Текст книги "Энн Виккерс"
Автор книги: Синклер Льюис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Нельзя сказать, будто Энн целыми днями только и делала, что наблюдала пытки и говорила о них. У нее было много работы. Она помогала миссис Битлик вести бухгалтерские книги. Этому она научилась в рочестерском народном доме и, во всяком случае, считала лучше Битлик, которая, складывая два раза подряд семь плюс семь плюс шесть, никак не могла получить одну и ту же сумму двадцать. Кроме того, Энн вела занятия на вечерних курсах поваров, официанток и белошвеек, а также обучала чтению, письму, арифметике и начаткам истории и географии женщин, тридцать процентов которых окончили не больше трех классов, а двадцать были совершенно неграмотны. Миссис Битлик ворчала, что «законодательное собрание штата зря только выбрасывает псу под хвост время и деньги, заставляя кого-то обучать наукам всех этих потаскушек. Куда лучше, если они будут работать в рубашечной мастерской, чтобы, выйдя на волю, они могли получить хорошее место, зарабатывать долларов двенадцать в неделю и стать порядочными». Но миссис Уиндлскейт, а также множество священнослужителей и редакторов газет утверждали, что заключенных необходимо в принудительном порядке заставить пройти курс четырехлетней школы, и члены законодательного собрания охотно прислушивались к мнению столь благонамеренных советчиков.
Энн следила за приготовлением пищи, то есть заставляла кухарок в какой-то степени соблюдать чистоту. Ее не шокировало их веселое презрение к грязи. Работая в народных домах, она усвоила ту истину, что чистоплотность – отнюдь не врожденный дар, а, напротив, подобно собственной яхте, одна из наиболее противоестественных и дорогостоящих форм роскоши.
Загнанная до полного изнеможения, до того, что мозг ее, казалось, покрывался пылью, проводя целый день в конторе, в классных комнатах и на кухне, она не имела возможности (и сама это понимала) наблюдать большую часть происходящего в тюрьме. У нее было такое чувство, словно она живет в одном из тех старинных, огромных, расположенных на морских утесах домов, столь излюбленных авторами английских детективных романов, где людей убивают в запертых изнутри комнатах, где с пустых чердаков доносятся крики, где на рассвете шелестят чьи-то крадущиеся шаги, в то время как героиня дрожит в своей постели и никак не может решить, нет ли в этих происшествиях какого-нибудь нарушения приличий.
Однажды в коридоре она наблюдала, как двое стражников тащили к подвальной лестнице рыдающую девушку, проститутку Глэдис Стаут. Час спустя она увидела, как Глэдис, шатаясь, поднималась по лестнице. Ее блуза была разорвана, а на плечах багровел кровоточащий рубец. Энн спросила надзирательницу мастерской мисс Пиби, в чем дело, но эта почтенная дама не знала ничего – ах, ровно ничего!
Энн все еще никак не удавалось увидеть подземелье, так называемую «дыру» – четыре совершенно темных, как склеп, камеры, откуда доносились безумные вопли.
Женщин, сидящих в закрытых камерах, в «одиночках», она видела постоянно. Камеры эти ничем не отличались от обычных, то есть были ничуть не хуже их, если не считать полной изоляции. Женщин, которые не справлялись со своей работой в мастерской, дерзко отвечали стражникам, разговаривали в столовой или по дороге из мастерской в камеры, запирали в одиночки на день, на неделю или на месяц и держали их там на хлебе и воде, лишив права разговаривать по вечерам, получать письма и книги. После такого исправления они, запуганные до полного идиотизма, становились вполне пригодными для возвращения в лоно общества.
