355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигурд Хёль » Моя вина » Текст книги (страница 3)
Моя вина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:58

Текст книги "Моя вина"


Автор книги: Сигурд Хёль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Он выглядел еще более замученным и унылым, чем вчера, если это возможно, и сперва избегал моего взгляда.

Началось с обычных церемоний. Я должен его извинить. Он боится, что произвел на меня превратное впечатление. Ведь я мог подумать, что настроение у него пораженческое, безнадежное. Но ничто не может быть дальше от истины. Он всю ночь не спал… Все думал об этом.

Но не только об этом.

Тут он взглянул мне прямо в глаза.

– Мы победим! – сказал он.

– Да, разумеется, мы знаем, что мы победим.

– Думали ли вы о том, насколько это важно? Верить-то мы всегда верили! Тот, кто борется, всегда верит в победу. В самой борьбе – уже победа.

Но мы не знали, что мы победим. Другие – те-то как раз были уверены в победе. А мы – мы каждый день ощущали свою слабость, глотали унижения, оскорбления, терпели вещи нестерпимые. Нам это удалось, потому что… Но я перескакиваю, это потом… Каждый, каждый день мы смотрели на них – если нам удавалось одолеть отвращение – и видели, как они важно расхаживают по нашим улицам и заглушают нечистую совесть заклинаньем: мы победим!

Теперь-то они уже в это не верят.

Теперь-то мы знаем – они ворочаются по ночам с боку на бок, вскидываются от кошмаров, потеют, дрожат, принимают пилюли и микстуры. Я не говорю, что это в них проснулась и заговорила совесть. Дело гораздо проще. Они думают: мы пропали – и что же будет со мной, со мной?

Заметьте: я вовсе их не жалею. Этих – не жалею. Большинство из них – почти всех – я назвал бы сыпью на теле человечества.

Не о них я думаю вовсе. Я думаю о нас. Мы должны по-прежнему терпеть зло и унижения. О, даже большие, чем прежде. Но теперь мы все равно знаем: мы выиграли! А те мучают нас и знают про себя: мы пропали!

И тут уж все почти по-другому.

Почти? Да все, все по-другому.

Изменение сделалось не за один день. Я даже не берусь сказать, когда это сделалось. Не под Сталинградом и не под Эль-Аламейном, хоть и то и другое было важно.

Кажется, я знаю, когда я это впервые заметил. В то утро, когда сообщили, что Кёльн бомбили тысячи самолетов. Весть сразу облетела город. Мы ходили по улицам, приглядывались к немцам, солдатам и офицерам, к предателям из норвежцев. Мы ходили с каменными лицами, мы сдерживали ликование и глядели на их мрачные лица, на их опущенные головы.

Это был счастливый, это был жестокий день.

Потом им приказали скрывать свои настроения. Они напоказ хохотали и острили на улицах. Но мы не попадались на эту удочку. Мы прослышали о вспышках безумия, о самоубийствах. То к тому, то к другому из нас тайком обращались немцы, норвежские нацисты: замолви за меня словцо. На самом деле я не такой, в душе я никогда с ними не был!

Мы замечали, что веселость их надрывная. Мы видели, как часто они стали напиваться до бесчувствия; чаще, чем раньше.

Понемногу мы поняли: теперь это только вопрос времени. Мы выиграли!

И вот тут-то новая беда…

Понимаете, всегда – или часто, нет, почти всегда– есть что-то трогательное в том, кто терпит поражение. И часто бывает что-то… Ну, как бы это сказать… Что-то такое в том, кто побеждает.

Это ведь нелегко – победить достойно.

Достаточно ли мы научены? Достаточно ли пережили, продумали, прочувствовали, поняли, чтоб победить с достоинством? Чтоб нам не утратить – с нашим выигрышем – то благородство, которого мы достигали постепенно, пока были слабыми, угнетенными, пока нас втаптывали в грязь? Вот о чем я думаю.

Я сказал:

– К чему заранее предусматривать все беды, это же невозможно.

– О конечно, конечно, вы правы! – крикнул он. – Вы, безусловно, правы. Но…

Он встал и снова принялся ходить взад-вперед по комнате.

Однако ему кажется, он видит целый ряд примет, свидетельствующих о том, что нам не удастся прийти к победе с достоинством. Он тут же поправился: с желательным достоинством.

Ведь общепризнано – разве нет? – что мы (да и не только мы, все вообще демократии) перед самой войной переживали глубокий упадок. Духовный, политический… Ну да, многое показывает, что мы начинали из него выкарабкиваться. Но кое-что осталось бы. Доказательство – наше лондонское правительство.

Поразительно. Муж, которого господь в превеликой мудрости своей сотворил для управления Хомельвиком[3]3
  Имеется в виду Видкун Квислинг (1887–1945) – главарь норвежских фашистов.


[Закрыть]
– и сколь славного правления! – по трагической нелепости оказался премьер-министром Норвегии в роковые ее дни.

А он еще не самый худший.

Но это… это… это уездное правление заседало на чужбине и додумалось до введения в Норвегии смертной казни. И придало закону обратную силу. Займ у Гитлера. Двойной займ у Гитлера. Его первый подлинный триумф в Норвегии. Лондонское норвежское правительство об этом триумфе позаботилась.

Ох, уж это правительство…

Но мы это понимали, все время понимали. Мы просто думали: правительство – разве это уж так важно?

Однако настал день, когда мы поняли, как это важно.

Но так уж мы устроены – издавна, – что как только ряд постыдных компромиссов довел нас до этого правительства, с членами которого всякому порядочному человеку и раскланяться-то стыдно, мы тут же, в открытую, стали ворчать. Насмешки и издевательства висели в воздухе.

Естественно, что кое-кто из молодых услыхал эти насмешки. Естественно дальше, что их, молодых, захлестнуло распространенное представление о финской войне, как о некоем крестовом походе, не включиться в который добровольно чуть ли не равносильно предательству. Далее, естественно предположить, что какой-то из этих юношей любил отца, а отец вступил в СС. Тем самым семья отрезалась от общества (кроме таких, как Уле Остби), совершенно не получала известий из внешнего мира и питалась лишь своими собственными известиями, укреплявшими в убеждении, что правда на их стороне. То, что они оказались в меньшинстве, их, разумеется, огорчало, однако же не могло выбить из седла; недаром они начитались Ибсена и усвоили его взгляд на общество. Ладно. Был, значит, такой сын. Идти на финскую он был еще молод. Но вот подоспел новый шанс. Он мог пойти добровольцем на Восточный фронт, бороться с тем же врагом, с которым боролись финны и о котором он, еще когда пешком под стол ходил, понаслушался страшных рассказов. Теперь он снова слышал их, только их, а от всех, кто мог бы рассказать ему другое, он был отрезан. Он стал добровольцем. Отправился на Восточный фронт. Увеселительной прогулкой там не пахло. Был холод, были переутомление, вши, тяготы, страх. Возможно, его убили. Но если, если он вернулся – раненый или невредимый, после конца войны он предстанет перед судом и его ждут годы заключения.

Индрегор было сел. Теперь он снова вскочил и начал метаться по комнате.

– Я же не говорю, будто всех, кто был на Восточном фронте, толкали благородные мотивы. Но во многих случаях было так. И я уж лучше сразу скажу. Тут были прекрасные молодые люди. Идеалисты, романтики без задних мыслей, люди, которые послужат новой Норвегии, если только мы обойдемся с ними правильно, объясним им их ошибки, направим их по верному пути… Но нет, мы приговорим их к годам тюрьмы за их идеализм, за их наивность. Слушайте же, это варварство, это погибель правосудия, да тут сплошная ошибка, все, все неверно. Мы наказываем и – спихиваем с себя ответственность. Что мы делаем! Это ужасно. Я видел кое-кого из этих мальчиков, и я знаю, что говорю.

Он снова сел и некоторое время сидел не шевелясь. И молчал. Я подумал: интересно, когда он кончит?

– Впрочем, это еще не самое скверное, – сказал он. Голос у него вдруг сделался усталый, тусклый. – Но вот я оказался в таком положении, что приходится самого себя спросить: а кто из нас не несет ответственности?

Кто из нас так чист, что может объявить во всеуслышанье: я безгрешен. Я не нацист, не явный, не тайный, ни единым помыслом моим, ни единым делом или словом. И я не несу вины за то, что кто-то другой сделался нацистом.

Кто, кто это может?

Не правительство. О нем я уже сказал.

Не политические партии.

Не рабочая партия, не левые, они пренебрегли обороной. А сколько из-за этого перешло к нацистам?

