Текст книги "Моя вина"
Автор книги: Сигурд Хёль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Так говорила подруга.
Сама же она ничего не говорила. Сидела, скользила взглядом по стенам, напевала, листала книгу, смотрела в потолок. Или вдруг просила:
– Расскажи что-нибудь веселое!
Эта фраза всегда действовала на меня, как ушат холодной воды. Что-нибудь веселое? Но что находит она веселым? Я пытался, но все неудачно. Я уже тогда подозревал, а теперь – увы! – слишком понимаю: я не был тем, про кого девушки говорят. "он веселый", у меня для этого недоставало наглости. Тем не менее я пытался, и она из вежливости смеялась. Слушая, она слегка прикладывалась к ликеру. И тогда наступала, наконец, та минута.
Она смотрела на меня долго – обычно впервые за целый вечер по-настоящему смотрела на меня.
– Ну, иди же ко мне!
Но даже и в самой горячей близости – а она была горяча, до того горяча, что пугала меня, – даже тогда у меня оставалось чувство, что она далеко. Она не была моя. Что она была такое?..
Я не догадывался тогда, что она и сама того не знает. Молоденькая, заброшенная девочка, дочь строгих родителей, с которыми у нее не было ничего общего, которые пытались, но тщетно, втянуть ее в круг своих религиозных понятий, за что отыгрывались на строптивице, требуя отчета о каждом шаге, сделанном после конца работы (что привело лишь к тому, что она выучилась виртуозно лгать), которые с подозрительностью смотрели на ее подруг и тем более на друзей и у которых не было для нее ничего, кроме косых взглядов и недовольного голоса. Напрасный труд! Ей все равно приходилось жить дома, потому что жалованье у нее было ничтожное. Но она ожесточилась и уже попросту не замечала постных родительских физиономий и не слыхала ни попреков их, ни разносов.
После – разрыв с женихом; и одиночество, от которого она спасалась как могла, встало под окном и уставилось на нее долгим взглядом. И она встретила меня, и я напомнил ей старшего брата, ушедшего в море, чей портрет она носила в медальоне. Я мог заполнить пустоту, пока она ждала другого. Я был славный мальчик, зла против меня она никакого не имела. И я помог ей скрасить часок-другой, которые без того были бы тоскливыми и пустыми. Возможно, сыграло роль и другое – плотская тяга. Хотелось бы надеяться…
Обо всем этом я только теперь могу догадываться. Тогда я ничего не подозревал. Я чувствовал только, что она не моя, что я не могу завладеть ею, что я ей просто надобен для чего-то – для чего, видимо, не гожусь.
И я не удивился, когда однажды получил по почте записку в две строки:
"Мы должны расстаться. Спасибо тебе за все.
Твоя Гунвор".
Я не пытался ее разыскать. Я думал, то была моя первая мысль и последняя, – она узнала меня и нашла, что я не гожусь.
Был ли я несчастлив? О, еще как! Я тосковал по ней и буквально бился головой об стенку. Но она все равно не приходила. А я – я ничего не делал, чтоб ее вернуть. Она нашла, что я не гожусь. Не гожусь.
Уверенность в себе спустилась до нуля.
ВЗЛЕТЫ, ПАДЕНЬЯ…Отчего я так легко впадал в состояние угнетенности, подавленности? Отчасти это связано с книгами, которые я тогда читал.
То было удивительное время. Время больших надежд – мне только двадцать два и передо мной неограниченные запасы дней. Мои мечты, устремленья, планы не имели четких форм, как те белые, золотые облака – очень высокие и очень далекие, которые непрерывно меняют очертания. Я не знал даже, кем я намереваюсь стать. Собственно, я мало что знал о своих способностях – или что-то смутно сознавал? Я пробовал себя, примеривался. Я алчно прочитывал все, что попадалось мне под руку. По юриспруденции, конечно, поскольку это была избранная специальность. Но, кроме нее, по математике, физике, химии, по естественным наукам, по истории, философии, литературе. И пришел к твердому убеждению, что разбираюсь во всем как нельзя лучше.