Если сама она видит так мало, то что же, интересно, могут узнать посетители, которых раз в неделю водят по тюрьме, предоставляя им возможность испытать приятный трепет при виде преступников? В один из свободных дней Энн, сняв свою отвратительную форму, присоединилась к еженедельной экскурсии. До сих пор ей было неизвестно, в каком святилище она живет. Энн шла рядом с молодой женщиной, как две капли воды похожей на Глэдис Стаут, которая, хихикая, говорила: «Ой, посмотрите на этого типа с огромным подбородком! Бьюсь об заклад, что это убийца». («Этот тип», между прочим, был зубным техником, который украл немного золота, когда жена его заболела, а он потерял работу.) Благообразный и веселый стражник провел их через розарий в роскошный вестибюль административного здания и в великолепный кабинет начальника тюрьмы, в мужское отделение, в мужскую мастерскую комбинезонов, – она была вполне современной и почти чистой, а допотопный литейный цех стражник им не показывал; затем в мужскую библиотеку-красивую комнату, в которой находились сборники проповедей, романы Зейна Грея, Гаролда Белла Райта [130]130
Райт, Гаролд Белл (1872–1944) – американский второразрядный романист.
[Закрыть]и Темпл Бейли; [131]131
Бейли, Темпл (1870–1953) – американская романистка, популярная в 10-20-е годы.
[Закрыть]в величественную мозаичную часовню и на мужскую гимнастическую площадку с превосходными параллельными брусьями и станками для гребли, которыми заключенные могли пользоваться регулярно три часа в неделю, при условии, если они точно соблюдали все правила.
– Ну вот, – сказал стражник, проводив посетителей обратно к воротам, – мы не так уж плохо обращаемся с арестантами, верно?
– Еще бы! Да что там! Немало порядочных людей на воле были бы счастливы, если б могли жить в таких прекрасных условиях! – заявил баптист.
– А женское отделение вы нам разве не покажете? – поинтересовалась кемпбеллитка.
– Сейчас там как раз ремонт, поэтому мы не можем вам его показать, – ответил стражник. – Но оно ничуть не хуже: у женщин имеется гимнастический зал, прекрасная библиотека, большие классные комнаты, шикарная столовая. Словом, университет, да и только.
– Если хотите знать мое мнение, – заметил пресвитерианин, – то вы обращаетесь с преступниками даже слишком хорошо!
– Вполне возможно. Но мы проявляем твердость. Мы приучаем их к дисциплине.Никаких глупостей. Благодарю вас! – добабил стражник, когда приверженец епископальной церкви дал ему на чай.
Рубашечную мастерскую, расположенную в нижнем этаже, Энн удавалось посмотреть только во время очень кратких визитов. Начальница мастерской мисс Пиби всякий раз смотрела на нее зверем и разговаривала тоном проповедника. (Каждое воскресенье после обеда мисс Пиби преподавала закон божий небольшой, но старательной группе арестанток, в число которых входила Бэрди Уоллоп.) Но Энн упорно продолжала ходить в мастерскую.
Ей никогда еще не приходилось видеть места, в котором рабочие нисколько не гордились бы своим трудом, не испытывали от него ни малейшего удовлетворения и совершенно не общались друг с другом. Тюрьма внушала своим ученикам, что хоть путь преступления и опасен, он все же лучше, чем повседневный труд.
Механические швейные машины в мастерской безнадежно устарели. Иголки не были ничем закрыты, и женщины постоянно ранили себе руки. Длинная, содрогавшаяся от грохота комната освещалась только маленькими окошками под самым потолком и тусклыми электрическими лампочками. Вентиляция отсутствовала. Женщины часто падали в обморок возле машин, и их приводили в чувство холодной водой и руганью. Разговаривать, кроме как по делу с начальницей, было строжайше запрещено. Мисс Пиби сидела на возвышении, постукивая гибкой тростью. Трость часто пускалась в ход, чтобы наставить на путь истинный негритянку Эглантину Инч, которая любила петь. Эглантина иногда шевелила губами, тихонько напевая под гул машин, и в этих случаях мисс Пиби, уверенная, что она разговаривает со своей соседкой, спускалась с возвышения и с воспитательной целью била ее по рукам. Но Эглантине везло: ее редко сажали в одиночку, ибо она работала быстро и, несмотря на астму, изготовляла много рубашек для подрядчиков.
