Текст книги "Моя вина"
Автор книги: Сигурд Хёль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Когда мы поднялись в мой номер, Кольбьернсен прежде всего совершил обход – подошел сначала к телефону, накрыл его своим плащом, потом осмотрел внимательно шкафы, ванную комнату, пояснил мимоходом:
– Не мешает проверить…
Он держался бесцеремонно, словно у себя дома. Я подумал: все это хорошо, но не мешало бы поделикатнее…
– Отель вообще-то в надежных руках, – сказал он, закончив осмотр. – Но в этой ситуации становишься болезненно подозрительным. А установить звукоуловитель нетрудно.
Мы сели. Он внимательно посмотрел на меня. У меня возникло ощущение, что его подозрительность распространилась теперь и на мою персону.
Возможно, он заметил мое раздражение и отвел взгляд.
– Я зашел, чтобы сказать вам, что, по моему мнению, это Гармо, – заявил он очень спокойно и снова посмотрел на меня.
Теперь настал мой черед взглянуть на него внимательнее. Весь этот вечер я только и делал, что наблюдал, и я пришел к выводу, что о Гармо и речи быть не может. В нем было что-то такое, что с первой минуты внушало доверие. Простой, сильный, жизнерадостный, немного, видно, буян и заводила. Невозможно представить, что такой способен вести двойную игру. Но ведь и доктор и директор – равно немыслимо. Я не сомневался, что это исключается. Кроме того, они в этой группе уже три года, а неприятности начались только месяц назад. Нет, несмотря на "послужной список" и всякие там подвиги, мысли мои снова и снова возвращались к Кольбьернсену. Он-то, во всяком случае, не прост – и именно он пришел в группу последним. А Гармо – нет-нет…
С другой стороны, я знал, что как раз в такие ловушки обычно и попадают. Именно внушающие доверие люди и подбираются для подобной работы.
И еще одно. Гармо мне нравился. Кольбьернсен не нравился. А такого рода чувства только мешают объективности суждения. Следовало взглянуть на вещи трезво.
– У вас есть доказательства? – спросил я.
Но с доказательствами, как выяснилось, дело обстояло слабовато. Кольбьернсен вынужден был признаться, что все это не более как косвенные улики. Не так уж это много.
Особое значение он придавал тому, что Гармо все эти годы состоял в рабочей партии, включая и период политики "сломанного ружья"[20]20
Пацифистская политика, проводившаяся в двадцатые годы лидером рабочей партии Мартином Транмелем.
[Закрыть]. И как раз тогда был особенно активен.
Я спросил: разве ему не известно, что среди лучших борцов Сопротивления очень много представителей рабочей партии?
Это ему известно, сказал он с этакой усмешкой, означавшей: глупый вопрос! Но что касается Гармо…
– Несколько лет назад мы тут организовали стрелковый клуб, – сказал он. – Мы не могли равнодушно смотреть, как у нас обстояло с обороной – ну, и вообще… Так Гармо – и, кстати, не он один – обругал нас фашистами. У многих членов клуба перебили в домах окна и…
Я спросил, не могла ли организация такого клуба быть стимулирована, в частности, предполагаемыми волнениями среди рабочих.
– Возможно, – ответил он таким тоном, словно это не имело никакого отношения к делу.
– Я только одно знаю, – продолжал он, – что из десяти членов клуба, – тут он принялся загибать пальцы, – один погиб в апреле сорокового, двое в настоящий момент в Грини, один в плену в Германии, один погиб, сражаясь в английской авиации, двое – офицеры норвежских вооруженных сил в Англии, один вынужден был эмигрировать в Швецию и двое по-прежнему здесь, участвуют в нелегальной работе. Ни один не изменил нашему делу, а Гармо назвал нас фашистами!
Два белых пятнышка снова выступили у него на скулах – явственно, словно сама кость напряглась, пытаясь прорвать кожу.
"Странно, – подумал я рассеянно, – у большинства людей при волнении выступают на щеках красные пятна, а у него почему-то белые…"
Я сказал – так спокойно, как только мог, – что, конечно, очень печально, когда подобные оскорбительные слова употребляются не к месту, особенно в столь неподходящей ситуации, как та, что сложилась перед войной. Кто, кстати, может утверждать, что никогда этим не грешил? Но ведь не может же он считать это уликой против Гармо в теперешней ситуации.