Еще раньше, в школе, я постиг на опыте, что если захочу, могу запомнить все, что угодно. Так конечно, я создан для того, чтоб пойти далеко, широко шагать – самому предопределять свой путь… Не теперь, когда-нибудь, в будущем…
Мало что так укрепляет уверенность в себе – по крайней мере у мечтателя, – как книжки, которые он читает в юности. Это кратчайший путь к золотистым облакам. Ты Гуннар с Лидарэнде, ты Скарпхедин и Коре[13]13
Скарпхедин и Коре – герои исландских саг.
[Закрыть]. А на другой день ты уже герой гамсуновского «Голода», или лейтенант Глан, или Нильс Люне, все его мысли – твои мысли, его обиды – твои обиды, и ты с радостью принимаешь их на себя. И вместе с ним ты умираешь – отчаявшись, но не смирясь. Ты колесишь по дальним странам, с тобой приключаются необыкновенные вещи, тебе грозит погибель, женщины обожают тебя, женщины обижают тебя, и ты все это принимаешь равно изысканно и тонко.
Ты входишь в серые будни натурализма, погружаешься в унылые, грустные дни бесчисленных персонажей, но лишь с тем, чтоб в следующий миг вскочить на своего крылатого коня и мчаться через моря и долы, к высоким высям и далеким далям. И ничто человеческое – о, ты это усвоил – тебе не чуждо…
Одно неоспоримо: тебя наполняет бьющая через край жизненная сила. Ты отделываешься от обязательных каждодневных занятий и – начинается день! Ты во все лопатки гоняешься за переживаниями – иными словами, за женщинами – или проводишь вечера в горячих спорах с ровесниками и единомышленниками; и во всякую свободную минуту ты мчишься по страницам. Ты читаешь. Ты глотаешь книги, ешь их, пьешь, ты впитываешь прочитанное, как губка – воду. Впопыхах, не переваря, взахлеб, ты впихиваешь в себя все на свете. И опять, и опять…
Все без задержки входит в тебя – все стили, жанры, все направленья. Ты еще такой зеленый, что в зачатке в тебе есть всякое, и потому ты всякое воспринимаешь. Да, ничто человеческое тебе не чуждо, но многое для тебя только литература. Пороки, падения, пресыщенность, наркотики, дурман. Ты настолько здоров, что не научился еще воспринимать здоровье через его противоположность, живешь хлебом и кофе (днем в паршивенькой столовой, вечерами в столь же паршивеньком кафе, где не подают спиртного) и – разговорами, кружениями по улицам и снова разговорами без конца. Полночи ты бродишь с приятелем – сначала до его парадного, потом до твоего, потом опять до его парадного, приходишь домой под утро, бросаешься на постель и засыпаешь, как каменный, а на другой день читаешь декадентские стихи с глубочайшим пониманием и восторгом.
Нет, немногое так укрепляет веру в себя в молодые годы… И, именно таким путем заполученная, легче всего она теряется при первом же щелчке по носу, который отвешивает нам жизнь. Потому что это вера, завоеванная в одиночку, играючи, вкушение победы без борьбы, в неведении иных скорбей, кроме эстетических потрясений. Это уверенность в тысяче разученных ролей. А жизнь редко бывает, как вылитая, похожа на то, что ты вычитал в последней книжке, и роли, которые она дает тебе играть, никогда не совпадают с той, что ты только что выучил. Ты участвуешь в коллоквиуме и оказываешься неготовым – вместо того чтоб готовиться, ты читал книжки, – и все идет вкривь и вкось, и у тебя является пренеприятное чувство, что ты невзрачен, непривлекателен и что многие смотрят на тебя не так, как им бы надлежало. Где же, где это написано и что тебе полагается сказать или сделать, чтоб ошеломить этих разинь? Но ты никак не можешь вспомнить.