Но Джозефина Филсон, убившая своего незаконнорожденного младенца, вечно попадала в беду. Она была медлительна, взгляд у нее был рассеянный, и она никак не могла проникнуться гордостью, что шьет полосатые ситцевые рубашки, а, как говаривала мисс Пиби, разболтанность с ее стороны была совершенно непростительна: ведь Филсон в свое время работала учительницей и имела возможность стать человеком.
Энн пришла в мастерскую перед самым концом рабочего дня. Машины разом остановились, и ей показалось, что внезапно наступившая тишина с треском ударила ее по лицу. Женщины гуськом направились к выходу. Тех, кто не выполнил урока, задержали в мастерской для внушения. Вызвали стражника с налитой свинцом дубинкой. Мисс Пиби, размахивая своей тростью, кричала на Джозефину Филсон:
– Ты уже второй день отстаешь! Как тебе не стыдно! В одиночку!
– Ах, пожалуйста, не надо, мисс Пиби! – взмолилась мисс Филсон. – Я так старалась, но у меня болела голова. Я завтра все сделаю, честное слово, сделаю! Не отправляйте меня в одиночку! Там нельзя читать, а я как раз дошла до середины такой замечательной книжки про лорда…
– В одиночку ее! – завопила мисс Пиби.
Синяя туша, зевая, приблизилась. Мисс Филсон взвизгнула и вцепилась высохшими пальцами в швейную машину. Стражник схватил ее за плечо и потащил к выходу, а мисс Пиби повернулась к Энн и затараторила:
– Подумать только! Воображает, что будет целый день бездельничать, а потом еще читать! Какова!
В этот вечер Энн получила у капитана Уолдо разрешение посетить мисс Филсон в ее одиночке.
Одиночка ничем не отличалась от камеры, где обычно жила мисс Филсон, не считая того, что здесь она была лишена всякой пищи, кроме хлеба и воды, а также всех сокровищ, помогавших ей коротать пожизненное заключение: домашних туфель, открытки с видом Пирлсберга, куска красной ленты и похищенной из рубашечной мастерской тряпки для вытирания пыли.
– Простите, если я вам нагрубила, – сказала Джозефина Филсон. – Я думала, вы такая же, как остальные надзирательницы, мисс Виккерс. Они приходят либо для того, чтобы ругать за невыполненное задание, а я сегодня как раз его выполнила, только бедняжка Эглантина Инч стащила у меня несколько рубашек, но не могу же я на нее жаловаться, ведь бедняжка совсем сумасшедшая. Или они начинают читать проповедь: ты была грешницей и теперь должна раскаяться.
Я всегда старалась быть доброй, богобоязненной христианкой. Но когда я попала сюда и увидела мисс Пиби, и миссис Битлик, и доктора Сленка – они все считают себя добрыми христианами и преподают в воскресной школе, – я решила, что лучше быть такой, как самая скверная из здешних женщин, например, как Китти Коньяк, которая торгует кокаином, чем такой, как они. И теперь я не верю, что проповедники так уж мудры. Они никогда не валялись по девять дней в темной камере на мокром цементном полу… Я тогда молилась богу о спасении. Но он мне не ответил. Я думаю, бог похож на родственников: когда вы в нем нуждаетесь, он вас выгоняет, чтобы ему не было за вас стыдно.
Да, у меня был ребенок, и я не была замужем. Я работала учительницей в Кун-Холлоу. У меня было шестнадцать учеников, и я получала в месяц двадцать пять долларов, стол и квартиру. Кун-Холлоу находится высоко в горах, и зимой там очень холодно. Я вставала в шесть часов, пробиралась по снегу в школу, растапливала печь и подметала полы. Но это меня не пугало; у меня там было несколько замечательно способных учеников. Один мальчик был такой умница, я занималась с ним по вечерам, и теперь он учится в университете и делает большие успехи! Мне нравилось учить детей. Вы видите, что я некрасивая. Когда я была девочкой, мальчишки никогда не обращали на меня внимания и никогда не слушали, что я говорила. А мои ученики меня слушали и часто приносили мне подарки: цветы, ягоды. Я очень любила учить детей.
Но у меня никогда не было дружка – до тех самых пор. Я два месяца жила на Северной Дороге. Знаете, это когда поднимаешься наверх из долины в горы… Впрочем, вы ведь, конечно, не были в Кун-Холлоу. Там очень красиво, и пока я еще не перестала верить в бога, я думала, что эти горы похожи на храм.
Ну вот, сначала я жила у Адама Тайтеса, и мы с Эдом – Эд был старший сын Адама – такой высокий, крепкий парень, ему было всего двадцать лет, но мы с ним, бывало, гуляли и ходили на танцы. Я никогда не была слишком бойкой, но танцевать я любила: чувствуешь себя так замечательно, все мускулы играют. Даже лучше, чем верхом на лошади. Смешно говорить о танцах и о лошадях в этой камере, правда?
Ну вот, Эд поссорился со своей девушкой – с Лорой Даймонд, она жила внизу, в Джонсонс-Фордж, а так как он еще был в глупом романтическом возрасте, то воображал, что у него все время должна быть девушка. «Не дури», – говорила я ему, бывало, вечером, когда мы сидели на кухне. Это была большая, уютная комната, с настоящим старинным камином и такая чистая, просто ужас! Миссис Тайтес умерла бы на месте при виде здешних тараканов! Я говорила Эду: «Учись, работай, и когда ты станешь банкиром или адвокатом, то сможешь выбрать себе любую девушку, а теперь ты про них забудь». Но чем больше я говорила, тем больше он вбивал себе в голову, что должен непременно влюбиться в меня, в такую уродливую, глупую старуху, на двенадцать лет старше его! Я только смеялась, но однажды вечером, когда его отец и мать куда-то ушли, а мы сидели дома и бездельничали, а собака лаяла во дворе, Эд вдруг обнял меня и поцеловал так крепко – я так никогда и не поняла, в чем тут дело, но я как будто потеряла сознание. Раньше меня никто по-настоящему не целовал. И я вроде как бы сошла с ума. Днем и ночью я думала только про Эда. Стою, бывало, в классе у доски и рисую детям карту Европы-я очень любила рисовать карты всеми этими красными, зелеными и желтыми мелками, и я очень хорошо знала географию, я помнила даже реки Румынии, и мне кажется, дети тоже полюбили географию, потому что я всегда мечтала о путешествиях, страшно хотела посмотреть новые места и каждый месяц ходила к доктору читать географический журнал, – он его выписывал, – и поэтому я могла рассказывать детям про Венецию и про каналы, и, я думаю, им это было интересно. Ну вот, как я уже говорила, рисую я карту, а сама все время думаю про Эда, про его большие руки, про его голос – это был такой бас! – и как он смеется, и какая у него твердая грудь – колоти хоть целый день, а ему все нипочем! И я никак не могла внушить себе, что думать про него – это нехорошо, мне все казалось, будто я нашла клад и могу делать с ним, что хочу.
И когда однажды ночью он пришел и забрался ко мне в постель, я даже и не подумала, что это грех, правда, не подумала, ведь мы были так счастливы и так любили друг друга! Я только немножко испугалась и удивилась, я не думала, что это будет так. Но все равно, я была страшно рада, что даю ему радость, и постепенно мне это понравилось; я так изголодалась по любви, и – что самое смешное – я об этом раньше и не подозревала!
Потом я переехала к Барту Келли, а потом к миссис Клеббер, но все еще жила в какой-нибудь миле от Эда, и Эд приходил каждый вечер и кричал по-совиному, и я тайком выходила из дому, и мы лежали в лесу, держались за руки и напевали старинные песенки вроде «Мой милый за океаном» или еще что-нибудь такое и говорили о том, как мы раздобудем денег, поженимся и уедем в Калифорнию.
Эд работал у своего отца, но думал, что уйдет от него, наймется в какой-нибудь гараж, и тогда мы сможем пожениться. Он был очень хороший механик, но почему-то никак не мог найти работу. Я ему все время твердила: «Не дури, Эд, я для тебя слишком стара», – но он отвечал, о, он всегда так хорошо ко мне относился, и он говорил: «Джо, в тебе куда больше перца, чем во всех этих девчонках». А может быть, он так и думал. Мне очень хочется, чтобы он правда так думал.
У нас была такая игра – мы смотрели на звезды сквозь деревья (я одно время занималась астрономией, но, по правде говоря, почти ее не знала) и думали, что, может быть, на этих звездах такой же мир, как у нас, только в тысячу раз больше, и люди там в пятьсот футов ростом, и может быть, у них города с золотыми стенами в сто тысяч футов вышины. «Знаешь, Эд, – говорила я ему, – если б у нас глаза были лучше, мы могли бы разглядеть эти золотые города. Смотри: вот звездочка, и между нами и ею ничего нет!» Я знаю, я была просто некрасивая, глупая, смешная старая дева, да еще влюбилась в мальчишку, который почти что мог быть моим сыном. Наверно, со стороны это было глупо и смешно. Вся эта болтовня о золотых городах на звездах, когда у меня должен был родиться ребенок.
Когда я об этом узнала и сказала ему, он от меня не отступился и сказал, что ни за что меня не бросит. (Если бы он попал сюда, – но, слава богу, его здесь нет, – он убил бы капитана Уолдо и рыжего стражника, если б он увидел, как они лезут грязными лапами к девушкам за пазуху!) Но у нас не было денег. У меня, правда, было накоплено шестьдесят долларов, но я купила ему золотые часы с цепочкой и велела сказать родителям, что он нашел их на дороге.
И вот, пока мы думали, что нам делать, настали каникулы. Летом я обычно работала официанткой, но теперь, когда я была в положении, меня все время тошнило, и я жила у дяди Чарли. Он методист и дьякон, но он очень хороший человек. Он обо всем догадался и не хотел меня выгонять, но его вторая жена узнала и сказала, что засадит меня в тюрьму, и дяде Чарли пришлось меня отослать, и родители Эда тоже узнали и чуть с ума не сошли и отправили Эда в Пирлсберг. Они позвали полицейского, чтобы Эд подумал, что, если он не уедет, его посадят в исправительный дом.
Он мне писал. Хотел, чтобы я к нему приехала. Говорил, что мы как-нибудь справимся. Я так хотела к нему, я просто с ума сходила, когда воображала, как мы с ним и с маленьким живем в своем домике с картинами на стенах и по воскресеньям ходим втроем гулять. Но потом… я тогда жила у одних бедняков за железной дорогой – дядя Чарли им заплатил. Потом жена дяди Чарли, и проповедники, и еще некоторые другие пришли и стали меня уговаривать, что если я выйду замуж за Эда, я погублю ему жизнь. Не знаю, возможно, они были правы, а я вовсе не хотела его губить.
И тогда я убежала, чтоб Эд не мог меня найти и сгубить свою жизнь. Я жила у одних белых батраков, но относились они ко мне просто замечательно. Потом я хотела уйти. Думала, что, может быть, найду какую-нибудь больницу – я слышала, что бедных иногда пускают бесплатно. Но ребенок родился раньше, чем я ожидала. Это случилось в горах, и мне помогала только одна старая негритянка, которая там жила, но ей было девяносто лет, и она не могла мне долго помогать: у нее у самой почти ничего не было. Я не могла больше у нее оставаться и пошла дальше с ребенком на руках, пришла в какую-то заброшенную хижину и сидела там просто так. Не знаю, сколько я там просидела, наверное, у меня в голове помутилось – дней пять или шесть, не помню, – а когда я пришла в себя, я увидела, что ребенок лежит в луже мертвый. Честное слово, я не знаю, кто его туда положил – я сама или какой-нибудь прохожий. Но потом явились полицейские и сказали, что я убийца! А судья – судья Тайтем, – он знаменитый стрелок по летящим мишеням, известный всему штату, вы, наверное, о нем слышали, – он сказал, что я хуже убийцы, потому что я занимала почетное и ответственное положение, и приговорил меня к пожизненному заключению. Но я до сих пор все никак не могу до конца поверить, что я никогда отсюда не выйду.
А Эд женился, и у него уже двое детей. Дядя Чарли мне пишет, – что он живет хорошо.