Он вскочил и уже открыл было рот, собираясь, видимо, ответить что-то резкое, но сдержался, закрыл рот, снова сел и сделался вдруг такой невозмутимый и любезный. Пожалуй, даже чересчур.
Ну, разумеется, я прав, заявил он. Никогда не следует слишком спешить с выводами. (Я не уверен, не было ли в его голосе оттенка насмешки.) В сущности, ему следовало бы извиниться, что он занял мое внимание вещами в общем-то совершенно посторонними, относящимися к прошлому – к доисторическому прошлому, как он выразился.
Но заговорил он об этом потому, что именно оно, это прошлое, для него-то лично сугубо важное, и побудило его предпринять кое-какие расследования, которые, в свою очередь, привели к кое-каким открытиям.
Он встал и некоторое время ходил взад-вперед по комнате. Потом сел. Он опять был взволнован, но на губах у него играла легкая усмешка. Я сказал себе: спокойно! Мне не нравилась эта усмешка. Она слишком напоминала о кошке, играющей с мышью.
У меня вдруг мелькнула мысль, что он что-то знает о Гармо и что прелюдия насчет стрелкового клуба лишь уловка, с помощью которой он меня прощупывает. Я повторил себе: спокойно! Потому что теперь он снова смотрел на меня с этой своей усмешкой. Будто играл со мной.
Когда начались неприятности в группе, сказал он, каждый из них вынужден был внимательно все продумать и вспомнить, не позволил ли он себе когда-нибудь чего-нибудь лишнего, и если нет – то кто из других давал повод так предполагать. Лично он добросовестно все продумал относительно себя и уверен, что никогда не болтал лишнего. На всякий случай он все это время в рот не брал спиртного.
Я обратил внимание, что у доктора он пил сельтерскую.
Ну так вот, очень скоро, однако, им всем стало ясно, что дело тут гораздо серьезнее. Имеет место предательство. Но что касается таких людей, как доктор и директор, то заранее можно сказать, исключается, чтобы эти… эти… были способны на что-либо подобное.
Он не сказал "болваны", но было ясно, что именно это слово вертелось у него на языке.
Тем не менее он на всякий случай проверил и тут.
– Вы, значит, шпионили за ними? – вырвалось у меня. Мой язык произнес это раньше, чем я успел опомниться.
– Разумеется! – ответил он дружелюбным, чуть снисходительным тоном, каким говорят с понятливыми детьми. Да, он это делал, и исходил он из того, что остальные тоже это делали, каждый в отдельности. Двое из них, вернее. Третьему ведь это было ни к чему.
Но оказалось, как он и думал, что доктор и директор – вне всяких подозрений. Тогда он сосредоточил внимание на Гармо, памятуя, в частности, то, что произошло когда-то.
– Вы следили за ним?
Он кивнул. Он следил за Гармо в течение двух недель – вместе с тем самым остававшимся в городе членом их стрелкового клуба, о котором он упоминал. Этому другому он, разумеется, не сказал, в чем дело. Сказал только, что ему нужно знать, где бывает Гармо.
Усмешка проступила теперь явственнее.
– Уже через неделю результат был налицо! – сказал он. – Мы установили, что Гармо имел тайное свидание с фру Хейденрейх. Они встретились вечером, около десяти, на порядочном расстоянии от фабрики. На первый взгляд встреча носила случайный характер. На самом же деле ничего случайного тут не было, оба они пришли одним путем. Сначала пришел он и сел на камень. Потом пришла она. Они говорили три-четыре минуты и потом разошлись в разные стороны. А мы вот действительно застигли их совершенно случайно. К сожалению, только не смогли разобрать, о чем шла речь. Они говорили очень тихо.
Усмешка еще явственнее:
– Даже Гармо говорил тихо.