Ты сидишь, говоришь с девушкой, и тебе хочется произвести на нее впечатление. Но она почему-то не отпускает тех колкостей, которые дали б тебе возможность быть д'Артаньяном, Дон-Жуаном или хотя бы аббатом Куаньяром. Потом ты одиноко бродишь по улицам и напоминаешь самому себе уже не кого-нибудь из этих героев, а поджавшую хвост шелудивую собаку. И слишком поздно, запоздало, принимается за работу твоя голова – вот это надо было сделать, вот так надо было сказать, но про таких, как ты, ничего не написано, ты просто робеющий, тугодумный, одинокий и неопытный студент из крестьян, неуклюжий, косноязычный, спотыкающийся на каждом слове, на каждом шагу… Ты скрипишь зубами от стыда и досады, охаешь и стонешь на ходу и торопливо озираешься, в ужасе, что кто-то мог тебя услышать. Дома, у себя в каморе, ты вцепляешься самому себе в волосы, строишь страшные рожи зеркалу, бросаешься на диван, и одному только богу известно, не пускаешь ли ты слезу, чтоб тут же устыдиться, – ведь все в жизни лишь игра!
Но тебе чуточку труднее, чем обыкновенно, попозже в тот же вечер стать веселым Акселем из "Падения короля" или задумчивым Арвидом Шернблумом из "Серьезной игры"[14]14
«Падение короля» – роман известного датского писателя Юханнеса Вильхельма Йенсена (1873–1950).
"Серьезная игра" – роман шведского писателя Яльмара X. Сёдерберга (1869–1941).
[Закрыть].
Мне перестала нравиться моя камора с тех пор, как Гунвор бросила меня. Она мне, впрочем, и раньше не нравилась – узкая, окном на север и к тому же на мрачную глухую стену. Теперь же мне стало казаться, что она похожа на могилу. Что-то в ней наводило на мысль о Неизвестном солдате. Но я ведь не был солдат. Разве что неизвестный, во всяком случае – забытый. Еще мне представлялся колодец, пересохший колодец. И на дне его был я.
Но, как ни странно, у меня в кармане тогда кое-что завелось. Дело в том, что во всех школах близились экзамены. И репетиторы соответственно были в цене. Учеников стало хоть отбавляй. Особенно почему-то запомнился мне один – длинный, худосочный малый в жесткой черной шляпе и ярко-горчичных перчатках. Он вошел ко мне в шляпе, обстоятельно расстегнул перчатки, с оскорбительной тщательностью стер пыль с моего комода и положил туда перчатки и шляпу. Затем подтянул на коленях брюки и уселся; обойденное интеллектом лицо без слов сказало: ах, как скучно! – и страждущая душа выразила себя в отчаянном зевке.
Он был сын крупного судовладельца и вот уже в третий раз готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Мы с ним были однолетки.
За пять крон в час я пытался впихнуть в него необходимейший минимум, но тщетно. Мозг его, казалось, был огорожен водонепроницаемой переборкой, не пропускавшей ни капли знаний.
Что не помешало ему надуть меня на пятнадцать крон. В конце нашего последнего урока он поднял брови в преувеличенном замешательстве и сказал:
– Кажется, старик недодал мне пятнадцать крон. Я их занесу завтра утром.
Больше он ко мне не приходил.
Как я его ненавидел! Я его и сейчас ненавижу. Слабое утешение, что он так никогда и не сдал экзаменов на аттестат зрелости. Он теперь младший компаньон крупной фирмы и давным-давно миллионер. В настоящее время он торчит в Америке и является членом многих комитетов и объединений. Судьба мира отчасти и в его руках. Он задолжал пятнадцать крон нищему студенту.
Но, тем не менее, у меня зазвенело в кармане. Я стал искать новое жилье и почти сразу же нашел.
Это была лучшая комната из всех, какие мне приходилось снимать. Она находилась… Впрочем, это не имеет значения. Улочка была крутая, узкая; самый нижний, угловой дом выходил на площадь, тоже небольшую.
Квартира была на втором этаже; но в этом месте улица резко шла в гору. Первый этаж выше по улице получался почти в подвале. Там в ряд были три лавчонки. В верхнем конце дома к двери сапожника уже вели вниз три ступеньки. С сапожником мы подружились. Он был маленького роста, с черной щеточкой волос и негнущейся ногой. Он латал мои башмаки и собирался ниспровергнуть существующий порядок.
Дом построили уже после того, как улица выгнулась, и это отразилось на внутренних очертаниях жилья. Квартира была большая, с большим коридором, но таким изогнутым, что, когда войдешь, виделись только его первые три-четыре метра. На самом же деле он был очень длинный. И темный. И уходил глубоко. Думаю, всего в квартире было комнат восемь или десять. Глубоко-глубоко в конце коридора жила сама хозяйка, вдова Миддельтон, с дочерью. Где-то там же помещалась и старая, кислая служанка. Я в этот дальний конец никогда не заглядывал. Я никогда не заходил дальше кухни, которая была по правую руку, уже за изгибом коридора, не в самой глубине его, но довольно далеко.
Эта кухня была темная, как почти все кухни таких квартир. Единственное ее оконце гляделось в узкий, глубокий колодец двора.
Но кухня была просторная. И нередко оттуда неслись соблазнительные запахи какого-то печева и варева. Но я никогда там не останавливался, не глядел по сторонам, а неловко спешил мимо, отворял дверь черного хода, хватал ключ, который вешали там слева от двери, и исчезал. Но краем глаза я иногда успевал заметить в полумраке престарелую служанку. А иногда, кажется, там бывала и хозяйка.
Однако, когда я возвращался, как правило, их там не бывало.
Мне запомнилась эта кухня как большая четырехугольная серая тьма. А коридор – тьмою длинной, узкой, изогнутой, серой, чем дальше, тем все гуще и гуще.
В прихожей на вешалках висели пальто. С обеих сторон стояли вешалки, такие черные, по два крючка снизу и по одному сверху. Впрочем, зачем я это объясняю, таких и сейчас везде сколько угодно.
Я, кажется, отвлекаюсь? Но у меня такое странное чувство, будто все это важно, все важно и помогает объяснить, объяснить… ну, да ладно.
Дверь в мою комнату была сразу же у входа, и я мог выходить и входить, когда мне вздумается, никто не стоял в коридоре, никто не подглядывал за мной: фру Миддельтон была дама широких взглядов, на редкость широких…
У самой двери располагалась еще одна комната, стенка в стенку с моей, и там жила проститутка. Она была ширококостная, темная, с гривой иссиня-черных волос, широким, скуластым лицом, приплюснутым носом и большими черными азиатскими глазами. Про себя я прозвал ее Славой. По большей части она промышляла на площади Карла Юхана, но иногда и по прилегающим улочкам. А случалось – если шел дождь – она простаивала в парадном. Оттуда, из парадного, ода подавала мне знаки, когда я шел домой.
Иной раз бывало, что, когда я запаздывал и задерживался перед дверью, отыскивая в кармане ключ, дверь ее комнаты тихонько отворялась, и оттуда виделось лицо и манящая рука. Но я никогда не принимал этих предложений. Как ни изголодался я по приключениям, как ни томился по женщине – путник в пустыне томится так по воде, – страх перед всем тем, что связано с проституткой, был еще сильнее жажды. Я был несведущ, как дитя, о мерах предосторожности против определенного рода болезней. Правда, я водил знакомство со студентами-медиками, но робость и застенчивость выходца из крестьян брали верх над всем остальным. Я не решался даже спросить их, существуют ли вообще подобные средства, и мне оставалось только догадываться по разговорам более решительных приятелей, что такие существуют.
А проститутка обиделась. Она больше не смотрела в мою сторону. И как-то вечером, когда у меня засиделись друзья, она раздраженно постучала в стенку: мы ей мешаем своими разговорами!
Хозяйка фру Миддельтон… Догадывалась ли она о том, какого рода жильцы снимали у нее комнаты? Я так никогда этого и не смог понять. Фру Миддельтон была вдова торговца, большая, толстая и свежая, хоть и несколько отмеченная испытаниями последних, менее привольных лет. Возможно, она придерживалась старинной мудрости: жить и не мешать жить ближнему? Надо, однако, признаться, что ту комнатку при входе, у самой двери, зимой – невыносимо холодную, вечно наполненную шумом лошадей и телег, беспрерывно для той или иной надобности въезжавших и выезжавших в ворота нашего неуютного двора, не так-то легко было и сдать.
Кроме нас с проституткой, жильцов было еще двое. Один был линялый немолодой человечек, проскакивавший мимо меня в коридоре, словно прося извинения за то, что он существует на свете. На блестевших штанах его, болтавшихся на тощем заду, большими невидимыми буквами было означено: пожизненный конторщик.
Другой, господин Хальворсен, как называла его фру Миддельтон, занимал комнату, смежную с моею.
Этот был жизнерадостный субъект мощного телосложения, с повелительными нотками в голосе и оглушительным хохотом. Он мне нравился, очень нравился, в нем было что-то такое здоровое и свежее.
Хальворсен был невероятно увлечен женщинами, или, вернее, женщиной, потому что к нему ходила всегда одна. Через мою стенку я слышал все, и он ведь знал, что мне все слышно. Но нисколько этим не стеснялся.
У нее голос был красивый, и говорила она тихо; я не мог разобрать, что она говорила, ясно было только, что это ласковые слова. Иногда она нежно стонала.
– Дергай меня за волосы, – шепнула она однажды.
Удивительно, как отчетливо я это слышал, сидя в самом дальнем углу своей комнаты над "Искушениями святого Антония". Всхлипывая, задыхаясь, она время от времени молила: "Убей меня! Задуши…"
Из комнаты Славы через другую стенку мне слышались бормотанье и грудной женский смех. Сквозь открытые окна влетали перемешанные городские шумы: звоночки трамваев, гудки машин, шаги, гул голосов, дальние выкрики. И снова смех.
"Искушение святого Антония" – самая подходящая книга для чтения в подобной обстановке. Мне казалось, что меня посадили в келью на хлеб и воду, обрекли на вынужденное целомудрие, тогда как жизнь кипит и цветет вокруг.
Я бросал "Святого Антония" и хватался за Хагерупа[15]15
Хагеруп, Георг Франсис (1853–1921) – знаменитый норвежский юрист.
[Закрыть]. Однако выхолощенный юрист оказывался немногим лучше святого безумца. Один уводил мои мысли на опасные тропы, от другого зевотой сводило рот.
Я озирался. Комната была большая и великолепная, в два окна, со шкафом у стены и громоздким красного дерева столом посередине. Когда-то этот стол был роскошной мебелью. Теперь он слегка прихрамывал и страдал подагрой, полировка облезла, и однажды кто-то позабыл на нем горячий утюг. Но мне он нравился и такой, он был похож на ручного бурого медведя, который стоит посреди комнаты на четырех толстых ногах.
О да, комната у меня была прекрасная, но, быть может, не слишком приспособленная для мирных занятий науками по вечерам.
Я вскакивал и спускался на улицу. Там на углубыла лавка, табачная лавка. Я заглядывал туда раза два за несколько лет. Теперь я стал ходить туда ежедневно. Там сидел Флейшер, горбун – маленький, с костлявым лицом калеки и длинными, тонкими руками. Он сидел у кассы, как большой паук, и вел счет нашим денежкам. За прилавком стояли две его продавщицы. Они всегда были красивые, но часто сменялись. Всегда красивые, с юной высокой грудью под белыми прозрачными блузками. Говорили, будто этот Флейшер редкий бабник, ненасытный и беспардонный. Он использовал своих девушек, а потом вышвыривал их, как высосанных мух. И набирал новых и новых…
Внутри у меня что-то обрывалось, когда я входил в лавку. У одной девушки глаза были большие, темные и горячий, липкий, какой-то собачий взгляд.
Белые блузы, круглые, крепкие груди… Неужели они позволяют безобразному пауку хватать, мять их, шарить по их телу длинными костлявыми руками?..
Я видел, как сжимаются жадные, противные пальцы. Мне делалось дурно. И меня била ненависть. Ненависть к мерзкому горбу. Ненависть к этим юным девочкам. Ненависть ко всему миру, раз он такой, раз в нем случается такое.
Но этот Флейшер держал отличный табак. И я ходил к нему каждый день.
Площадь тоже засасывала. Таинственно блистали витрины. В них лежали все те прекрасные вещи, которых я не мог купить. А в окнах фасадов, за гардинами, горел и горел свет, высоко до самого тонкого майского неба, где белыми пушинками намечались звезды. Люди двигались по тротуарам, в одиночку и по двое. Иногда такая парочка останавливалась перед витриной, и девушка показывала, что ей нравится. На углу, прямо против Флейшера, была пивная, а чуть подальше – забегаловка. Возле пивной частенько толпился народ, а вечерами по пятницам дела в забегаловке шли бойко.
Попозже, когда почти все окна делались черными и в лавках тоже гасли огни, наша маленькая площадь делалась словно больше.
Белесый ночной свет просачивался сквозь бледную тьму. У пивной все ещё стояли завсегдатаи, нетвердо держась на ногах и перекрикиваясь сиплыми, неверными голосами. Из ближних подъездов слышался шепот и смех припозднившихся пар.
А я стоял тут один. Или пробегал площадь – один – и возвращался домой, в свою одиночку.
Так, день за днем, прошло две недели.
И вот однажды снова был вечер. Я сбежал из дому, но обнаружил, что забыл ключ, и потому вернулся рано. Я позвонил. За дверью послышались легкие шаги, мне открыли и – у меня подкосились ноги. Я стоял лицом к лицу с Гунвор.
Так мы стояли, молча, не шевелясь, и глядели друг на друга. Как долго? Должно быть, секунду.
– Я… тут живу… – сказал я.
– А я пришла в гости, – сказала она очень тихо. – Я… помолвлена. И он живет тут. Я… была помолвлена… еще до того, как встретилась с тобой. А потом все кончилось – на время. Ты ничего не скажешь? Обещаешь?
Она сказала это так тихо, будто только вздохнула. Она посмотрела мне в глаза прямо, испытующе. И исчезла.
Не помню, как я добрался до своей комнаты. Просто через некоторое время я обнаружил, что сижу у себя на стуле.
Так вот, значит, кто – подруга господина Хальвор-сена. И это ее голос я слышу через день, вечерами уже две недели. И я его не узнал.
Сначала я ничего не мог понять. Потом я понял. Он звучал теперь иначе. Ее голос звучал теперь не так, как раньше, когда она говорила со мной. В нем появилась зыбкая, дрожащая теплота, которой в мои времена не было. Мне вспомнилось, что как-то вечером, до столкновения в дверях, я подумал, что звук этого голоса похож на дрожь теплого воздуха над прибрежными скалами в летний зной.
И вот я снова слышу через стенку рокочущий голос господина Хальворсена:
– Что-то ты тихая сегодня, киска! Не в настроении?
Правда! Он ведь всегда называл ее киска и никогда – Гунвор.
Ее ответа я не расслышал. Она говорила еще тише, чем всегда.
Я схватил ключ и бросился вон на улицу.
В последующие дни я изучал господина Хальворсена, когда предоставлялась возможность, с – как бы это сказать? – с обновленным интересом.
Я никак не мог понять, как прежде я мог смотреть на него без неприязни – какое там! – даже с некоторой симпатией.
Он был старый, безусловно, ему было под тридцать. Высокий, немного уже полнеющий. Темные курчавые волосы, ярко-синие глаза, сильное, несколько мясистое лицо и раздвоенный подбородок.
Каждая его черта причиняла мне острое мученье. Таким бы следовало мне быть, если я хочу пользоваться успехом.
Я твердил себе, что лучше я прохожу без женщины до самой смерти, даже если обречен жить целых сто лет, только бы не уподобиться господину Хальворсену.
Она говорила о каком-то знакомом, который напоминает меня – нет, которого я напоминаю, так она говорила.
Во мне все дрожало от отвращения, но я чувствовал: она имела в виду Хальворсена. Я повторял самому себе с ненавистью, словно тайному врагу, что сходства нет никакого, что невозможно, чтобы было сходство. Я подходил к зеркалу и вперялся в свое тощее, развинченное тело, в свое узкое, со впалыми щеками лицо, с темным чубом, всегда спадавшим на лоб.
Ни малейшего сходства.
Может быть, он напоминал бы слегка моего старшего брата, если бы у меня был старший брат. А какой-то голос шептал: таким вот или приблизительно таким ты мог бы стать со временем, если б занялся делами, преуспел, хорошо ел и пил и приобрел бы уверенность в себе, какой сейчас у тебя так мало…
Нет! Я снова бросался к зеркалу. Сходства не было! Слава богу…
Все в нем я находил омерзительным – толстокожее самодовольство, громкий, сытый голос, намечающееся брюшко, и то, как он уверенно, грузно шагал по коридору – все это говорило о тупости, было гнусно, и я не мог понять, в чем же тайна его обаяния.
Но он был похож на нее – тут не могло быть сомнения. Кудрявые волосы, синие глаза, но важнее было другое, то, что нельзя определить и описать. Так, наверное, выглядел ее брат. О котором она говорила с такой нежностью. Тот, что ушел из дому и плавал теперь где-то в далеком море.
Господин Хальворсен выглядел так, будто он служил приказчиком в лавке, но вовсе нет, напротив, он служил в конторе по торговле лесом, и у него там было весьма твердое положение, и через полгода он рассчитывал стать шефом. И тогда он намеревался жениться. На фрекен Арнесен.
Все это и еще многое в том же роде я почерпнул от фру Миддельтон небольшими порциями, когда по утрам она приносила мне кофе.
Теперь мне вдруг стало казаться, что она не говорит ни о чем другом, только о господине Хальворсене и фрекен Арнесен.
Господин Хальворсен снимает две комнаты рядом, с моею – гостиную и спальню. Как же, ему это нужно, ведь к нему часто заходят по делам… Спальня – смежная с моей комнатой.
Я сказал вежливо: "Да, правда?"
Фрекен Арнесен и господин Хальворсен помолвлены уже давно. Весной было все сорвалось, и господин Хальворсен очень переживал. Но теперь все в порядке, и он снова стал такой веселый… Да, фру Миддельтон должна сказать прямо: вот это любовь так любовь.
Господин Хальворсен такой изумительный жилец. Платит всегда вовремя, а иногда даже еще, кроме платы, чем-нибудь одолжит. Ну, у него же такие связи. О, у господина Хальворсена есть будущее, фру Миддельтон в этом уверена…
Гунвор стала говорить еще тише после того, как мы столкнулись в дверях; теперь я редко мог расслышать ее слова. Господин же Хальворсен, которому нечего было скрывать, напротив, выражался весьма отчетливо.
Для полноты моего счастья с другого бока у меня была Слава. Она тоже не простаивала без дела, спрос был велик. Иногда мне начинало казаться, что ощерившийся дьявол вежливо кланяется и спрашивает:
– Простите, милостивый государь, вас как прикажете – сварить или зажарить?
Я счел, что иногда и герой должен спасаться бегством. Когда время подходило к обычному визиту Гунвор, я сидел и ждал, сидел как на иголках. Мне не хотелось с ней встречаться, не хотелось выходить до ее прихода. Как только она входила к нему, я выскакивал из моей прекрасной комнаты.
Но господин Хальворсен был не из тех, кто зря теряет время, и он обладал даром слова. Я не успевал еще достигнуть двери, как он произносил что-нибудь достопамятное.
А вечера были светлые, долгие.
Цвела черемуха.