности педагогического состава. В конечном итоге наш выбор пал на лагерь "Зеленая гора", расположенный в Пенсильвании. Мэту с Марком понравилась фотография на обложке их проспекта: под сенью зеленых ветвей двадцать мальчишек и девчонок, все в футболках с надписью "Зеленая гора", весело хохотали, глядя в объектив. В лагере было все, о чем мы могли мечтать: бейсбол, баскетбол, плаванье, парусный спорт и гребля, но вместе с этим предлагалась и обширная культурная программа, включающая живопись, танцы, музыку и театр. Итак, решение было принято, и мы выслали чеки.
В апреле, незадолго до окончания семестра в Колумбийском университете, Билл, Марк, Мэт и я поехали в Квинс на стадион "Ши", смотреть бейсбол. Была пятница, и "Нью-Йорк Мете" играли на своем поле. Гости вели в счете, и хозяева отчаянно стремились выиграть на девятом иннинге. Мэт впитывал каждое вбрасывание, каждый игровой момент. Глядя на какого-нибудь игрока, он сперва выкладывал весь его послужной список, а потом принимался вслух анализировать его перспективы в турнирной таблице. В зависимости от того, как играли хозяева поля, он терзался, страдал, ликовал. Эмоции его бушевали с такой силой, что, когда матч закончился, я облегченно вздохнул. Он вконец меня измучил.
Поздно вечером я зашел к нему в комнату со стаканом воды. Он лежал в кровати. Эрика уже заходила пожелать ему спокойной ночи. Я наклонился, чтобы поцеловать его перед сном. Мэт не обнял меня, как обычно. Он, прищурившись, смотрел в потолок и молчал. Так прошло несколько минут, потом он заговорил:
– Знаешь, пап, я все время думаю, как много людей на свете. Я на стадионе тоже об этом думал, во время перерывов между иннингами. И вдруг представил себе, как все эти люди одновременно думают о чем-то, представляешь? Миллиарды разных мыслей.
– Да, – кивнул я. – Они текут, а мы их не слышим.