355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигурд Хёль » Моя вина » Текст книги (страница 2)
Моя вина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:58

Текст книги "Моя вина"


Автор книги: Сигурд Хёль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

– Роскошно! – сказал он. – Можно сказать, так хорошо, что почти не верится. – И – он огляделся, – слишком жирно в такие времена держать тут лабораторию!

Неожиданно он задумался.

– Да! Насчет этого твоего дела! – сказал он. – Ты больше ничего не слыхал? Кажется, рассмотрено и прекращено, так, что ли?

Я ответил, что, кажется, так.

– Ну ясно. Все верно. Надо же и им иметь совесть. Впрочем, ее-то им как раз и не хватает. Ну ладно. Значит, ты говоришь, закончено. Отлично. Тебе и так досталось, с тебя хватит!

Я знал, что ему решительно безразлична моя участь. Он думал теперь только о моем флигеле. Его беспокоил общий план, а люди, дома – все это только пешки в игре.

Он был прекрасный юрист. Мы поговаривали даже, что, если бы он стал генералом или министром обороны, все пошло бы иначе (что ж, так многие в те времена думали не об одном из своих ближних). Как-то и ему высказали эту мысль, но она вызвала у него отвращение. Как?.. Заделаться официальным лицом! Выставлять себя напоказ, как мартышка в зоопарке…

Ну нет… А вот стоять за кулисами во время государственного совещания и тянуть за веревочки, чтоб посмотреть, как дергаются министры, – это дело другое, это пожалуйста.

Конечно, он этого не говорил, но я-то знаю, что он так думал. Вообще мне начинало казаться, что я знаю почти все его мысли. Это меня забавляло; возможно, отчасти поэтому он был мне так по душе.

И снова ко мне в дом пришли рабочие; но на сей раз рабочие особого толка. Они долго колдовали над электропроводкой, так что в результате наладилась связь между флигелем и домом. Они понаставили в каждом углу звонков. Они провели внутренний телефон, связавший лабораторию с кабинетом. Они пропилили забор в двух местах сверху донизу, так что образовалась дверца, невидимая для постороннего глаза. К ней приладили петли и щеколду, а потом все покрасили.

Пожалуй, не стоит вдаваться в дальнейшие подробности. Когда работы были закончены, я почувствовал себя в крепости, окруженным видимыми и невидимыми стенами.

И все-таки крепость не была неприступна.

В случае если б немцы что-то заподозрили, в случае если б они решили застать нас врасплох ночью, когда закрыта калитка, они могли б это сделать с помощью приставных лестниц, например. Но в дом или на зады они могли бы попасть только через тяжелые деревянные ворота, а как только они открывались, срабатывал контакт, о котором им было неизвестно, и звонил звонок в лаборатории, снова переоборудованной под жилье. И тогда оставалось только схватить рюкзак, проскользнуть в заднюю дверь, открыть калитку и стоять, затаясь, за забором, пока не удостоверишься, что тревога не ложная.

Для меня оставили местечко в самом доме, где навел порядок один из жильцов, взявший на себя почти все заботы по снабжению и охране. Одну из горничных, сравнительно новую и за которую я не мог полностью поручиться, заменили другой, тщательно проверенной. Моя же роль свелась к роли статиста, как я уже говорил.

Все было вычислено с такой точностью, как в лучшем детективном романе. Но все надо проверять на практике. Дважды буря рвала провода, и жильцы пускались наутек. Пережив это, мы ввели ряд усовершенствований. Но в то время, о котором я повел речь, – в августе сорок третьего года – вся система действовала безотказно. Еще и еще раз изучались инструкции. Чтоб нигде ни малейшей недоделки или неполадки.

И, однако же, они имелись. Однажды все провалилось, и дом вместе с флигелем, со звонками и прочим попал в чужие руки. Но об этом – потом.

Я предложил кое-какие усовершенствования, до которых не додумались рабочие. В заборе, в подходящем месте, я попросил просверлить дыру, и в нее мы засунули небольшой перископ, который легко было принять за водосточный желоб. Устройство очень простое, но с его помощью мы могли, оставаясь по свою сторону забора, следить, не крадется ли кто-нибудь с другой стороны.