Не правые. В Гитлере они видели защиту против самого страшного пугала – большевизма.

Не крестьянская партия. Они воссылали хвалу господу за Гитлера еще почище, чем лидер оксфордского движения, пресловутый Бухман[4]4
  Бухман, Фрэнк Натан Дэниэл (1878) – американский евангелист. Организатор оксфордского движения, программой которого было возрождение наций через возрождение отдельных личностей.


[Закрыть]
.

Не газеты. Разве успевали они за событиями, разве били тревогу?

Не люди творчества, интеллигенты. Уж эти-то разве били тревогу?

И – когда беда уже стряслась, – не наше радиовещание в Лондоне. Ах, сколько пустой болтовни!.. Представьте: двое идут полмили по тридцатиградусному морозу, чтоб послушать радио, – так было! Сидят в нетопленной избушке, верят, ловят… И что же они слышат. Получасовой отчет о рождественской елке в Кардиффе.

И уж никак, никак не я. Наоборот. Теперь-то я твердо знаю, что лично виновен в том, что другой человек, – какое там! – целая семья обречена на адские муки. Да! Я это называю – адские муки. И виноват – я.

Он сжал голову обеими руками, но тут же спохватился, выпрямился.

– Извините меня! – сказал он.

У него это делалось заклинанием, эти два слова: «извините меня».

Видно было, что ему трудно продолжать. Лоб покрылся испариной, и он все утирал его платком, скомканным в комочек.

Потом он начал снова – с отступления по всей линии.

Кто он такой, в сущности, чтоб критиковать правительство? Или политические партии… Или газеты, людей творческого труда… Что он сам-то сделал? Ничего, совсем ничего и даже меньше чем ничего…

Помолчали.

– Дело касается одного человека… – сказал он. – Человека, который… О! Ему известно, что я с этим человеком тоже знаком.

Он назвал имя. Ханс Берг.

Конечно, я знал его. И знал, полагаю, куда лучше, чем этот несчастный, что сидел сейчас против меня. Года два в пору студенчества Ханс Берг был в числе моих ближайших друзей.

С год назад я узнал, что он «перешел на другую сторону».

Вот я сижу сейчас, в 1947 году, и пишу все это на основании разрозненных заметок и того, что сохранилось у меня в памяти. И думается: удивительное это было время – время оккупации. Уже сейчас, всего через каких-то два года, оно кажется таким далеко отодвинутым, чуждым. Романтическое (но это всего лишь пустое слово, я знаю) – и страшное. Даже и это может быть пустое слово: что оно страшное. Просто оно было удивительно иное

Я знаю, что многое из того, что связано с тем временем, уже позабыто. Люди все забывают. Это их благословение, их проклятье.

Но я-то помню. Мне кажется, что помню. Не цифры, конечно, не статистические данные, – по крайней мере мне самому так представляется, – но вещи куда более существенные. Это мое благословение, мое проклятье.

Я знаю, что это мое свойство обречет меня на одиночество в будущем – в годы безвременья, в годы нового кризиса, быть может, новой оккупации. Обо мне будут говорить: что за странный субъект? Видали такого?

Я пережил одиночество. И я снова его предвижу – еще большее одиночество. Что ж, приготовимся.

Я помню тот день, когда я узнал, что друг моей юности стал изменником. Помню, я вычеркнул его из своей жизни так же легко, как смахивают муху. Трезво, бесчувственно. Просто это был факт, и я его констатировал. Как это с ним случилось, отчего – было совершенно неинтересно. Когда-нибудь потом – кто знает? – можно будет к этому еще вернуться. С того самого мгновения Ханс Берг стал более мертвым для меня, чем если бы пролежал в могиле десятки лет. Все сделалось автоматически, словно разомкнули контакт. Ряд воспоминаний юности покрылся коркой льда. Если б на другой день я узнал, что его убили, я бы и это отметил спокойно, как еще один факт. Я б выслушал известие, как чужой телефонный номер.

Но он, стало быть, сыграл какую-то роль в жизни господина «Извините меня»… Так-так, послушаем.

Я заметил, что он оставляет меня совершенно безразличным. Безразличнее, чем раньше. Теперь, уже сейчас, я понимаю, что просто с того момента сбросил и его со счетов. Все прочее, о чем он толковал, была обычная болтовня. Самокопанье, слабые нервы. Что нам за дело до лондонского правительства? Ну да, мы убедились, что оно не стоит внимания. Но разве о нем те– перь речь? Что нам за дело до переродившегося хозяйчика? Разве речь о нем? А отщепенцы и сутяги о которых он тревожился… Да, конечно, отщепенцев жаль… Но разве это важно! Неужели же он не понимает – тряпка! – что такого, наверное, уже сотни лет не бывало?.. Речь идет о народе, вновь обретающем себя…

Я слушал его, как, верно, врач слушает больного. Жаль его. Совсем надорвался. Грустно; но нынешнее время безжалостно.

Я думал: надо отослать эту развалину в Швецию!

– Вот как, вы знаете Ханса Берга, – сказал я. – Что же у вас с ним произошло?

Я сам заметил, какой вежливый стал у меня голос. А он ничего не заметил. Слишком был погружен в себя.

И он начал свою историю. Он словно брал разбег. Я видел, как у него напряглись все мускулы. Но как только он начал, он стал рассказывать спокойно, буднично, даже почти сухо.

Как я, вероятно, помню, начал он, в Осло, в двадцатых годах была большая нужда в преподавателях. Много лет труд учителей оплачивался очень низко, и это, наконец, сказалось. Государство таквстревожилось, что… Но для студентов из крестьян ситуация сложилась на редкость удачная – они могли, не оставляя занятий, брать себе небольшую нагрузку в школе. Он, в частности, тоже, получил такую работу. Была весна двадцать первого года. В одной из гимназий заболел преподаватель точных наук. А он сам тогда заканчивал курс математики. Они с Хансом Бергом взялись замещать преподавателя вдвоем. Ханс Берг был химик. Ему прочили будущность ученого, да только вышло иначе.

Он вел уроки математики, Ханс Берг вел физику. Они были друзьями, слыли – во всяком случае; однако нельзя сказать, чтоб они очень друг другу нравились.

– Я; по-моему, видел вас вместе. – сказал он. – Так что не мне вам рассказывать, какой тяжелый и замкнутый человек Ханс Берг. На нем словно дощечка была с надписью: вход воспрещен.

В последнем классе гимназии училась одна редкой красоты девочка. И редких способностей к тому же. И вот что удивительно – девочка с ярко выраженной склонностью к точным наукам.

К математике у нее был просто выдающийся талант. Как учитель, как математик, он ею заинтересовался. Он проверял ее задания особенно тщательно и часто писал специально для нее подробные объяснения. Она была ему благодарна, тут нет ничего удивительного. Его часы приходились перед большой переменой. После урока она, бывало, подходила к его столу с вопросами, и они сидели и разговаривали до звонка на следующий урок. Смесь девичьего кокетства и серьезного интереса к математике была в ней прелестна.

Ей было девятнадцать лет, Индрегору – двадцать пять.

И вот по чистой случайности он обнаружил, что Ханс Берг прогуливается с ней по вечерам.

– Как вы, вероятно, помните, – он несколько отвлекся от темы, – Ханс Берг в ту пору выглядел очень эффектно – волосы темные, орлиный нос, глаза синие, но так глубоко посажены, что из-под темных бровей казались почти черными. Я думал даже, нет ли в нем цыганской крови. Ну так вот…

По чистой случайности он увидел их однажды вечером на Согнсвейен. Они шли и разговаривали. Ему даже показалось, что они держались за руки.

Его они не заметили.

Он пошел домой и стал думать о случившемся. Чем больше он думал, тем больше возмущался. Как? Его друг злоупотребляет своим положением учителя, пытаясь совратить юную, невинную девочку?

Он взглянул на меня, несколько смутившись.

– Меня воспитывали в строгости, и я, видимо, был тогда порядочным филистером. Вероятно, я им и остался.

Так вот, – он встал и снова прошелся по комнате. – Я по-прежнему считаю, что он вел себя неподобающим образом. Если уж родители не могут быть спокойны, что их дети… Ну, нет!

Это рассуждение призвано было извинить его дальнейшие действия. После бессонной ночи, после на редкость неприятного дня – у него как раз были уроки в ее классе – он принял решение. Вечером, в тот же час, когда он их встретил – для верности даже чуть пораньше, – он отправился на Согнсвейон и спрятался в кустах.

И они пришли. Они медленно шли мимо засады. Разговаривали, шутили, смеялись. И держались за руки. Ничего другого, худшего меж ними не было, это было ясно.

Но хватало и этого. Он возмутился. Все вместе представилось ему несказанно гнусным. Он весь дрожал. Он поклялся, что этому будет положен предел. Злоупотреблять… Впрочем, он не помнит, в каких именно выражениях формулировалась тогда его мысль.

На другой день – он и эту ночь почти не спал – случилось так, что Ханс Берг и он давали уроки подряд в ее классе. Сначала был урок Ханса Берга, потом его урок, а потом большая перемена.

Он перехватил Ханса Берга, когда тот шел с урока. Он сказал, что ему нужно с ним поговорить. Тот пошел за ним неохотно. Они не очень-то жаловали друг друга – он уже рассказывал.

Он прямо приступил к делу. Скандал, безответственность, злоупотребление естественной привязанностью ученицы к преподавателю главного предмета…

Ханс Берг был от природы бледный. Тут он побелел. От злости, это ясно. Но не только – он испугался к тому же. Школа была строгая, консервативная, ректор – старый педант. А девочка принадлежала к одной из лучших, известнейших семей Осло. Отец ее имел вес в консервативных кругах города. Так что тут могла бы получиться довольно некрасивая история.

– О, вот ты какой! – только и сказал Ханс Берг. Повернулся к нему спиной и ушел.

Индрегор на минуту умолк и взглянул на меня. Я увидел, что он покраснел. Через двадцать лет – он покраснел.

– Мне было неприятно, – сказал он. – Но возмущение мое не прошло. От презрения, с каким он ответил, во мне все клокотало. Ведь в конце концов я ему же хотел добра. Я решил на этом не останавливаться.

Он снова вскочил, прошелся по комнате. Вернулся, снова сел.

– Ну так вот… – сказал он.

После математики – урок был трудный – он попросил девочку на минутку задержаться. С легкой, кокетливой улыбкой она подчинилась. Другие, выходя из класса, тоже улыбались. Ему было это крайне неприятно – и возмущение его сделалось еще больше.

Он опять приступил прямо к делу – сказал, что он их видел, корил за легкомыслие, сказал, что разговаривал с Хансом Бергом.

Она сразу же разразилась слезами. Всхлипывая, рыдая, она сказала, что все время чувствовала, что это нехорошо. Но господин Берг был так мил, и она думала, что тут нет ничего страшного. Она думала, что… И между ними ничего не было, совершенно ничего. И…

Он сказал, что желал только предупредить ее. Если это всплывет, могут получиться неприятности. Разумеется, в первую очередь для господина Берга, а не для нее, однако же… Он полагал, что она вряд ли отдает себе полный отчет о возможных последствиях. Потому-то он и…

Она едва слышно поблагодарила, утерла слезы и выскользнула из класса.

Через несколько минут он увидел, что она вышла из школы. Головная боль…

Ему было неприятно. Очень неприятно. Улыбки, которые он поймал тогда на лицах учеников, мучили ого. Выражение лица Ханса Берга, перед тем как тот повернулся к нему спиной, неотступно его преследовало.

Если б он мог предвидеть, что будет дальше, ему было б еще неприятнее.

Вышел настоящий скандал. Тихий скандал, как это называется. И все именно из-за его предупреждений.

Прошло три-четыре дня, и его вызвали к ректору. Ректор начал ему выговаривать и незаметно перешел к похвалам. Выговаривал он ему за то, что он сразу сам не пошел к ректору. В подобных случаях молодому учителю не следует действовать на свой страх и риск и прочее и прочее. Он, как ректор школы, всегда должен быть в курсе всех дел и тому подобное. С другой стороны, он отлично понимает, что молодому учителю не хотелось бросать тень на друга и коллегу. О, он готов признать, что и сам в аналогичном положении и возрасте вел бы себя в точности так же…

Это был сомнительный комплимент. Все учителя сходились на том, что ректор являл пренеприятнейшую смесь сухаря и сноба.

А всплыло все наружу из-за самой девочки. Мать заметила, что та сама не своя, ходит с красными глазами, и приступилась к ней со всею женской хитростью. Очень скоро дочь ей все рассказала. Выяснилось, что она, к сожалению, гораздо сильнее влюблена в Ханса Берга, чем сама думала. Ну вот. Мать пошла к отцу, отец – к ректору.

Ханса Берга тут же отстранили от преподавания. Все это держалось в строжайшем секрете, так как экзамены были на носу. Однако ректор поставил условие, что господин Берг должен отказаться от всяких попыток найти себе место в пределах Осло. Если он не сделает об этом формального заявления, ректору придется уведомить все школы города о его поведении. Хансу Бергу оставалось только покориться.

Нравственность мелких городов ректора, по-видимому, тревожила меньше.

Девочка же сдала экзамены значительно хуже, чем ожидала она сама и все в школе. Вскоре ее отправили за границу в сопровождении тетки. Подобные истории в известных кругах Осло принимали тогда близко к сердцу.

Индрегор все время смотрел в сторону. Теперь он взглянул мне прямо в глаза – смущенно, но с каким-то унылым вызовом.

– Вы должны мне верить – или уж как там хотите! – крикнул он. – Но честное слово, во все то время мне ни разу не пришло в голову, что сам я отчаянно в нес влюблен. Вы скажете: странно, невероятно. Я могу только ответить: да, невероятно, до какой степени человек может обманывать самого себя.

Я спросил:

– И когда же вы это обнаружили? Он ответил, не раздумывая:

– Через два года. Когда я прочел в газете извещение о ее браке.

Следующий вопрос вырвался у меня против воли. Это было чистое любопытство:

– Вы женаты?

И в ту же секунду мне сделалось неловко.

– Нет, – сказал он и медленно залился краской. И после мучительной паузы прибавил: – Разумеется, это не из-за того маленького происшествия двадцатилетней давности.

Я кивнул: ну конечно… Снова пауза, и нарушил ее я.

– Так вы, значит, занялись страхованием. А разве… по-моему, я как-то слышал, что вам прочили ученую карьеру?

Я проболтался, я выдал, что знаю его. Но он этого не заметил. Он только сказал:

– Да… Я подумывал об этом. Но меня пригласили в страховое агентство – жалованье хорошее, перспектива быстрого повышения, вот я и решил…

Он умолк.

Снова пауза. Я сказал:

– Но я все же не понимаю…

Возможно, я понимал даже больше, чем ему следовало знать. Я помнил ту весну, лето и осень 1921 года. Кое-что, касавшееся Ханса Берга, в чем я тогда не мог разобраться, сделалось ясно и встало на свои места.

– Подождите, – сказал он. И продолжал: – Я не видел Ханса Берга больше двадцати лет. Той же осенью он женился, вы, конечно, знаете… Я… у меня была возможность с ним увидеться. Но я… я не захотел. Так вот, он женился, бросил занятия и стал подыскивать место учителя в каком-нибудь, городке поближе к морю. В одном таком городке он и застрял. И я встретил его – неделю назад я его встретил.

Он снова принялся теребить бахрому на скатерти. Как раз в этом городке начались неприятности, продолжал он. Кто-то выдавал секретные данные. Начались аресты. Один особенно досадный. Все показывало, что до немцев доходит то, что известно только в подпольной норвежской группе. Ситуация складывалась прескверная. Все всех начали подозревать. И вот тут-то, под предлогом страхования, его и направили туда. Надеялись, что свежему человеку легче будет разобраться.

– Я не знал, что Ханс Берг там, – сказал он. – В свое время я об этом слышал, но начисто забыл. Из головы вылетело, как говорится.

– Распутать клубок мне не удалось, – продолжал он. – Кто выдавал – не нашел. Ничего не нашел. Но встретил Ханса Берга.

Это все же не было такой уж неожиданностью. Разговоры о нем он слышал. Обе стороны о нем говорили.

Он не вел здесь никакой работы. Ни на одну из сторон. Норвежцы, естественно, были им недовольны и слегка удивлены. Такого они от него все же не ожидали.

Другие тоже были разочарованы. В партию-то он вступил, а больше ничего не сделал.

Он, в сущности, был неисполненным обетом, сплошным разочарованием. Так и не нашел своего места и осел в противном ему городишке только потому, что у него не было диплома.

Учителем он был скверным, так говорили – и эти и те. Равнодушный, вялый, о его рассеянности ходили анекдоты. Держался от всех в стороне, мрачный, озабоченный, с тем же видом, говорившим: вход воспрещен.

Наши рассказывали, что и в партию он вступил только для того, чтоб получить место ректора, – жена была тщеславна. Однако его обошли. Другой учитель, рьяный карьерист с законченным образованием, мигом вступил в партию и получил место. Этому – другому– поручили и всю культурную пропаганду. А Берг, говорят, только сидел сложа руки.

И вот, значит, они встретились.

Сказавши это, он помолчал немного.

– Пожалуй, я не знаю другого человека, которому бы так мало улыбалось счастье, – сказал он наконец. – Когда мы встретились, мы сначала постояли, не говоря ни слова. Потом Ханс Берг сказал:

– Так… За какой надобностью в наши края? А потом дальше:

– Тебе, наверное, приятно будет заглянуть ко мне? Посмотреть, как устроился предатель.

Я пошел к нему домой. Я… я не мог поступить иначе. Правда, домом это не назовешь. Скорее это просто было место – место, где он жил.

Думаю, он не очень счастлив со своей женой. Это еще мягко выражаясь. Она, правда, к нам не вышла.

Он угостил меня вином.

– У нас, у предателей, водится спиртное, – так он выразился.

А потом размеренно, спокойно он принялся ругать меня так, как никто и никогда еще не ругал меня в жизни.

– Ну, старый математик, – сказал он, – если я скажу, что из-за тебя и только из-за тебя я дошел до того, до чего дошел, принимаешь ли ты эту посылку или нужны еще доказательства?

Я сказал, что такой посылки принять не могу.

И тогда он выложил свои доказательства, хитрые, веские доказательства.

Он считал, что я стакнулся тогда с ректором. Не знаю даже, верил ли он в это сам. Он считал, что я ходил по Осло и распространял о нем слухи. Он считал, что я очернил его перед той девочкой.

– Завистливая, микроскопическая душонка! – вот как он выразился. – Только ничего у тебя не вышло! – так он сказал. – Я получил от нее письмо, но было поздно. Потом я получил от нее еще одно письмо, но тогда уж и вовсе было поздно.

– Не стесняйся! – сказал он. – Чувствуй себя как дома. Это и есть твой дом. Это ты его для меня устроил.

– Я слышал, ты процветаешь! – сказал он. – Естественно. Такие, как ты, должны процветать.

И тут он сказал то самое, из-за чего мне теперь надо прятаться. Он сказал:

– Про тебя говорят, что ты работаешь на немцев. Смешно! Разве такой, как ты, может просчитаться! Открою тебе один секрет: я отлично знаю, зачем ты сюда пожаловал. Но можешь не волноваться – мученика я из тебя делать не стану. А роль доносчика я оставляю тебе – по-прежнему!

Те, кто не знает его, боятся, что он меня выдаст. Но я-то знаю, что за ним моя тайна (какими бы там путями он ее ни заполучил) надежна, как… ну, раньше мы говорили – как золото в норвежском банке. Это его надо мной торжество.

– Так, – сказал я. – Он, стало быть, нашел для себя извинения. Скажите же, а вы такое принимаете?

Он покачал головой.

– Не знаю! – сказал он. – Конечно, я понимаю, что у него всегда был тяжелый характер, он искал ссор, легко портил отношения с людьми и с обществом, так сказать. Нет! Не знаю.

Он немного посидел молча. Потом вдруг сказал:

– Кстати, ее я тоже встретил – ту девочку – на улице, когда возвращался из того городка. Да, она замужем – я говорил, у нее трое детей, ей уж за сорок… да, за сорок. Я не видал ее с мирного времени. Тогда– до войны – мы, бывало, встречаясь, обменивались несколькими словами. Тут я тоже поздоровался. Она глянула на меня – и не ответила. Я подумал…

Ему пришла новая мысль.

– Может, она слыхала, что я работаю на немцев? – сказал он.

Это объяснение, как ни странно, его, кажется, приободрило.

– В конце концов мне даже хочется поскорее в Швецию! – сказал он. – Заиметь чистенькие документы, чистую работу…

Знаете, все время выдавать себя за такого в конце концов изматывает. Я устал…

Впервые он заговорил со спокойным достоинством. И дальше тем же тоном:

– Должен вас поблагодарить, что вы любезно выслушали мою болтовню. Большая часть – ерунда, не стоит внимания. Просто бредни усталого человека. Я раздражал вас, я заметил…

– Извините меня! – сказал я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю