Текст книги "Моя вина"
Автор книги: Сигурд Хёль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Сигурд Хёль
и его роман «Моя вина»
Сигурд Хёль – один из крупнейших писателей современной Норвегии. Его творческий путь начался в 1918 году новеллой «Идиот», написанной специально для литературного конкурса. Новелла получила первый приз не только норвежский, но и общескандинавский. Это решило судьбу Сигурда Хёля, которому тогда было 28 лет.
Жизнь Сигурда Хёля бедна внешними событиями. Он родился в семье бедного сельского учителя в Северном Удале. В ранней юности он приехал учиться в Осло. В те годы его одинаково увлекали и литература, и история, и математика, и естествознание. Товарищи по университету были уверены, что со временем Сигурд Хёль станет выдающимся ученым в области естественных наук. Однако судьба заставила его бросить университет и заняться педагогической деятельностью. И здесь он также проявил незаурядные способности. Кроме работы в школе, Сигурд Хёль занимался и журналистикой.
Став писателем, Сигурд Хёль не ограничил свою деятельность только рамками литературного творчества. Благодаря своим разносторонним знаниям и интересам, он вплоть до самой смерти, последовавшей в 1960 году, играл чрезвычайно активную роль в культурной и общественной жизни Норвегии. Он горячо откликался на все происходившие в мире события. С начала тридцатых годов он был бессменным консультантом в различных литературных издательствах и журналах. Он, как миссионер, пролагал путь в литературных дебрях для всех молодых писателей. Он создал знаменитую так называемую «Желтую серию», в которой издавались различные иностранные писатели, и первый познакомил норвежцев с такими писателями, как Фолкнер, Колдуэлл, Кафка. Известный норвежский драматург и критик Хельге Крог писал, что Сигурд Хёль благодаря своей необычайно разносторонней деятельности на поприще культуры был одним из самых полезных людей для Норвегии.
В начале своего творческого пути, в двадцатые годы, Сигурд Хёль стоял на крайне левых позициях. В то время в Норвегии наблюдался большой подъем рабочего движения и вся интеллигенция была настроена весьма радикально. Сигурд Хёль был в те годы одним из редакторов журнала «Мут даг» («Навстречу дню»), который появился в Норвегии в связи с возникновением барбюсовского отделения «Кларте». В редакцию журнала входили представители и левого крыла норвежской рабочей партии, создавшие позже Коммунистическую партию Норвегии.
Однако к концу тридцатых годов радикальные настроения среди интеллигенции сменились чувством страха и безнадежности перед надвигающейся катастрофой. Боевой дух сменился усталостью. Не видел выхода и Сигурд Хёль. Заняв индивидуалистическую позицию скептика, Сигурд Хёль до конца жизни стоял вне политических партий. Но он никогда не переставал бороться против любого проявления реакции и в первую очередь против фашизма. Сигурду Хёлю были чужды политические идеалы крупнейшего норвежского писателя-коммуниста Нурдаля Грига, но это не мешало ему сотрудничать в журнале Грига «Вейен фрем» («Путь вперед»), потому что главная задача этого журнала состояла в разоблачении фашизма. Опираясь на лучшие литературные традиции Норвегии, Сигурд Хёль и в своих художественных произведениях неизменно выступал как гуманист, борющийся за культуру, за просвещение, за всестороннее развитие человеческой личности.
За первой новеллой последовал сборник рассказов. Основной темой этого сборника было лирическое повествование о несчастной любви. С тех пор эта тема прочно вошла в творчество Хёля.
Настоящий большой успех пришел к Сигурду Хёлю в 1927 году с романом «Грешники на летнем солнце». Критика по-разному отнеслась к этому роману, зато церковники дружно осудили его за аморальность.
В таких романах, как «Грешники на летнем солнце», «Созвездие Плеяды», «Один день в октябре» и «Сезам-Сезам», написанных перед второй мировой войной, Сигурд Хёль в сатирических красках изобразил жизнь определенных кругов норвежской буржуазии, разоблачил фальшь и лицемерие буржуазного общества.
В других романах, написанных в то же время, в центре внимания автора судьба и переживания одного человека. В них Сигурд Хёль проявил себя как тонкий и глубокий психолог, способный проникнуть в самые сокровенные тайники человеческой души. Во всех своих произведениях Сигурд Хёль неизменно сохранял верность великим радикальным традициям классической литературы.
Пробовал Сигурд Хёль свои силы и в историческом жанре. В 1941 году вышел в свет его первый исторический роман «Фамильная сталь», а в 1958 году – продолжение этого романа «Заколдованный круг». Норвежская критика назвала этот самый последний роман Сигурда Хёля его лучшим произведением.
В послевоенных романах Хёля сатирическое изображение буржуазной среды тесно переплетается с лирическими мотивами и тонким психологическим анализом. Тут, прежде всего, следует назвать роман «Моя вина», который был начат им в Швеции, куда писателю в 1943 году пришлось бежать из оккупированной гитлеровцами Норвегии, а также романы «Я люблю другую», «Свидание с забытыми годами» и «У подножья Вавилонской башни». Все они были опубликованы с 1951 по 1956 год. Главные герои этих произведений – представители норвежской послевоенной интеллигенции, утратившие большую, настоящую цель в жизни и тоскующие по ней, мятущиеся и не понимающие друг друга. С тонким мастерством раскрывает Хёль характеры своих героев, страдающих от чувства одиночества и разобщенности.
Чем же интересен для нас в настоящее время роман «Моя вина», написанный Сигурдом Хёлем двадцать лет тому назад?
«Моя вина» – это роман о годах оккупации Норвегии гитлеровской Германией, о норвежском движении Сопротивления. Он вышел в 1947 году; это было одно из первых художественных произведений в норвежской литературе, в которых изображалась оккупация. Но самое важное и интересное в этом романе то, что в нем, как ни в одном другом норвежском произведении, посвященном годам оккупации, остро и прямо ставится вопрос: как случилось, что те или иные норвежцы стали предателями и нацистами? В какой степени каждый человек несет за это ответственность? Как глубоко проник в людей фашизм?
Тема предательства для Норвегии носит отнюдь не академический характер. Ведь именно эта, казалось бы, вполне благополучная буржуазно-добродетельная страна выпестовала Квислинга, имя которого уже четверть века стало нарицательным для обозначения предателя.
В апреле 1940 года Норвегия подверглась немецкой оккупации. Некоторым норвежцам удалось бежать за границу, многие уходили в подполье, так или иначе участвуя в Сопротивлении, однако кое-кто принял немцев с распростертыми объятьями. Квислинг в Норвегии оказался далеко не в одиночестве, у него была партия, за ним шла молодежная профашистская организация хирдовцев.
Почему же так получилось? По-видимому, местный нацизм все-таки не оказался привозным продуктом, он возрос на скандинавской почве и в гитлеризме попросту узнал ближайшего родственника.
Где же истоки фашизма? – спрашивает автор. Если нацизм уже однажды дал всходы на этой земле, где гарантия, что он не расцветет и во второй раз?
Со страстной настойчивостью, редкой для буржуазного писателя, Сигурд Хёль ставит эти вопросы и нигде на протяжении всего романа не пытается увильнуть от ответов. Слишком насущный характер носят эти вопросы.
«Проснитесь! Пора! Пора понять! – говорит автор на последней странице книги. – Мы сейчас должны понять, иначе уже никогда не поймем, иначе это случится снова, еще хуже, еще ужаснее!»
«Моя вина» – не просто роман об оккупации. Это в первую очередь роман о предательстве в самом широком смысле этого слова. Герой его – типичный представитель норвежской интеллигенции, юрист, увлекающийся физикой, участник движения Сопротивления. Его прозвище – Безупречный. Под влиянием случайного разговора Безупречный задумывается над тем, что именно привело в ряды нацистской партии некоторых его друзей и знакомых, которых он знал в юности. Ему кажется, что ответ на этот вопрос надо искать в прошлом и что, если он до него докопается, это поможет не только понять настоящее, но и избежать повторения чего-то подобного в будущем.