Но вы, вы ведь здесь служите. Вы не могли бы как-нибудь устроить, чтобы мне позволили хоть разок выйти на волю погулять, хотя бы на один час?
Выходя из камеры Джозефины Филсон, Энн увидела свою дочь Прайд.
«Вот почему я очутилась здесь. Вот почему я должна здесь остаться. Я тоже убила своего ребенка», – сказала она.
ГЛАВА XXVI
– Не люблю я говорить такие вещи про блатных, но сказать по чести, Китти Коньяк – самая что ни на есть легавая, – жаловалась Бэрди Уоллоп. – Когда вы будете с ней разговаривать, мисс Виккерс, помните, что она сейчас же все передаст миссис Битлик. Доктор Сорелла сказал этой сволочи Китти, что они морят Джо Филсон голодом, а она на него и донесла. Если вам захочется поплакать кому-нибудь в жилетку, – а по мне, так это иногда очень даже полезно, – вы идите и выкладывайте все Джесси Ван Тайл. Вот это душа-человек! Когда я с ней говорю, я чувствую, что уже почти исправилась. Но потом мисс Пиби начнет жевать мочало, и такое меня зло берет, что я как выйду отсюда, так уж постараюсь насолить всем жителям этого проклятого штата – пусть бы не сажали меня сюда к таким вот Пиби, Биглик и Кэгс… За одно только могу сказать спасибо старой курве Кит – это она прозвала Пиби «Богомольной шлюхой», а мы-то, дурочки, называли ее «Безмозглой курицей».
Мисс Китти Коньяк, при крещении (если только ее крестили, что, впрочем, весьма сомнительно) нареченная Кэтрин Мик, была шантажисткой, карманницей, аферисткой, хипесницей, торговкой кокаином, наводчицей, притонодержательницей и просто воровкой. Разумеется, она не должна была бы сидеть в этой сравнительно провинциальной тюрьме. Китти считала, что судьба сыграла с ней злую шутку. Она ловко водила за нос полицию в Чикаго, Нью-Йорке, Сан-Франциско и Монреале, отсидев в общей сложности всего каких-нибудь два-три года. Но стоило ей похитить в Пирлсберге самого заурядного ребенка, как, невзирая на все возмущенные заявления, будто она супруга английского баронета (на суде Китти упорно именовала своего супруга «его высочеством») и будто ее любимый старый отец лежит на смертном одре, она получила шестнадцать лет. Несмотря на весьма щедрые денежные подарки родственникам членов комиссии по досрочному освобождению, Китти грозила серьезная опасность отсидеть не меньше пяти лет, хотя теперь похищенный ребенок больше уже не просыпался с криком ужаса по ночам.
Тридцатипятилетняя Китти Коньяк обладала бархатным голосом, волосами цвета красного дерева и руками греческой богини.
В разные периоды своей жизни она доверительно сообщала, что родилась в штате Айова, в Техасе, в Ирландии, в Нью-Йорке и в Лондоне. Лондон она знает прекрасно, рассказывала она Энн. С его высочеством, своим мужем, она частенько прогуливалась по Сэвилроу до самого Букингемского дворца, и, хотя и не была лично знакома с королем, они всегда улыбались друг другу на скачках в Брайтоне, что в графстве Корнуэлл, немного севернее Лондона.
В тюрьме Китти была старостой женского отделения не только потому, что каждый месяц у нее неизвестно откуда появлялись деньги и на них она покупала подарки: надзирательницам – шелковые чулки и конфеты, а мужчинам-служащим – сигары и забавные французские журнальчики, – но еще и потому, что была единственной заключенной, способной усмирить остальных арестанток. Ночная надзирательница миссис Кэгс с восхищением рассказывала, что Китти одним своим взглядом может вызвать эпилептический припадок у Эглантины Инч. Китти действительно могла это сделать. И делала. Она официально числилась помощницей миссис Кэгс и по ночам фактически оставалась единственным представителем власти. Она уговаривала миссис Кэгс идти спать, поддерживала идеальный порядок и успевала еще принять капитана Уолдо в гимнастическом зале. В нарушение всех тюремных правил Китти носила жемчужное ожерелье и туфли на высоких каблуках, а новая синяя полосатая форма, отнюдь не напоминавшая застиранное кухонное полотенце, едва доходила ей до колен.
– Нам с вами не место в этом заштатном кичмане, мисс Виккерс, – мурлыкала Китти, сидя на столе в конце тюремного коридора и болтая ногами. Одновременно она варила запрещенный кофе в строжайшим образом запрещенном стеклянном кофейнике. – Вы ведь бывали в Нью-Йорке, а эта шушера – я имею в виду и надзирателей, а не только зачаленных (в добром старом Лондоне мы так называем уголовников) – понятия не имеет, что такое шикарная компания и настоящее веселье.
Расскажу вам один случай. Мне до зарезу надо было смыться из Чикаго: полиция уже подписала ордер на мой арест за ограбление одного старого попа. Ох, и шикарный же это был номер! В Чи я содержала малину. Как-то раз попался мне на бану какой-то седой козел. Он покупал билет в Канзас-Сити. Смотрю, у него пачка хрустов – лошадь убить можно. Ну, подкатываюсь я к нему и говорю, что я, мол, нездешняя', но вижу, что он духовное лицо, так не скажет ли он мне, где тут в Чи самая что ни на есть лучшая церковь. Он мне сразу же и отвечает – обхохочетесь, ей-богу! Года через два я и в самом деле в эту клюкву закатилась – так просто, потехи ради. И слямзила пятерку с блюда, пока смиренно опускала туда серебряный доллар.
Ox, и смеху же было! Но вообще-то я церковь уважаю и тем, кто издевается над верой, не раз шею намыливала. Ну, ладно, благодарю я, значит, его за любезность и спрашиваю, не зайдет ли он к нам до поезда. Со мной, говорю, здесь старушка-мама, а она спит и во сне видит, как бы ей сходить в самую что ни на есть шикарную церковь.
Ну вот, то да се, и в конце концов привожу я его к себе на квартиру. Удобное это было местечко – гостиная и спальная, все вместе, а сбрую повесить некуда – только на спинку кровати, а там возле нее раздвижная панель в стене, чтоб мой напарник мог руку протянуть, да и обшарить брючные карманы клиента. Привожу я его, голубчика, туда и… «Ах, ты боже мой! Мама куда-то вышла! Ну, ничего, мы ее подождем». А теперь вы будете смеяться, мисс Виккерс. Знаете, я бы ни за что не стала вам так откровенно все рассказывать, но я твердо решила исправиться, а ведь я мастак в психологии и знаю, что первый шаг к исправлению – это откровенность с начальством, верно? Пусть я прежде воровала, но зато теперь мне ясно, что я должна делать, и никто не может отрицать, что от природы я была честной, и только среда и обстоятельства толкнули меня на путь порока. Но сейчас вы будете лежать под столом от смеха. Усадила я старого мукосея в кресло, а сама как затяну псалом! Ей-богу! Понимаете, девочкой я пела в церковном хоре в Оклахоме.
Села я, значит, поближе к старикашке на ручку кресла и давай его и так и эдак, да только все понапрасну: видно, песенка его была давно уже спета. Взял старый пес меня за ручку и давай гладить, а сам, что бы вы думали? Начинает мне загибать насчет своей независимой церкви. Помереть можно!
И тут меня вдруг осенило. Вечер был очень жаркий. Снимите, говорю, ваш сюртук – пачка-то с хрустами лежала у него в скуле, в конверте. Нет, говорит, в присутствии дамы это неучтиво. Мне до смерти захотелось влепить старому дурню хорошую затрещину да заорать: «Пусть тебя это не смущает, старый хрыч, на кой мне черт твои манеры, когда мне нужны только деньги». Однако я напускаю на себя ангельское выражение и говорю: «И все-таки вам придется снять сюртук, потому что сейчас вы мне поможете варить домашнюю помадку».
Понимаете, у меня там была электрическая плитка и разные припасы. Я всегда считала, что такие вещи могут пригодиться. Если фраер не клюнул на любовь, так, глядишь, за стряпней расчувствуется. Это – мое собственное изобретение, и надеюсь, его оценят по заслугам. До этого еще никто не додумался – даже Чикаго Мей или София Лайонс.
И вот я напускаю на себя добродетель, приношу масло и сахарный песок и говорю: «Когда я была малюсенькой девчушечкой в Орегоне (кажется, я назвала Орегон или еще какую-то глушь, где сроду не-бывала), мы с моими четырьмя сестренками частенько хаживали к нашему милому старому пастору варить помадку, и он всегда снимал сюртук и помогал. Если вы не снимете сюртук, я ни за что не смогу чувствовать себя, как дома, а если б вы только знали, как часто я вспоминаю счастливые невинные дни детства здесь, в этом чужом, безнравственном городе!» Ну и все в том же роде, а сама улыбаюсь сладкой улыбкой.
Ну, тут он, конечно, не выдержал. Снимает он свой сюртук, да только смотрю – старый черт вешает его не на кровать, а на кресло. Я это кресло всегда в чулан запихивала-специально, чтоб на него нельзя было ничего повесить. Ох, и расстроилась же я! Но я человек справедливый, и когда я сама виновата, на других не сваливаю. Так что я на старого осла не обиделась, а только себя ругала, зачем я кресло в комнате оставила. В общем, я ему говорю, что кресло может опрокинуться, и вешаю френчик на кровать. Мой напарник достал его через раздвижную панель, моментом вытащил хрусты, натолкал в конверт куски газеты, да и сунул обратно в скулу на случай, если старикану вздумается проверить, все ли там на месте.
По правде говоря, мне даже жалко стало старого ротозея – уж очень он радовался, что варит помадку. Сказал, что уж много лет ее не пробовал, старуха его, дескать, все болеет, и у него вообще никакой семейной жизни нет. Но – господи боже ты мой! Я чуть было не сдохла с тоски! Представляете, пришлось мне эту помадку есть! Это мне-то! Ох, до чего же мне хотелось дать ему по шее! Он торчал у меня до самого отхода поезда! И еще требовал, чтоб я опять пела ему псалмы! Да, но самое-то смешное я чуть не забыла! Не успели мы сварить эту помадку, как безмозглый старикашка – сволочи эти пуритане, верно? – снова напяливает свой сюртук, где теперь вместо зеленых спинок лежат такие миленькие аккуратненькие кусочки газеты. Жи вотик надорвешь! Как будто, если он останется в одной рубашке да в жилетке, я на него польщусь. Но в конце концов я его спровадила. Я готова была поклясться, что он не станет открывать бумажник, пока не сядет в вагон и не заберется на верхнюю полку. Но он оказался подозрительным. Скажите честно, как по – вашему– хоть он и прикидывался святошей, но ведь это доказывает, что у него у самого были дурные мысли. Не успел он выйти на трамвайную, остановку – такси для этих проклятых жмотов не существует, – как тут же полез в свою кису, а там уже не прекрасные хрустики, а одна только газетная лапша.
Только я собралась смываться и – вы, конечно, посмеетесь, – стою, мурлыкая себе под нос один из этих псалмов, как вдруг он врывается ко мне с быком. И у него еще хватило наглости шухер поднимать! Будто он и не приставал ко мне вовсе. А потом уж такую рождественскую бодягу развел, что и деньги-то не его. Говорит, будто он собирал пожертвования, чтобы пристроить столовую и кухню к своей рассучьей независимой церкви! А бык хватает меня и ведет в участок.
Ну, да об этом я заранее позаботилась. Я давно еще договорилась с одним знакомым, что, когда понадобится, он внесет за меня залог, а я смоюсь из города, а деньги пришлю ему потом. Я так и хотела сделать, да только когда приехала в Нью-Йорк, то подумала, что этот мой друг, который внес залог, обойдется без этих денег, а я девушка бедная, и мне надо как-то выкручиваться. И в конце концов кто все это дельце обтяпал? Ведь я же, а не кто-нибудь, а он только деньги дал. И я никак не могла взять в толк, зачем мне тут себя обижать? А вы как думаете?