Казалось бы, я должен радоваться. Должен ликовать. Загадка разгадана, мерзавец найден, дело сделано, все в порядке. К своему собственному удивлению и ужасу, я заметил, что вместо этого я глубоко огорчен. Идиотизм, конечно, но мне почему-то ужасно жаль было Гармо. Странно, просто-напросто глупо, как можно за каких-то два часа до такой степени влюбиться в совершенно незнакомого человека! Лучшее доказательство того, какие ловушки… Я сказал себе: ты не подходишь для подобных вещей.
– Когда это произошло? – спросил я.
– Неделю назад. Вчера была ровно неделя, если говорить точнее.
– И вы до сих пор молчали?!
Белые пятна проступили снова – сразу, как по команде.
– Этот мерзавец нас опередил! – сказал Кольбьернсен. – У нас было собрание на следующий день. Только я приготовился выложить свою новость, а он вдруг сообщает, что нужно, мол, помочь двум товарищам уйти в подполье. Его, мол, предупредили, что их собираются арестовать, но кто именно предупредил – это он обещал сохранить в строгой тайне.
– Ну и дальше?
– На следующий день немцы действительно разыскивали этих двоих. А еще через день мы переправили их в Швецию. Отличные ребята, между прочим…
После этого что мне оставалось делать? Алиби в полном порядке. Удивительно, как эта гора мяса умудряется быть столь изворотливой! Не знаю только, был ли этот фокус с предупреждением состряпан заранее, по принципу: "берешь – давай", или же просто они заметили нас в тот вечер, несмотря на все предосторожности, и быстренько придумали выход, – от этого ничего не меняется. Ведь стоило мне заикнуться о своих подозрениях, и Гармо достаточно было бы ответить: "Хорошо, раз уж вы так настаиваете – фру Хейденрейх приходила, чтобы предупредить меня насчет арестов". И в каком бы я оказался положении? Вы сами видели, сколь трогательное взаимное доверие объединяет этих троих, и сами слышали, сколь все они неравнодушны к этой фру Хейденрейх. Фру Хейденрейх! Фру Хейденрейх! Мария!
Он скорчил презрительную гримасу.
– Вот где уязвимое место наших доморощенных рыцарей! Отсюда и все несчастья – от этих сантиментов. Те, другие, сентиментальностью небось не страдают.
Я размышлял минуту-другую.
– Рассуждая строго логически, так ведь вполне могло быть, – сказал я.
– Что вполне могло быть?
– Что она приходила предупредить его.
Он секунду смотрел на меня, высоко подняв брови. Я понял, что в эту самую секунду меня сровняли с землей. Но он предпочел остаться в рамках вежливости.
– Рассуждая строго логически – разумеется. Но зная, что в группе имеет место предательство…
Он выразительно пожал плечами. Я невольно вспомнил, как директор рассказывал мне, что в свое время Кольбьернсен учился во Франции.
– Мы думали относительно его ликвидации, – сказал он немного погодя очень спокойно.
– Что? Ликв… Вы с ума сошли!
Тут же все его спокойствие как рукой сняло. Передо мной был человек, напоминавший пантеру перед прыжком. И он прыгнул. Какую-то долю секунды мне казалось, что он сейчас прыгнет прямо на меня, и я невольно напряг мускулы. Но он всего лишь спрыгнул со стула и стоял теперь передо мной, подняв руки, сжав кулаки.
– А что прикажете нам делать? – заорал он. – Спокойно смотреть на все это? Уподобиться стаду баранов – бе-е, бе-е, – у нас нет юридических доказательств! Неужели за три с половиной года мы абсолютно ничему не научились? Позволить, чтобы эти… эти… чтобы они и дальше водили нас за нос, пока всех нас не уничтожат? Когда мы поймем, наконец, что у нас война? Через тридцать лет, когда она давно будет выиграна немцами? Вы что, тоже считаете, что победу можно высидеть? Неужели мы никогда не поймем, что всему, что касается ведения войны, – результативности, напористости, дисциплине, самоотверженности, плановости, энтузиазму, храбрости, жестокости – разумной жестокости, – что всему этому мы должны учиться у нашего противника? Всему! А как бы вы сами поступили в подобном случае – может быть, послали курьера в Лондон? И получили ответ через полгода – если б они соизволили ответить! О! Да я бы… я бы…
– Вы бы лучше взяли тоном ниже, – сказал я. – Если в соседнем номере кто-нибудь есть, им сейчас никакого звукоуловителя не требуется.
Он моментально успокоился и сел. Когда он снова заговорил, тон был совершенно нормальный.
– Извините меня! – сказал он. – Я, конечно, немного погорячился…
Извините меня… Помнится, я уже слышал это.
– Ничего, – сказал я. – Должен признаться, что у меня лично очень большие сомнения. Да и вы сами, видимо, не слишком уверены, если не ликвидировали его, хотя у вас была целая неделя.
– Мы просто хотим собрать побольше улик! – сказал он. – Мы продолжаем следить за ним – безрезультатно пока что. А тут как раз сообщили, что вы едете.
Теперь разговор пошел уже чисто деловой. Ему, видимо, просто необходима была разрядка. И когда с этим было покончено, он вспомнил, что я все же некоторым образом начальство, хоть и стар и глуп.
Мы порешили на том, что о ликвидации пока не может быть и речи. Он будет продолжать следить за Гармо. Доктору и директору мы ничего не скажем. "Еще получат, нервное расстройство!" – как выразился Кольбьернсен. Возможно, мне придется отправиться в Осло за инструкциями, но насчет этого стоило еще подумать – следовало иметь в виду, что за мной, возможно, слежка. Вероятнее всего, я еще денек останусь в городе и поработаю в банке – может быть, что-нибудь прояснится. В настоящий момент положение было терпимое. Был прислан и установлен новый радиопередатчик, и на сей раз немцы, по всей видимости, ничего не подозревали. Кольбьернсен обещал держать меня в курсе, если произойдет что-либо важное. Я, со своей стороны, обещал то же.
Под конец у меня возникло впечатление, что мои акции опять немного поднялись.
Кольбьернсен снял свой плащ с телефона и собрался уходить. Он помялся немного.
– Надеюсь, вы извините, что я не сдержался. Но в такой ситуации трудно не нервничать.
Я сказал, что все в порядке. Он посмотрел на меня почти с доверием. Я спросил:
– Эта фру Хейденрейх – что это за особа?
Он снова пожал плечами на свой французский манер.
– Так, ничего особенного.
– Пожилая, молодая?
– Как сказать. Что-нибудь, я думаю, около сорока.
Он ушел, и я остался один.
Хотел я того или нет, но приходилось признать – Кольбьернсен был искренен.
И второе – мне по-прежнему до боли было жаль Гармо.
КЛОЧОК БУМАГИЭто чистая случайность, что я разгадал загадку.
Я почти не спал в ту ночь. Я лежал, ворочался и все думал о Гармо. Что-то во мне отказывалось верить, что этот простоватый, шумный жизнелюб – предатель. Но я не мог отмахнуться и от улик, которые, к сожалению, говорили не в его пользу. И если это правда – значит, он не так прост, как кажется, вот и все. Жизнелюб-то, конечно, жизнелюб, но где сказано, что жизнелюбы не бывают предателями?
Каким образом мог он докатиться до этого? Прошлое его было без сучка, без задоринки: то, что он зол был на этот стрелковый клуб, не так уж удивительно. Многие из нас тогда считали, что подобные клубы – ростки нарождающегося фашизма.
Фру Хейденрейх. Влюблен во фру Хейденрейх?
Так, ничего особенного. Сорок лет.
Ханс Берг и пожилая дама. Сорокалетняя женщина. Опасный возраст. Сорок лет. Сорок дней. Срок искушения Христа в пустыне. А тут сорок лет в пустыне. Вернее, сорок четыре года минус четырнадцать дней и четырнадцать ночей.
Мне надо осудить его. Мне, безупречному, надо осудить его. Гармо, я осуждаю тебя на смерть за то, что ты влюбился во фру Хейденрейх, ничем не примечательную женщину. Осуждаю тебя на…
Я, кажется, все-таки заснул, потому что вдруг оказался в судебном зале, – и я был судья. Я должен был осудить человека на смерть, он сидел внизу в своем закутке, но я его не видел. У него лицо было чем-то закрыто, носовой платок, или… нет, у него не было никакого лица. Оно растекалось, становилось туманом, что-то у меня, наверно, произошло с глазами… надо бы открыть глаза… но вместо лица туман. Я должен был что-то сказать обвиняемому, но мне ужасно мешало, что я не вижу его лица. Это мне так мешало… Я должен был дать ему слово, но можно ли дать слово человеку без лица? Надо сначала снять, сдернуть это… Чепуха, дам ему слово, зачем ему лицо, ведь все равно я его приговорю к смерти. И я обращаюсь к нему:
"Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?"
Нет, не то, оговорка, надо еще раз.
"Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?"
Нет-нет, опять оговорка. Но – бог троицу любит, итак:
"Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?"
Хватит, больше не буду. И лица публики были в тумане, и лицо обвиняемого было в тумане. Только у обвинителя в шелковой мантии было отчетливое лицо, лицо Кольбьернсена, оно повернулось ко мне с тонкой улыбкой, и два белых пятнышка выскочили на скулах – у ужа два белых пятнышка, нет, желтые, но он не ядовитый, уж не ядовитый…
Я не то что спал – я грезил в полусне, где-то на грани между сном и явью. Я повернулся на другой бок и заснул, наконец, по-настоящему.
Я проснулся серым дождливым утром. В плохом настроении, невыспавшийся и со смутным чувством, что мне надо что-то такое решить, что-то очень неприятное, что решить никак не удается. Глупо, что я обещал Кольбьернсену не говорить ничего ни директору, ни доктору. Надо еще раз все взвесить… Само по себе такое обещание – ерунда, конечно. Надо взвесить…
Я подошел к окну, постоял, поглядел на площадь.
В банке меня провели в комнату, смежную с кабинетом директора. Вскоре вошел и он сам, с папками и бумагами. Да, верно, я ведь приехал работать.
– Ничего нового?
Он посмотрел на меня вопросительно.
Пришлось ответить, что пока ничего.
Он больше к этому не возвращался и некоторое время занимался тем, что вводил меня в джунгли документов. Потом он встал. Прежде чем уйти, он кинул через плечо:
– Я захватил для вас завтрак. Если вы не против, мы можем позавтракать прямо здесь, у вас. Здесь нам никто не помешает.
Он ушел, а я сидел, и листал бумаги, и мучительно думал о Гармо. Все это могло ведь ничего не значить, эта встреча с фру Хейденрейх. Она не в партии, они сами сказали. Кто сказал? Гармо. Откуда Гармо мог знать? Чушь! В таком городишке все обо всех известно. Гармо только напомнил остальным то, что они и сами знали.
Да, эта встреча могла ничего не значить. Не в партии, тайно сочувствует норвежцам, но нет сил порвать. Узнает о готовящемся аресте, звонит…
Да, но предательство? Один из четверых…
Если б хоть за Кольбьернсеном числились какие-нибудь грешки – так нет же, безгрешная личность, вот что печально…
Что-то? Да какой из тебя судья? Заранее пристрастен к обвиняемому…
Да, но эта встреча могла ведь ничего не значить…
Совершенно бесплодное кружение на месте. Около двенадцати вошел директор вместе с доктором Хаугом. Он поспешил объяснить:
– Не подумайте, что мы неосторожны. Доктор Хауг часто завтракает вместе со мной – у него здесь приемная, как вы знаете, а больница всего за квартал отсюда. Тот факт, что он пришел, ни у кого не вызовет подозрений. А что мы оба у вас – об этом никто в банке не знает. Я сказал, что никого не принимаю эти полчаса, и к телефону чтоб не звали. Мы хотели с вами поговорить…
На всякий случай он все-таки проверил, заперты ли обе двери.
И мы принялись пережевывать все сначала. Без всякого толку.
Они, видимо, уже переговорили между собой, прежде чем пришли ко мне. Я это заметил по тому, что, когда возникла короткая пауза, директор откашлялся, переглянулся с доктором и приступил к изложению их, судя по всему, совместной точки зрения.
Оба они отдавали себе отчет в том, что, если мы не сможем обнаружить причины "утечки", группу придется распустить и создать новую, с новыми людьми, и члены теперешней группы не должны даже знать их имен. Иными словами, они лично будут полностью отстранены. Увольнение вчистую. Так ведь?
Он посмотрел на меня.
Я сказал, что нечто подобное, вероятно, предстоит, если только мы не распутаем этот узел в самое ближайшее время.
Так. Но это, в свою очередь, будет означать, что к группе в дальнейшем всегда будут относиться с некоторым недоверием – пятно предательства…
И доктор и он ничуть не сомневаются, что они-то отделаются легче других. Они в группе со дня ее основания, ну и вообще…
Тут директор перебил сам себя:
– Мне искренно жаль Гармо и Кольбьернсена! – сказал он.
И вот что он хотел: он может от имени всей группы заявить, что они согласны на все, буквально на все, что могло бы помочь решению загадки.
Я подумал: очень любезно и вполне естественно.
Только какой от этого прок? Ложные донесения, посылаемые с целью проверить, пойдут ли они дальше, – в других обстоятельствах можно бы применить этот метод. Но в данном случае? Слишком уж все и всем ясно. Предатель, кто бы он ни был, теперь притихнет и будет пережидать. В лучшем случае потребуется время. Но время – в нем-то как раз все дело.
Про себя я знал, что если не справлюсь с задачей в ближайшие несколько дней, то Андреас и те, кто над ним, сочтут, что дольше терпеть такое нельзя, – и создадут новую группу.
Между прочим, они сегодня предприняли кое-что на собственный риск, продолжал директор. Через свою разведку они отправили немцам ложное донесение о местоположении одного из лесных лагерей[21]21
Лесные лагеря – лагеря, где норвежская молодежь скрывалась от объявленной Квислингом мобилизации на Восточный фронт.
[Закрыть].
Оставалось ждать, прореагируют ли эти господа или же они располагают более надежными сведениями. Кольбьернсен считал, что смысла в этом мало, но все-таки…
Я подумал: святая простота!
Ясно было, что Кольбьернсен прав. Одной ложной тревогой больше – какая разница? Лишняя тренировка.
Наконец директор перешел к главному: как он уже сказал, они, конечно, готовы на все, но в то же время они просят меня поверить им, что необходимо суметь найти иное объяснение… Учитывая то прошлое…
Я воспользовался случаем и спросил, не могут ли они рассказать мне подробнее о прошлом Гармо и Кольбьернсена.
Разумеется; но то, что они рассказали, не облегчило моей задачи.
Гармо немало перенес в заключении. Он пробыл там три месяца и потерял за это время двадцать пять кило; у него до сих пор на теле шрамы от побоев, а одно время он чуть не ослеп на один глаз из-за воспаления в результате удара. "Доктор Хауг только и спас", – сказал директор; на что доктор возразил: "Ерунда! Но зрелище было не из приятных!"
Саботаж на фабрике – ну, тут они не считают себя вправе вдаваться в подробности, но организовано это было мастерски. Немцы так и не смогли докопаться до причин столь мизерных поставок.
Я узнал также кое-что новое и из послужного списка Кольбьернсена – как он однажды спасся только потому, что ходил на лыжах лучше немецкого гаулейтера, который его проследовал. Или как он одним-единственным выстрелом из пистолета спас и себя и всю свою группу – на расстоянии двадцати пяти шагов с первого выстрела уложил немца наповал.
– Стрелковый клуб как-никак пригодился, – сказал доктор. – Даже Гармо нечего было возразить.
Значит, об этом разногласии всем было известно. Само собой разумеется.
Я осторожно спросил насчет Гармо и фру Хейденрейх. Насколько я понял, они довольно близко знакомы? Но ведь они, видимо, принадлежат к разным кругам?
Мне сообщили на это, что Гармо и фру Хейденрейх в каком-то родстве. Оба они родом из одних и тех же мест – Гудбраксдаль или Вальдрес, в общем где-то в горах.
Я подумал:
Вон оно что!
А кроме того, в их городишке не так-то много этих самых "кругов". Кстати, Гармо ведь был – до оккупации, конечно, – одним из руководителей местного профсоюза – несколько тысяч членов, только на фабрике пятьсот, – так что фигура довольно значительная в масштабах города.
– Впрочем, нельзя даже сказать, чтобы они поддерживали такое уж близкое знакомство, – заметил доктор. – Они-то с фру Хейденрейх добрые друзья, это верно. Но Гармо всегда терпеть не мог ее мужа – по политическим мотивам главным образом. Хейденрейх ведь еще более правый, чем директор здешнего банка, можете себе представить! И вообще они очень разные люди – цинизм Хейденрейха…
Здесь директор вставил, что доктор Хауг, как известно, – культур-большевик. Сам он так далеко не заходит; он, в сущности, социалист. Он за такой общественный порядок, при котором каждый имел бы винный погреб или хотя бы охотничий домик в горах.
– Дайте каждому норвежцу охотничий домик в горах – и все социальные проблемы решатся сами собой! – заявил директор.
Я подумал, что не мешало бы прежде удовлетворить кое-какие другие нужды. Но вообще я слушал их разглагольствования вполуха – они еще некоторое время занимались тем, что поддразнивали друг друга. Что меня заинтересовало, так это то, что я узнал о Гармо.
Удивительно – сплошные противоречия.
Доктор Хауг посмотрел на часы и сорвался с места. Мы просидели больше часа.
На предложение директора пообедать у него дома я ответил отказом, и он не настаивал. Он и сам считал, что нам, пожалуй, лучше не показываться вместе.
В кафе отеля сидели какие-то мрачные типы – видимо, завсегдатаи.
Вошли несколько немецких офицеров, взяли что-то выпить. Они взглянули мельком на меня – новое лицо, но тут же уткнулись в свои рюмки и газеты. Внезапно они взволнованно о чем-то заговорили между собой. Особенно один горячился. Он хлопал по столу сложенной газетой и настойчиво повторял что-то, все больше возбуждаясь. Сначала они говорили вполголоса, а потом все громче и громче, и под конец до меня через весь зал донеслись его последние слова:
– Verdammten Italiener!.. noch mehr verdammt als die verdammten Norweger![22]22
…проклятые итальянцы!.. еще хуже этих проклятых норвежцев! (нем.).
[Закрыть]
– Aber hattest du was anders erwartet?[23]23
А ты что, другого ожидал? (нем.).
[Закрыть]
Сосед что-то тихо сказал крикуну, отчего тот сразу прикусил язык. Они допили свои рюмки, еще раз взглянули в мою сторону и вышли.
И им несладко приходится. Приятно. Но мне от этого не легче.
И все-таки это было приятно. К концу обеда даже протухшая рыба показалась мне почти съедобной. Но когда я поднялся к себе наверх, все стало по-прежнему.
Несколько раз я подходил к окну и смотрел на площадь. Сам, собственно, не знал зачем. Надеялся, что ли, увидеть разгуливающую по площади разгадку?
Я думал:
Ты должен стряхнуть с себя отупение. Ведь дело-то пустяковое! Разгадка, несомненно, где-нибудь тут, у тебя под носом, глупец! Просто ты не видишь ее по своей тупости! Выпей рюмку-другую и ложись спать, она тебе приснится!
Я налил себе изрядную порцию из бутылки, которую захватил с собой, выпил, разделся, лег и тут же заснул.
…Вынужденное вдовство и все такое прочее… короче говоря, я, естественно, заметил, что юная Инга в докторской квартире – с ее опущенными ресницами мадонны, с постукиванием каблучков, – вовсе не так невинна, как изображает. Но что она явится ко мне в отель и среди бела дня вполне недвусмысленно будет подстрекать меня согрешить с ней – этого я, признаться, не ожидал. А так оно и произошло – во сне.
Глаза ее и на этот раз были опущены; но она метнула в меня молниеносный взгляд, в значении которого невозможно было ошибиться – выражение было отнюдь не добродетельное. Она приблизилась ко мне, приложив палец к губам. Было ясно, что все дальнейшее должно остаться между нами. И потом уже, сладострастно извиваясь и играя всем телом, она все время хранила на лице это лицемерное выражение мадонны, и губы улыбались фальшивой джокондовской улыбкой, и к губам был приложен палец, словно между нами позорная тайна.
Я проснулся совершенно подавленный. Так вот, значит, какие мысли занимали меня в то время, как я находился при выполнении чрезвычайно важного секретного задания. Я выругался, обтерся холодной водой и решил пойти прогуляться куда-нибудь подальше – может, на лоне природы я набреду на разгадку, которая не пришла ко мне во сне.
Я подошел к окну взглянуть, какая погода. Хмуро, тяжко, плотные темные тучи распластались низко-низко, нагнав на землю преждевременные сумерки. Собирался дождь. Придется надеть плащ; но тут я заметил, что внизу на площади что-то происходит. Вынырнули откуда-то полицейские и заняли места на тротуаре вокруг площади. Посередине, около маленького фонтана, суетились какие-то люди; судя по всему, шли последние приготовления к митингу – возвышалась небольшая, сколоченная из досок эстрада, украшенная цветами и ветками. Нацистская пропаганда. В раскрытое окно донеслись звуки труб, и я увидел выходившую с главной улицы процессию.
Зрелище было не слишком впечатляющим. Музыкантов всего пять-шесть человек – видимо, местный хирдовский оркестр. Они отчаянно дудели что-то, кажется, это был "Хорст Вессель". Я никогда не мог сказать этого с уверенностью, за все эти годы мозг мой, по счастью, так и не усвоил проклятой мелодии, но как бы то ни было, я с радостью заметил, что они сильно фальшивили.
За оркестром двигалась сама процессия – впереди несколько немецких офицеров, за ними с десяток юнцов в хирдовской форме, и в конце – еще с десяток штатских, взрослых и детей вперемежку. Процессия дошла до середины площади и остановилась перед дощатой эстрадой. Оркестр фальшиво хохотнул в последний раз, хирдовцы выстроились вокруг эстрады, за ними разместились штатские, и на дощатый помост поднялись два немецких офицера – один, насколько я мог разглядеть, представитель вермахта, другой – гестапо. Их сопровождал юный хирдовец.
Гестаповец что-то сказал, отрывисто, будто команду отдавал, но я не расслышал, что именно, – налетел порыв ветра, подхватил и понес по площади пыль и солому, громыхнул где-то кровельным железом, упали первые капли дождя. Оркестр, хрипя и фальшивя, заиграл снова – на этот раз хорошо знакомое: "Deutschland, Deutschland uber alles"[24]24
«Германия, Германия превыше всего» (нем.).
[Закрыть]. Дождь пошел чуть сильнее, тучи еще сгустились, с каждой минутой на площади становилось все сумрачнее.
Полицейские стояли навытяжку. В некоторых окнах, выходящих на площадь, появились люди, постояли, посмотрели, потом один за другим скрылись в глубине комнат. Сам я тоже отступил немного от окна, встал за портьеру – мне не хотелось фигурировать в качестве зрителя, но, с другой стороны, любопытно было досмотреть представление. Двое-трое прохожих, шедших по противоположному тротуару, остановлены были строгим кивком полицейского, приказывавшим стоять смирно, пока играют. Они повиновались, но как только оркестр замолчал, двинулись дальше. Несколько парней, типичные забулдыги, подвыпившие для храбрости, а один для вящей храбрости еще и с бутылкой, торчавшей из заднего кармана брюк, двинулись неверной походкой через площадь, но были отправлены восвояси другим полицейским.
И больше ни одного зрителя, если не считать тех десяти, от силы двенадцати человек, которые участвовали в процессии. Все это никак не заслуживало названия митинга, по крайней мере как мы это привыкли понимать.
Но тут я заметил все же одного зрителя – молодую женщину, которая пряталась в одном из подъездов. Но только – глаза ли мои меня обманывали, или я все еще видел сон, или же – неужели это и правда была та самая девушка, Инга? Я попытался вглядеться внимательней, но сказать определенно было трудно – мешала серая дождевая пелена.
Видимо, она задержалась в городе по какому-то делу – если только зрение меня не обманывало и это действительно была она. А тут как раз митинг, и она решила переждать, не осмелилась перейти площадь. Теперь я был почти уверен, что это она.