Роман представляет собой записки главного героя, которые он начинает вести в Норвегии в 1943 году, потом продолжает их в эмиграции в Швеции и, наконец, заканчивает в Норвегии в 1947 году. На первый взгляд эти записки кажутся беспорядочными, лишенными какой бы то ни было логической связи. Воспоминания о прошлом переплетаются с рассказом о настоящем, о борьбе с оккупантами. Но постепенно между прошлым и настоящим определяется четкая связь, возникает некая железная закономерность, и перед читателями открывается широкая перспектива.
Герой вспоминает далекие двадцатые годы, когда он сам и те, кто теперь предал родину, были еще студентами. Он пытается понять, когда и как произошел в них тот поворот, который в конце концов привел их к нацистам. Постепенно он переходит к воспоминаниям о собственной юности, о любви, о девушке, которую он давно потерял из виду, но которую продолжал любить всю жизнь.
Решая проблему предательства, герой приходит к убеждению, что и он, Безупречный, тоже в какой-то степени предатель. А фашизм произрастает и из предательства. Предают в любом возрасте. В молодости это особенно страшно. В юности Безупречный предал любовь, и этот его поступок спустя двадцать лет принес чудовищные плоды.
Оказалось, что и Безупречный не имеет права отрицательно ответить на вопрос, который поставил перед ним один из сопротивленцев, скрывавшийся у него на подпольно квартире:
«Кто из нас так чист, что может объявить во всеуслышанье: я безгрешен. Я не нацист, не явный, не тайный, ни единым помыслом моим, ни единым делом или словом. И я не несу вины за то, что кто-то другой сделался нацистом».
Вопрос о предательстве сливается в романе с вопросом о личной ответственности каждого человека. Каждый ответствен за себя, друга, недруга, за страну и за время. Хёль особенно подчеркивает, что уже в юности, когда судьба человека еще не определилась, он обязан сознательно относиться ко всем своим поступкам и давать им правильную оценку. Сигурд Хёль говорит, что трусость, злоба, зависть, жажда обогащения, пассивность, любой компромисс с собственной совестью – все это играет на руку фашизму и в конце концов может привести людей в его лагерь.
Вспоминая прошлое для того, чтобы объяснить настоящее, герой начинает испытывать страх за будущее. Он видит, что даже после победы над фашизмом еще остались те корни зла, которые в свое время позволили фашизму победно шествовать по Европе. Ему кажется, что люди, склонные забыть войну, как страшный сон, своей беспечной успокоенностью создают возможность для возрождения нацизма.
Сатирическое и психологическое мастерство Сигурда Хёля выражено в этом романе необыкновенно ярко. Рисуя картины жизни норвежского студенчества двадцатых годов, создавая портрет своего юного героя, в котором, как в плавильном котле, кипят и отчаяние бедности, и радость бытия, и пьянящее чувство свободы, и тоска одиночества, изображая его короткую любовь, Сигурд Хёль поднимается на подлинную поэтическую высоту.
Норвежская критика писала, что из всех книг о минувшей войне «Моя вина» в идейном отношении является произведением самым глубоким и самым богатым.
Сигурд Хёль видел выход только в нравственной ответственности каждого человека, но его тревога за судьбу мира, его страстный призыв к борьбе с фашизмом в любом его проявлении звучат так же горячо, так же актуально, как и двадцать лет тому назад.
Л. Горлина
МОЯ ВИНА
Он получил восемь лет.
Два уже отсидел. Шесть остается.
Ему было – погодите-ка – двадцать один в 1943 году. Теперь у нас 1947-й, значит ему двадцать пять. Если ему скостят срок, он может выйти из тюрьмы двадцатидевятилетним. Еще молодым. Но жестким, черствым, озлобленным. Впрочем, кто знает? Им дают читать библию.
Иногда они становятся религиозными.
Отец его утопился поздним вечером 7 мая 1945 года. В карманах у него был свинец. Никто ничего не подозревал, посмертной записки он не оставил.
С нею я не разговаривал с лета 1945 года. На письмо, которое я ей послал, когда узнал о приговоре, онане ответила. Больше я писать ей не стану.
Восемь лет. Если б я вызвался свидетелем и рассказал то, что мне известно, было бы немногим больше.
Все это меня не касается, я знаю. Судьба чужих людей.
Но, пожалуй, мне все же надо попытаться привести в порядок эти записки.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Помечено1947годом
ЖИЛЕЦЭто началось в середине августа 1943 года.
Его привели вечером, в сумерки. Звонок, связанный с калиткой, прозвонил условленный сигнал, и, когда я вышел, они уже ждали. Впрочем, меня предупредили заранее.
Это были те же двое, что всегда, и с ними – третий. Я отпер решетку и провел их по асфальтовому въезду, через тяжелые ворота, задами, к бывшей кучерской. Я отпер, ввел его и объяснил все, что нужно, как объяснял уже многим за последние полтора года. Показал ему звонок, выключатели, запасной выход и потайную дверь в сад. Те двое, слышавшие это уже много раз, стояли молча.
Он обедал?
Да, спасибо, он поел.
В таком случае в половине девятого ему принесут поужинать.
Он снова поблагодарил.
Я поправил затемнение и проверил, чтоб ни малейшая полоска света не проникала наружу. Это я всегда делал сам. Я уже однажды обжегся на затемнении. Поразительно, до чего небрежны люди в таких вещах – даже когда речь идет о жизни и смерти, – если они не у себя дома. Мы отделались в тот раз испугом и пятьюдесятью кронами штрафа.
Он стоял посреди комнаты и внимательно слушал меня. Несколько раз он кивнул в знак того, что понял. Чемоданчик свой он поставил на пол, рюкзак был все еще у него на спине.
Ему могло быть между сорока и пятьюдесятью. Возможно, ближе к пятидесяти, но тогда такие вещи трудно было определять. Немного выше среднего роста, худой. Одет довольно тщательно, но костюм далеко не новый. Впрочем, все мы тогда так одевались… Лицо узкое, нос прямой, глаза голубые, так, видимо, писали про него в полицейских рапортах. От ноздрей к углам рта шли глубокие складки. Брови густые, темней волос, нависали над глазами. Цвет волос обычный для норвежца – светло-пепельный. Они у него были редкие, на висках седые. Из-за нависших бровей лицо на первый взгляд казалось более сильным. Но, присмотревшись, вы замечали мягкость взгляда и слабый рот. У него была наружность типичного интеллигента. Я вспомнил, что видел уже когда-то это лицо, но где и когда – сказать бы не мог.
Должно быть, это важная птица, раз его привели сюда – этот дом ценят, к нему попусту не прибегают.
Вежливо, внимательно он выслушал мои разъяснения еще раз и, когда я уходил, вновь поблагодарил меня. Но все время – даже когда он на мгновение посмотрел мне в глаза и меня поразили беспомощность и растерянность его взгляда – я чувствовал, что мысли его далеко. Что он стоит и вслушивается во что-то – что-то скорее внутри себя. Что он отчего-то так глубоко задумался, что лишь частью своего существа остается вежливым, воспитанным и внимательным. Нервным он, однако, не казался, просто – да, пожалуй, именно так – он был раздавлен.
Много разных людей перебывало в этой комнате за последние восемь месяцев. Все, что я только что записал, я тогда лишь бегло для себя отметил – это меня не касалось; это касалось меня лишь постольку, поскольку проблематично, в худшем случае и в конечном счете, могло стоить мне жизни,
Те двое прошли за мной в контору. И стояли, пока я не предложил им сесть. Несколько минут посидели, не говоря ни слова. Взяли сигареты, которые я им предложил (это были их же собственные сигареты, я получал их в качестве – ну, как бы это сказать? – квартирной платы). Потом один кашлянул, тот, что всегда вел переговоры и всегда кашлял, прежде чем начать:
– Кхм!
Он кашлянул снова, и я понял, что случай не совсем обычный.
И тут же я вспомнил лицо того, кто остался внизу, вспомнил, где и когда я его видел, и у меня в памяти всплыло имя. Но ведь говорили, что он сотрудничает с немцами. Тот кашлянул в третий раз. Потом сказал:
– Дело в том, что надо укрыть его до времени. Неизвестно, сколько это продлится. Возможно, неделю. Возможно, две.
– Хорошо.
– Продуктами вас, как всегда, обеспечат.
– Хорошо.
Любопытство пересилило. Нарушая правила, я спросил:
– Его переправят?
Он глянул на кончик своей сигареты.
– Возможно. Это еще не решено.
И он прибавил, мне думается, по собственной инициативе:
– Непосредственной опасности ему не угрожает. Но у него была тяжелая работа – и подкачали нервы.
Он хотел было сказать еще что-то, но спохватился. Двое докурили сигареты, поднялись, кивнули и ушли.
ДОММой дом причиной тому, что я стал заниматься этой работой. Главный персонаж был дом, я же всего лишь статист на выходных ролях.
Почему бы мне не рассказать немножко об этом доме? Должен предупредить, что кое-какие подробности я изменю. Я не хочу, чтоб меня опознали по описанию дома. Я забочусь о своей безопасности, иными словами. Но я забочусь и о сохранности дома – в свое время он сослужил свою службу. Кто знает, не придется ли ему служить еще?
Тут же следует оговориться, что всем людям, о которых я упоминаю, я даю вымышленные имена. Я вообще стараюсь, чтоб их нельзя было узнать: охраняю неприкосновенность чужой частной жизни.
Ну так вот. Представьте себе белую виллу на тихой окраине. Дом прячется в небольшом, но довольно густом саду. Он стоит прямо посреди сада.
Давно, до первой мировой войны, тут было множество таких вилл. Теперь моя – одна из немногих уцелевших. Вилла, что была слева, и вилла сзади снесены, и на каждом пустыре выросло по доходному дому. Считается по-прежнему, что это особняки, но мы-то знаем, как ловкие подрядчики со связями устраивают такое: просто первый этаж в документах называют погребом, а верхний – мезонином. Ну вот. Так или иначе, тут оказались два доходных дома. Прежний владелец моей виллы мог, разумеется, подать в суд. Но он этого не сделал: моей виллой владела та же компания, которая выстроила доходные дома.
Я купил дом весной 1939 года. Дела у меня в ту пору шли хорошо, и мне пришла в голову идея – суетная, конечно, – отпраздновать свое сорокалетие в собственном доме.
Подрядчик, который вел со мной переговоры, был дюжий здоровяк, типа… да, именно подрядческого типа. Бесчисленная уйма подрядческих бифштексов и отбивных, кружек и стопок должна была пройти сквозь эту глотку, чтоб создать то, что он являл. Физиономия у него была вечно ухмыляющаяся, багровая, он хохотал грохочуще, хрипло, а глазки при этом оставались холодными. Он напоминал мне кастрюлю с кипящим бульоном: все время боишься, как бы он не убежал. Он всегда потел, даже в прохладную погоду. Вероятно, страдал повышенным давлением. Можно было предсказать от чего он умрет: от удара. Но за всей этой мясной массой прятался ясный подрядческий мозг. Он прощупал меня, учел, что я должен интересоваться историей, и поведал мне историю дома, уснащенную красочными подробностями, рассчитывая таким путем поднять цену тысячи на две.
Я, со своей стороны, тоже кое-что разведал. У меня в строительной компании были связи, и я точно выяснил, на какой мне следует остановиться цене. Строительство обходилось теперь дорого, цены на него все повышались, и компании куда выгоднее было продать виллу, чем строить на ее месте третий доходный дом.
Стало быть, так.
Он рассказал мне, что в этой части города когда-то, лет пятьдесят-шестьдесят тому назад, селились высшие слои общества. (Я навел справки: не совсем уверен, что можно назвать это высшими слоями. Здесь селились оптовики, адвокаты и врачи с богатой клиентурой.)
Дом был двухэтажный, с мезонином. Широкий въезд вел к главному входу, который, если смотреть с улицы, приходился с правой стены. Тяжелые деревянные ворота скрывали вход и заднюю часть сада от глаз прохожих. Отворив эти створки, вы попадали на усыпанный гравием небольшой двор, окруженный газонами, клумбами и с двух сторон обсаженный деревьями. Дом был с третьей стороны, а с четвертой, направо, как войдешь, стоял длинный низенький деревянный флигель, крашенный темной краской (самый дом был кирпичный).
Первый владелец дома был некий, в свое время весьма известный, врач. Он разъезжал по визитам в ландо, и длинный флигель служил тогда конюшней для двух его лошадей, дровяным сараем, сеновалом, каретной и кучерской. Было это в девяностые годы. «Шикарные времена», – сказал подрядчик и сделал такое движение, будто собирается опрокинуть в честь этих времен стопку.
Потом дом переходил из рук в руки, по мере того как времена менялись и квартал делался менее почтенным – не то чтобы катастрофически, зато верно и бесповоротно. Это было связано с тем, что город разрастался и рядом ширился другой квартал, не делавший соседнему большой чести (последние комментарии уже мои, не подрядчика).
Как-то… Но я вновь уступаю слово подрядчику; когда он рассказал нижеследующее, багровость его лица перешла в полыханье – как-то жила тут несколько лет одна из роскошнейших дам полусвета. Подрядчик, правда, выразился иначе, он сказал: «Такая шикарная шлюха, что ее даже называли по-другому! У ней у самой было ландо, а вечером, бывало, под окнами другое ландо стоит и ждет – ну, это когда дама та кого „принимала“, а так бывало и больше – это если гостей созовет. Да, тут тогда такое делалось – ух, кабы стены говорить умели – ого-го!» – сказал подрядчик: он ударился в лирику.
Впрочем, она укатила за границу. С дипломатом или с кем-то в этом роде – уж, конечно, он был граф! – и дом простоял года два, прежде чем она спохватилась его продать.
Тогда дом достался оптовику. Это он засадил двор с улицы елью и поставил высокий дощатый забор с колючей проволокой с остальных трех сторон; сначала и с улицы был забор, но теперь от него осталась только проволока, висящая на редко торчащих шестах, зато ель разрослась высоко и густо. Да, оптовик немало потрудился над своим садом. Он раздобыл отборнейших яблонь и огородил их от мальчишек, охочих до чужих садов. «Видите, яблони до сих пор сохранились», – сказал подрядчик.
Яблони действительно сохранились. Правда, старые; к тому же многие давно погибли. Впрочем, кое-где остались еще следы прежней отличной окопки.
Тот же оптовик занялся и переустройством флигеля. Кучерскую и часть конюшни он переоборудовал в людскую, соответствующую требованиям времени. Остальное помещение конюшни он отвел под гараж. В каретной теперь складывались инструменты и была столярная; сарай же он сохранил – в каждой комнате стояло по печи, и топили их только березой.
Итак: я купил дом, не набавляя двух тысяч. Мне все подходило. Он был неудобный, и содержание его обходилось дорого, зато цена сходная. По норвежским условиям дом казался чересчур велик, но нас тогда было много, и нам понравились просторные комнаты, они оказались куда уютней, чем можно было предполагать, глядя на старую коробку с улицы.
Я думаю, подрядчик вздохнул с облегчением, когда заключил сделку. Он настоял на том, чтоб мы «это обмыли», притом у него в гостях. Нас угощала его жена, кругленькая и пышная, прекрасная стряпуха – что чуялось за версту, – и мне довелось отведать как подрядческих котлет, так и шампанского. К концу вечера он потребовал, чтоб я называл его просто Мартин. Я усомнился в надежности своих связей и заподозрил, что все же переплатил тысячу-другую. Кажется, за этим-то ужином он и рассказал о роскошной даме полусвета. Вероятно, он не был вполне уверен, что факт её существования повышает ценность дома.
Я не жалел о сделке. Одна из причин, почему я купил дом, – был флигель. Он не использовался под жилье много лет, верно, еще с первой мировой войны. Слуг принято стало селить тут же в доме, и одну из комнат – видимо, прежний будуар госпожи – переделали в людскую, отведенную для двух горничных, которых теперь обычно держали хозяева.
Старая людская пришла в запустенье, там полно было паутины, мышиного помета и всякого скарба, который скопляется с течением времени, – того, что не пожелали увезти с собой сменявшиеся владельцы и что не стоило продавать с молотка. Я, впрочем, нашел среди этой свалки весьма изящный сундучок мореного дуба, окованный железом. После того как его почистили и подправили (что в результате обошлось в кругленькую сумму), он сделался одной из моих любимых вещиц.
Я основательно расчистил старый флигель. Я обнаружил, что стены у него крепкие, толстые и не дрожат, когда рядом по улице проезжает трамвай или машина. Я решил, что устрою тут маленькую лабораторию. Так и вышло. Насчет лаборатории у меня была давнишняя мечта. Я вовсе не физик по профессии; но внушил себе – или просто я тешился этой идеей? – что таково мое призвание. Впрочем, это к делу не относится. Я переоборудовал старую людскую: провел туда электричество, наладил водопровод, канализацию и все остальное, наладил даже электрическое отопление для лаборатории и для жилого дома. Я так хорошо устроился в своем флигельке, что домашние мои даже ворчали, что я провожу там все вечера; они спрашивали, уж не решил ли я на старости лет отличиться на научном поприще.
Потом наступила оккупация.
Поначалу она мало что изменила для нас. Пришли несколько немцев, осмотрели дом, нашли, что он не подходит для их целей, и оставили нас в покое.
Жизнь наша шла приблизительно так же, как и прежде.
На самом-то деле, конечно, все изменилось. Мы сами изменились, совершенно изменились. Мы дышать стали иначе, пульс у нас теперь иначе бился, кожа стала другая. Наверное, каждая клеточка тела с заключенной в ней частицей души ощутила, что страна наша в руках врага.
Потом настали внешние перемены, и были они больше и значительней, чем мне бы хотелось. За мной стали следить, я лишился места, просидел под арестом несколько недель, а затем произошло несчастье, в результате которого я потерял своих близких. Но это мои частные дела, не имеющие никакого отношения к тому, о чем я взялся рассказывать.
Зато, быть может, уместно сообщить тут прозвище, какое дали мне после этого в нашей группе. Меня стали называть Безупречным. Конечно, это они в шутку и даже чтоб меня поддразнить. Но должен сознаться: прозвище мне льстило.
Вероятно, надо еще упомянуть, что оба доходных дома – слева и позади моего участка – заняли немцы. Один они как будто отвели под школу, а назначения второго я точно не знаю. Кажется, у них там были какие-то канцелярии. Кроме того, там жили несколько офицеров и у дверей расхаживали часовые.
Странное это чувство, когда немцы у тебя совсем под боком. Если вечером я выходил в сад, до меня доносились сдавленные рыки и выкрики, мерный стук и топ и еще какие-то звуки, значения которых я не мог понять, – что-то похожее на удары, но и не удары все же. И еще я слышал обрывистый вопль или стон, издаваемый каким-то живым созданием. Был он громкий, сильнее человеческого голоса, но в нем мерещилось слово – только я не мог расслышать какое. Похоже было на «Оль»! Снова и снова я слышал удар, а потом это «Оль»!
Звуки напоминали о пытке – мне представлялось, что они изловили в горах тролля, связали, мучили, терзали, орали на него и били – их было много, а он один, и все они его били: и я слышал удары. А потом тролль стонал коротко: «Оль! Оль!» Уж не жену ли призывал тролль в своих муках?
Тяжело было окружение этих звуков, которых я не мог понять. Словно тебя опутали чем-то потусторонним, нелюдским, звериным – нет, даже еще страшнее и проще. Безумие, беспомощность, глухие жалобы и ругань. И все это равномерно, ритмично.
Потом – уж не помню когда – я понял, что слушаю самое духовную жизнь Гитлера, что отрывистые рыки – были команды, удары – были притоп двадцати-тридцати сапог, а вопли мучимого тролля – выкрик двадцати-тридцати глоток: «Jawohl!»
Смешно. Но мне так не казалось. Мне казалось, что я стою у самого края преисподней, и не могу туда заглянуть, и лишь слухом догадываюсь о пытках обреченных.
Потому что ведь их и правда пытали, но они этого не ведали.
Когда прошло уже около двух лет оккупации, однажды вечером ко мне зашел один человек. Он участвовал в тайной борьбе и занимал в ней не последнее место. Его называли Андреас.
Мы сидели в лаборатории – я еще больше теперь к ней привязался. Отчасти потому, что в моем распоряжении было больше времени, отчасти же – мне стало неуютно в просторном, пустом доме.
Он сразу весьма заинтересовался этой комнатой и вообще флигельком. Мне пришлось объяснить ему все – про двери и выходы, про расположение, про соседство, близлежащие улицы и прочее.
Мы осмотрели весь флигель внутри и снаружи. И понемножку во мне проснулось ощущение, какое всегда бывало у меня в детстве, когда отца вдруг начинали интересовать мои дела. Я думал тогда приблизительно так: нет, не к добру это.
Так оно, в сущности, и получилось.
Мой друг спросил меня, очень ли необходима мне лаборатория. Но она не была мне необходима. В работе, которую я там проделывал, никто не нуждался.
Возможно, это вообще была просто блажь. К тому же я, вероятно, мог вести ее с тем же успехом у себя в кабинете. И кроме всего, Андреас был из тех, кому нелегко отказать. Во-первых, я считал, что он во всех отношениях выше меня. Но было тут и другое. Трудно представить себе более любезного и приятного человека, чем Андреас. Угрозы и резкости были ему бесконечно чужды. Он со всеми почти был дружелюбен. Но иногда вдруг появлялось чувство – довольно неприятное, – что его отношение к тебе не так-то много и значит. Дело – вот что было для него единственно важно.
Относительно же дела мы так полностью сходились, что спорить было решительно не о чем.
Сам он для этого дела жертвовал всем – временем, деньгами, он отдавал ему все силы, все. Хуже было то, что в том, что он делал, он не находил ничего особенного. Риск? Подумаешь! Если немцы приступятся к нему с расспросами, он уж сумеет обвести их вокруг пальца.
И я думаю (и это хуже всего), что он бы и вправду сумел. Он всегда выглядел таким открытым, таким обезоруживающе спокойным.
Впрочем, в людях он не очень разбирался и, случалось, попадал впросак. Но это его ничуть не обескураживало. Если он в них ошибся – тем хуже для них!
По существу же, он был жестокий, беспощадный, собственно, даже несносный субъект. Просто он мне был по душе. Помимо того, что я им восхищался.
Так ли уж необходима мне моя лаборатория? – спросил он. И ответ был тот, какого он ожидал: нет, она не была мне необходима.
Он походил по флигелю, приглядываясь, принюхиваясь. Потом сказал:
– Это именно то, что мы давно ищем.
И объяснил подробнее.
Уже несколько месяцев он и его группа подыскивали место, куда можно направлять людей (по нескольку или поодиночке), нуждающихся в надежном укрытии, но так, чтоб с ними легко было бы связаться. И вот оно, это место! Его сами немцы охраняют, так сказать. Не придет же им в голову, что кто-то прячется прямо у них под носом! Единственно, чего не хватает – запасного выхода, на случай, если все же стрясется беда. Но он еще раз все оглядел, походил вокруг дома с полчаса и вернулся довольный. Все можно уладить. Стоит только пропилить дверцу в заборе позади флигеля, и ты попадаешь в соседний сад. Три шага – и ты на посыпанной гравием дорожке, ведущей к соседнему дому. Еще несколько шагов, и ты позади того дома, на тропке, с двух сторон укрытой оградой в человеческий рост и выходящей на боковую улочку в пятидесяти метрах отсюда. Непосвященному ни за что не догадаться, что это запасной выход.