Кроме того, я предложил пропилить еще один запасной выход в заборе, примыкающем ко двору немцев. Я рассчитал, что если случится худшее и дом оцепят с двух сторон, никому не придет в голову ставить часовых под носом у немцев.

Между двумя дворами был выход на улицу. И между моим забором и домами немцев шла узкая тропка. В случае худшего можно было проскользнуть через вторую дверцу и, невинно насвистывая, выйти по тропинке на улицу.

Теперь, когда это давно позади, отрадно сознавать, что все было так хорошо продумано.

СРЫВ

Однажды вечером я зашел к новому жильцу – он лежал на животе лицом в подушку. На стук он не ответил, но, услышав мои шаги рядом с постелью, вскочил и вежливо попросил извинения. И вытянулся передо мной, как перед начальником.

Я сказал, что зашел только проверить, все ли в порядке.

– О да, все в порядке, – сказал он и криво усмехнулся.

Я заметил, что обед стоит на столе нетронутый.

Я поправил затемнение и вышел.

Лицо у него было странное, кажется, он плакал.

На меня это не произвело особенного впечатления. Я повидал немало слез и был свидетелем слишком многих бед за эти годы.

Но на другой вечер, за час до того времени, когда я обычно начинал свой визит, раздался телефонный звонок. Звонил он.

Он еще раз очень просит его извинить. Но… не найдется ли у меня нескольких минуточек… собственно, часок для него? Он полагает, что все ни в коем случае не займет больше часа.

Такое со мной тоже случалось прежде. Я ответил, что спущусь к нему тут же.

Однако в час он не уложился. Ему потребовалось два вечера.

Он ходил взад-вперед по комнате, но, когда я вошел, сразу остановился и опять попросил извинения. Кажется, он собирался просить извинения и за то, что существует на свете.

Он не сразу начал. Сел, стал дергать бахрому скатерти, но молчал. И все время он смотрел в пол. Наконец он заговорил, слегка запинаясь.

Не так-то это легко, сказал он, дело такое сложное… Он отлично понимает, что его поместили сюда вовсе не оттого, что ему грозит какая-то особенная опасность. Во всяком случае, он знает многих, находящихся в большей опасности, чем он.

– Ладно, я скажу вам – они боятся, что я сорвусь! – И тут он вдруг взглянул мне прямо в глаза. – Они боятся, что у меня откажут нервы или… что я как-нибудь проговорюсь, наврежу многим… Поэтому, наверное, они решили немного подождать и потом переправить меня через границу. А может быть… Я не знаю… Я хотел объяснить им, я старался объяснить… У меня была такая работа, изнурительная, в сущности, гнусная работа. Я извелся, зачем же подозревать что-то другое… Мне нужно немного отдохнуть, зачем же подозревать что-то другое… Хотя… Не знаю, а может быть, может быть, я чуточку и повредился в уме. Только чуточку! Да, извините!

Вдруг он засмеялся. Он смеялся долго и без малейшего веселья: ха-ха-ха! ха-ха-ха! Надрывно.

Да, нервы у него были в паршивом состоянии.

И он снова заговорил, сначала больше с самим собой, чем со мною.

Он пробовал им объяснить. Но это было нелегко. Им было нелегко понять его. И это естественно. Конечно, он слабый человек, он все больше и больше в этом убеждается. А те – о, они такие сильные, уверенные. Никаких сомнений, беспокойств.

Кстати, я, конечно, знаю Андреаса? И он вдруг снова посмотрел мне в глаза.

Мне стало не по себе. Уж не вздумал ли он меня выспрашивать? Что еще за субъекта прислали на мою голову?

Я холодно ответил, что никакого Андреаса не знаю.

– Понятно, понятно, – кивнул он. Потом снова рассмеялся, но уже с оттенком веселости. – Да, простите меня! Я вовсе не собирался вас экзаменовать! У меня был свой ход мысли. То, что вы предоставили свой дом, и кое-что еще…

Да, так на чем же он остановился… Он разговаривал с одним, с другим. И чувствовал, что они ничего не понимают.

Если он говорил с Андреасом в таком духе, тот, я думаю, вряд ли ему особенно посочувствовал. Это не мудрено. Андреас не из тех, кто проявляет терпимость к слабым.

Но сегодня, сказал он, ему пришло в голову, что, может быть, целесообразно поговорить со мной. Я, вероятно, связан с группой – о, извините! И кроме того, он меня знает – знает, кто я такой (поспешил он поправиться). Но я-то, конечно, его не знаю.

Он ошибся. Я знал его. Наша бедная страна ведь так мала, непостижимо мала. Все всех знают, и, уж во всяком случае, все обо всех слыхали.

Так или иначе, я знал, кто он, и знал его имя. Здесь я буду называть его Индрегор. Он был на несколько лет меня старше и учился на другом факультете; но кто-то мне его показал. Он занимался математикой, его считали способным. Говорили, что ему прочили ученую карьеру.

Но ученого из него не вышло. Кажется, он занялся какой-то практической деятельностью. Что-то я такое слышал. Чуть ли не страхованием. Что же до его теперешнего положения (если, конечно, то, о чем я начинал догадываться, верно), то работа у него и правда была опасная. Да, гнусная работа. И нервы, конечно, пришли в негодность.

Я был доволен, что он думает, будто я его не знаю. Это давало основания для тем большей откровенности. Гарантировалась тайна исповеди и тому подобное.

Он снова помолчал. И потом пошло.

– Дело в том, что я начинаю ненавидеть норвежский народ! – выкрикнул он и стукнул по столу.

Я только взглянул на него: вот как? Ну и ну.

Он смотрел на меня колючими глазами.

Да, он сам знает, это звучит смехотворно. И если мне хочется смеяться – пожалуйста. Он сам так над этим хохотал, что… И он опять засмеялся. Надрывно, безрадостно, неприятным смехом робота. И так же внезапно, как начал хохотать, смолк.

– Видно, я и вправду сумасшедший, – сказал он очень спокойно.

И после этого он стал говорить более связно. Сначала о своей работе. Вероятно, я и не подозревал, что он был страховым агентом. И это привело к тому, что… нет, я ничего не смогу понять, если он не объяснит кое-чего о самом себе и своей работе. Работа гнусная, он еще не настолько сошел с ума, чтоб не отдавать себе в этом отчета. Но все это, видимо, уже не имеет значения; он же по их глазам видит, что решение принято, на него больше не полагаются, его переправят за границу. Как непригодного! С самыми лучшими рекомендациями… на ответственный пост в Лондоне, ха-ха-ха! – Итак, – вдруг он перешел на сухо-деловой тон, – он в свое время порядочно поездил по стране, работая для агентства, и у него сохранилось с тех пор множество связей. Было решено, что целесообразно использовать эти связи. Его сняли с работы в Осло, и он снова принялся ездить. Прежде всего он посещал местных нацистов. Разумеется, он должен был корчить аполитичность, это ясно. Или даже выражать симпатии новому порядку… Как же, этому придавали большое значение. Пропуск? О, это пустяки! Нужно было только явиться к соответствующему лицу, объяснить, что ты страховой агент и прочее, что ты не имеешь ничего общего с политикой и считаешь, что страхование и подобные вещи от политики не зависят.

И они тебя чуть ли не лобызали. Можно подумать, что симпатизирующий обыватель им дороже собрата по партии.

Между прочим, это общее правило – большинство из них не выносит своих собратьев. Это у них, так сказать, единственный ненарушенный инстинкт.

Ну так вот. Он ездил по стране. И занимался страхованием. И собирал сведения. Это и была главная цель.

Удалось ли ему собрать какие-нибудь значительные сведения? Ах, да он и сам не знает. Надо надеяться. К тому же от того, что постепенно открывалось ему, он испытывал все большую растерянность.

Но довольно. Уж не подумал ли я, что он и впрямь сочувствует этим нацистам? Большинство из них народ такого свойства, что если б их удалить с лица земли, она б вздохнула с облегчением.

Грубые, бездушные – большинство, во всяком случае. Свихнувшиеся, опустившиеся до такой степени, что иногда, бывало, спрашиваешь себя: неужели же они когда-то были детьми, играли, и плакали, и кому-то протягивали ручки, гладили собак, и кошек, и барашков, весной смотрели на трясогузку, восхищались ее красотой?.. Неужели ж они когда-то впервые влюблялись, страдали, и плакали, и думали: «Я счастлив! Я хочу обнять весь мир!»?

Но нет. Уж этого-то они наверняка не переживали, во всяком случае, большинство. Слишком они закоснели. Так закоснели, что часто удивляться приходилось: да были ли они хоть когда-то людьми? И он, бывало, спрашивал себя: не больна ли вся нация, раз могла она произвести подобные отродья?

Но они сентиментальны. Стоит им опрокинуть рюмочку-другую – ах, какие они становятся тогда бедненькие, непонятые…

И они очень интересовались страхованием. Многие. Естественно, никогда ведь не знаешь…

Как правило, в каждой семье были один-двое не принадлежавших к партии. Можно им застраховаться? Хорошо бы устроить тайное страхование. Это можно?

И получить деньги после войны. Так, чтоб если победит, кто надо, деньги пошли б к самому господину Н. Н., а если победят другие – деньги бы получила жена? Или сын?

Каких только он не наслушался вопросов, свидетельствующих об определенном нравственном уровне… Ну и вот. Случалось, они разговорятся. Эдак вечерком. Случалось, они похвалялись своими подвигами, так что удивляться приходилось, что эти-то существа именуют себя людьми.

Но вовсе не это его мучило. Это, собственно говоря, было одно удовольствие. Даже полезно – укрепляло веру в людей, конечно, не в этих, так называемых, – в других…

А потом началось… Сидишь, например, в каком-нибудь захолустье, живешь в паршивой гостинице, за несколько дней устроишь одну-две страховки – да, случалось, люди страховались. Только большинство этих страховок со временем окажутся недействительными. Ну и…

Да, так вот, бывало, к нему в гостиницу крадучись, тайком приходили – или подлавливали на улице вечером – люди, не принадлежавшие партии. Отнюдь не принадлежавшие. Порядочные люди, добрые норвежцы… Крестьяне, оплот народа! Ну, иногда и городские… Чем горожанин хуже? Тоже народный оплот.

Оплот, правда, слегка подгнивший, но что поделать! О, конечно же, подгнившие-то к нему и шли…

Приходили, словно Никодим к Иисусу[1]1
  Имеется в виду эпизод из евангелия. Один из иудейских начальников, Никодим, пришел ночью к Иисусу и выспрашивал его об истинной вере и о том, какой властью он творит чудеса.


[Закрыть]
в ночи, и выспрашивали так осторожно, так тонко сворачивали на страхование… Все они, разумеется, были люди зажиточные, даже более того. И бумаги, конечно, в полном порядке. Да, они предоставляли немцам все, что немцам требовалось. Возможно, они прямо или косвенно играли им на руку – лес, доски, продукты и прочее. Но крестьянину ведь тоже жить надо! Нет разве? И норвежцев они тоже снабжали товарами. Ну да, по ценам черного рынка, но ведь времена-то какие! Опять-таки – разве крестьянину самому не надо жить? Столько лет мыкались – неужели ж нельзя немного развернуться, когда есть возможность? А то бы все паршивой немчуре досталось, эти-то своего не упустят.

Нет, чего уж там, говорил такой Никодим – его не собьешь, он знает: никого не обидел, всем по справедливости досталось. И с новым ленсманом[2]2
  В Норвегии начальник полиции в сельской местности.


[Закрыть]
, которого поставили нацисты (вообще-то он малый неплохой, хоть и отправил каких-то там учителей на север и кое-кто из них поумирал, но ведь он человек подневольный: что начальство велит, то и делает). Но он, Никодим, с этим самым ленсманом никакого дела не имел, кругом чист. Вот только б свои чего не наболтали. Он ведь честный норвежец: когда собирали на жизнь пастору, что объявил забастовку, – и до чего люди не додумаются! – он дал не одну крону. Неужели это опасно? Неужели ж этим, которые собирали, нельзя верить? Неужели, если их схватят и припрут к стенке, они выдадут имена? Ведешь себя как честный норвежец, а потом за это же и расплачиваться? Ну куда это годится? Но ничего, коли так, теперь, заявись к нему только побирушка (побирушка – иначе не назовешь), он погонит его палкой.

Денежки ваши вам выплатятся сполна, говорят, и сторицей выплатятся, как только вернется король. Да ведь это если он вернется. А то – пиши пропало. И так всегда – крестьянин на всем теряет, а кто ему возместит?

Ну, а если, допытывался такой господин Никодим, ну а если победит этот сброд – Гитлер и его банда, – что тогда? И дружки и соседи – все могут наклеветать! На ком-нибудь отыграться-то ведь надо!

Так что вот, вреда от этого никому не будет, никто не будет в обиде, если он подпишет страховочку на жену на случай, если стрясется беда и… словом, если стрясется беда.

Разумеется, никто из них не распространялся столь откровенно, пояснил Индрегор. Слишком они осторожны. Его самого ведь принимали за подмоченного, а один подмоченный на другого не очень-то полагается. Но у него были свои нелегальные связи – другая часть его работы, – и они помогали дополнить картину.

А иногда людишки были такие паршивенькие и скрытные, что все это подлое рассуждение приходилось читать исключительно по их лицам.

Да, он нагляделся на народ. И это было – о! – это было неприятно.

Как они вообще дознавались о его функциях? О, у них имелись свои источники. Они, как уже сказано, были добрые норвежцы, но и с теми, с другими, тоже связи не теряли. Надо было использовать все возможности. Ставить на обеих лошадок. Ну, не то чтобы уж так просто на обеих – кое-какие соображения у них были насчет того, которая придет первой. Однако крестьянин есть крестьянин, ему надо заботиться, чтоб его не провели, а кто его там знает, что каждая партия держит за пазухой. Не успеешь перекреститься, как останешься на бобах, – так что страховочка, как говорится…

– Не могу понять, отчего вы принимаете все это так близко к сердцу. Вы должны бы заранее знать, что скользкие типы имеются повсюду.

Но не в том ли состоит главное ваше заблужденье, что вы от среднего человека требуете слишком большого геройства? В большинстве своем люди не герои. Даже если порядочен хоть один из десяти – ну, то есть способен на смелость, умеет забыть свое, личное, может, наконец, рисковать жизнью, – неужели же этого мало? Остальные идут за вожаками, не особенно разбираясь в том, какая им самим выпала роль. Тут уж ничего не поделаешь…

Процент людей стоящих – я уж и не говорю о героях, – конечно, не больше. Если же он вдруг у какого-то народа в какую-то эпоху и оказывается больше, то лишь оттого, что люди вынуждены к героизму – их подстегивает либо нужда, либо страх, или они во власти массового гипноза. Но такое положение необычно. А мы не располагали подобными средствами побуждения к героизму.

– Гм! – сказал он. – Вы уверены? Да, пожалуй, мне случалось наблюдать многих, мягко – а иногда и не очень – принуждаемых, так сказать, прыгать выше головы. Но довольно об этом. Не это главное.

Нет, главное – для меня во всяком случае – это то, что мне попадались нацисты, которых я никак не могу признать за мерзавцев.

Ну, одураченные, зашедшие в тупик – это да. Упорствующие – это да. Самопоглощенные, узколобые – да. Склочники – да.

Но иной раз – да, бывало, – иду я от такого и думаю: а он ведь, по существу, выше среднего уровня, чуть почестнее, попрямее, понастойчивей. Да, надо признаться – бывало. Грустно, да что поделаешь. Мне случалось это думать, и не так уж редко.

Помню одного. Крестьянин. Дела у него шли не ахти как хорошо. Не то чтоб черная нужда, однако же…

Был у него сосед. Этот сосед был добрый норвежец. Иными словами… Ну ладно, об этом потом…

Так вот, этому человеку, тому, что впоследствии сделался нацистом, – пусть он будет Пер Вестби – принадлежала половина запруды. Они делили ее с тем соседом. Богатство невеликое, там стояла мельница – плохонькая, старая, держалась буквально на честном слове. Договаривались они отстроить запруду и поставить там лесопилку. Только все не получалось. Сосед, тот, который потом оказался добрым норвежцем, – пусть он у нас будет Уле Остби – в это дело не верил и не хотел рисковать денежками. А у Пера Вестби, у одного, денег бы наверняка не хватило. Да к тому ж и права такого у него не было – запруда-то общая. Ну, вот ничего у них и не выходило.

Сами знаете, как распределяется земля у таких соседей. Дележка производится раз и навсегда и часто довольно странная. У Пера Вестби – будущего, значит, нациста – был кусок земли ниже к реке. А повыше и поближе к постройкам Пера земля была соседская, Уле Остби, нисколько не хуже и чуть побольше величиной.

Как-то раз – за десять лет до войны – приходит Уле к Перу и предлагает меняться. Если, мол, Уле отойдет нижний участок, Перу достанется тот, что выше, а к тому же лучше и больше. Предлагает он, мол, это для того, чтоб удобней было, без объездов, да и Перу, мол, сподручней хозяйствовать на земле, что у него под самым боком.

На том и порешили, и Пep считал, что не остался внакладе и что соседушка Уле – молодчина.

Только вскорости Уле начал свозить к реке материалы. Доски, бревна, цемент, камень. И начал ломать старую мельницу.

Пер спустился, спросил, что бы это означало.

Да вот, Уле вздумал поставить тут лесопилку. Вот как? Что ж, дело хорошее. Только надо бы предупредить заранее, чтоб у него, Пера, было время подготовиться.

На это Уле от души расхохотался. Неужели ж Пер не знает, что у него больше нет прав на запруду? Он же променял это право вместе с землею!

Ну вот. Был суд. Пер проиграл. Уле, что называется, заранее изучил вопрос.

Лесопилку построили. У Уле были неплохие доходы. Теперь, с начала войны, они еще округлились – он поставляет лес на немецкие аэродромы и ящики для немецких посылок. Ну и что же? Кто-то ведь должен это делать? Крестьянину тоже жить надо – отчего ж ему отказываться от своего счастья в такие-то времена?

Этот Уле как раз и приходил насчет страховки на имя жены, в случае если победит Гитлер со своей сворой.

Правда, и мысль о том, что победят свои, его тоже не совсем радовала. Неизвестно еще, как король и его люди посмотрят на лес и на ящики, если они когда-нибудь вернутся домой – дай им бог, конечно. Их ведь так долго не было, они и не представляют, что тут творилось. А о крестьянине они, если уж на то пошло, никогда не заботились…

Так что… да!.. страховочка в любом случае не помешает…

Ладно, теперь про этого Пера.

Десять лет каждый божий день он слышал гул и скрежет лесопилки и смотрел, как на его старую землю надают и падают доски. Уле старался вовсю. И Пер понемножку, видимо, свихнулся. Этот Уле разросся в его воображении, стал воплощенным злом, самим сатаной.

Хоть бы господь выказал такую божескую милость и отправил его в преисподнюю! Только разве б это помогло? Лесопилка-то стоит себе и работает, и никогда, никогда не будет уж Перу от нее прибыли и проку…

Когда началась оккупация и стали делить водоемы, Пер тихонько выжидал. Он выжидал и молился, чтобы Уле прогорел. Но из этого ничего не вышло. И тогда Пер понял, что это означало. Правда на стороне нового порядка. Потому что невозможно, немыслимо, чтобы правда была на стороне таких, как Уле.

Как только он это понял, он заделался отъявленным нацистом. И он еще из тех, у кого есть доводы. В его мыслях есть связь. Четкая, явная связь мелких мыслей.

В его рассуждениях, собственно, лишь одна та ошибка, что личная обида приобрела непомерные размеры. У него нет чувства перспективы. Близкое разрослось, дальнее так уменьшилось, что почти пропало.

Это главная ошибка очень многих нацистов.

Индрегор посмотрел мне в глаза. Я увидел: он считает, что нашел отличную формулу.

Я ничего не сказал. Я уважал и уважаю теоретические изыскания. Но это представилось мне несколько натянутым.

Норвежцы, угодничавшие перед немцами, доносившие на земляков, предававшие их мукам и смерти, помогавшие пытать их и казнить, – неужто они все это делали только оттого, что близкое разрослось, а дальнее уменьшилось!

Индрегор заговорил опять об этом своем нацисте, Пере Вестби.

Ему страховка была ни к чему! Он все ставил на карту. И в случае выигрыша имел думку оттягать обратно лесопилку.

Я сказал:

– Такое бывает. Брюзги и сутяги никогда не переведутся, и кончают они почти всегда плохо. Потому что начинается-то почти всегда с того, что их действительно обижают. Однако государство не может строить свои законы с оглядкой на сутяг.

Он замотал головой.

– Разве я об этом? Я хочу сказать только, что чем больше видишь, тем больше убеждаешься, что та беда, до которой норвежские нацисты довели и себя и других, составилась из запутанного хаоса многих личных бед. И ни один случай не похож на другие. Разумеется, есть уйма таких страшных, отупелых, что им ничем не поможешь.

Но есть и такие, как этот Пер. Ну и еще кое-кто. Мне попадались. Не так уж их мало.

Я думал тогда: этим людям надо помочь!

Но закон, изданный лондонским правительством, всех стрижет под одну гребенку. Никому нет снисхождения. И они гибнут. Тысячи таких.

Вот я себя и спрашиваю: можем ли мы это себе позволить? Наш народ – маленький народ. Вправе ли мы делать его еще меньше?

Ладно бы, если б мы действительно вычистили всю гниль.

Но нет, я же вижу: часть дерьма мы вычистим – мы вычистим тех, кто ставил на негодную лошадку. Ну, а те, кто ничуть не лучше, но ставил на ту, которая пришла первой?

Мы не трогаем такое отребье, как Уле Остби. А почему?

Да, я спрашиваю. Почему?

Я думал – может быть, я и преувеличиваю, – неизвестно еще, какое отребье хуже!

Он опять посмотрел на меня.

– Хотите послушать дальше про этого Уле? Как я уже говорил, он все силы вкладывал в лесопилку. А вести хозяйство нанял агронома.

Дом у него был громадный, просто барский. Больше двадцати комнат. Красивый – выстроен в добрые времена, сотню лет назад. И эдак гордо тянулся кверху. Вела к нему с дороги длинная ясеневая аллея. Таких красивых дворов я, пожалуй, больше и не видывал. И хозяйство прекрасное. Ловкий он был, этот Уле…

Ну вот. А внизу, у дороги, в самом начале аллеи, метрах в двухстах от этого роскошного двора стоял домишко – каждая стенка длиной в шесть метров. Вроде привратницкой. Жил там один старик и целые дни напролет работал в этой усадьбе. Женатый, вырастили они в своей конуре восьмерых. Кстати, мальчики все вышли способные, а девочки хорошенькие.

Как-то – с год тому назад – агроном узнал, что назавтра будет ровно пятьдесят лет, как старик начал работать в этой усадьбе. Поговорил с кухаркой, и решили испечь для него пирог. Белая мука у агронома была, а немного молока и сливок раздобыть не трудно. Ну, и там сахару. А вот как быть с яйцами? Яйца были под личным контролем хозяина. Агроном идет к Уле и спрашивает, можно ли купить четыре штуки яиц. Тот – ни в какую. У немцев, мол, на этот счет очень строго.

Тогда агроном рассказал, в чем дело.

Уле говорит: хм! А потом еще раз: хм! А потом он сказал, что должен подумать. Через час он пришел к агроному и заявил, что он выделит яиц, но раз такое дело, он тоже хочет пирога. И к тому же трех яиц вполне достаточно…

И снова Индрегор посмотрел на меня.

– Ну? – сказал я.

– Не то удивительно, – он заговорил запальчиво, будто я с ним спорил, – что у нас оказалось много нацистов, удивительно, что их не оказалось еще больше! Ни старик, ни жена его, ни восемь детей не сделались нацистами.

– Ну ясно, – сказал я. – Вам попался мерзавец. И из-за этого мерзавца вы ненавидите норвежский народ. Вам не кажется, что это слишком?

Он посмотрел на меня непонимающим взглядом.

– Разве я ненавижу норвежский народ?

– Ну да, вы же с этого начали.

– Нет! Нет! – он замахал обеими руками. Я совершенно его не понял. Ненавидит норвежский народ? Он?

Напротив, он наблюдает этот народ с чувством предельного восхищения. Одно то, что не восстали все остальные… Именно не восстали… Потому что, должен же я согласиться, нацизм – это революция, но одичалая, лишенная всякого подобия благородства. Революция шиворот-навыворот, революция, пошедшая но ложному пути, сделавшая ретроградство знаменем мятежа. Но – пусть необузданный, слепой, страшный – это все же протест против сущего.

А это сущее? Это прошлое? Ведь нельзя же сказать, чтобы оно вызывало одно только восхищение? Так что, если кто и протестовал, так… Но что же вышло в решительный-то момент? Народ на время позабыл о своих протестах, поднялся на свою защиту и возмужал, выстоял, не дал себя раздавить. Ох! Он повидал такое, что… порой он сам себе казался ничтожеством, дождевым червем.

Он говорил теперь совсем тихо, невнятно. И сидел, уткнувшись лицом в ладони, раскачиваясь из стороны в сторону.

Потом бормотанье перешло во всхлипывание. Он плакал. Я видел, как сквозь пальцы капают слезы.

Рыдающий мужчина – самое скверное из всего, что мне приходилось видеть.

Я попытался его успокоить.

Оказалось, он плакал над собственным бессилием. Но он плакал и о тех, кто упорствует в своих заблуждениях и отвергает руку помощи. Ему их жаль! О, если б у него достало сил раскрыть глаза людям! Ведь должен же, наконец, прийти день, когда мы поймем, что достойнее тот, кто стал предателем из ложно понятого идеализма, а не тот, кто был на нашей стороне из мелких побуждений!

Я его успокаивал, а сам с трудом сдерживался. Что-то в этих его банальностях бесконечно раздражало. Так приблизительно выглядел бы некто, потчующий людей, занесенных пургой в ледяной январский холод, речами вроде следующей: «Послушайте-ка, ребятни, какая штука мне пришла на ум – ведь настанет же июль, и будет такая жара, что солнечный удар получить можно; стало быть, надо позаботиться о панамах и зонтиках!»

Вперемежку со всхлипами и вздохами, он то и дело просил прощения. У меня было такое чувство, что, если взять и выжать из него всю воду, от него почти ничего не останется…

Понемногу мне удалось его успокоить. Он снова попросил прощения. У него, понимаете ли, просто отказали нервы.

Я сказал, что, по-моему, мы сегодня достаточно наговорились. Если ему угодно продолжать, он может позвонить завтра.

Я ушел, радуясь тому, что хоть на время от него избавился. Но на душе было смутно. Я не понимал, во что все это может вылиться.

У каждого из нас бывали срывы. Но случай Индрегора был, пожалуй, похуже других. Наш добрый Андреас сунул несчастному работу, которая тому не под силу.

А если он и вправду рехнулся, что тогда? Однако не можем же мы сторожить его…

На улице было прохладно и ясно. Я постоял немного. Просто постоял.

Город тонул в темноте. Поодаль, за квартал, пробренчал трамвай, прошел, прочертив синюю полоску света. В глубине улицы различалась какая-то нетвердо шагающая фигура. Кто-то свалился с тротуара и выругался от души.

В это время года улицы по вечерам, бывало, ярко освещались; сияли стекла витрин, заваленных фруктами.

Из здания слева неслись обычные звуки – сдавленные стоны, мерные удары, глухие вопли, крики. В другом доме офицеры устроили выпивку; я слышал гам перебивающих друг друга голосов, хохот, звон бутылок и стаканов, женский визг. Последнее время они вконец разболтались.

Я постоял немного, потом пошел к себе.

На другой вечер он позвонил опять. Уже смеркалось. Не могу ли я пожертвовать ему еще часок?

Я спустился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю