Текст книги "Стерегущие дом"
Автор книги: Шерли Энн Грау
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Гарри Армстронг устало опустил плетенку на землю.
– Что, Уилл?
– Да вот, хочу предложить пари.
Гарри Армстронг вытащил большой коричневый платок и вытер потное лицо.
– Задумал составить Кэлвину конкуренцию?
– Нет, – сказал Уильям. – Я задумал отыскать, где у него винокурня.
Гарри Армстронг вытаращил глаза.
– Пойдешь шарить по болотам Медвяного острова?
– Если верить слухам, там она и есть.
На лице Гарри Армстронга снова выступили капельки пота. Он отер их тыльной стороной руки, тряхнул кистью и опять полез за носовым платком.
– У меня мать из Хаулендов, так что я зря не скажу, но только в вашей семейке всегда все были с придурью.
Уильям усмехнулся.
– Словом, вот так, Гарри – предлагаю ему пари.
– Не пойдет, – сказал Кэлвин.
– Ну, не жмись, – сказал Уильям. – Спорим на галлон твоего виски, что найду вас.
Армстронг тяжело вздохнул.
– Принимайте лучше, Кэлвин, – сказал он. – А то не отвяжетесь.
– Нет, – сказал Кэлвин.
– Ладно, тогда без пари, – сказал Уильям. – Я и задаром найду.
Армстронг сказал:
– Уж сколько лет в семье все до единого вот такие.
– На всякий случай условимся, – продолжал Уильям. – Если меня не видно день-другой, стало быть, я на болоте. Если прошло дня четыре, со мной что-то неладно. Ну а если неделя, то доктор Гарри Хауленд Армстронг идет, собирает всю родню и объявляет, что руки мистера Кэлвина Робертсона запачканы моей кровью.
– Брось ты, Уилл, – сказал Кэлвин.
– Все забавы, – сказал Армстронг. – И никогда-то эти Хауленды не взрослеют. – Он взял в руки плетенку, упер ее в свое круглое брюшко. – А людям дело надо делать.
– Что, кур собрался разводить?
– Наши все передохли, – сказал Гарри Армстронг. – Выходим утром, глядим – валяются по всему двору, лапки кверху, все дохлые и все смердят.
– Ну вот, а еще врач. Людей беретесь лечить, а у самих куры дохнут. Тут поневоле призадумаешься.
Гарри Армстронг вздохнул. Он уже опять взмок, пот струйками стекал у него по лицу, но вытереть было нечем: руки заняты. Он еще раз вздохнул, кивнул на прощанье и потащился дальше.
– Значит, теперь жди в гости, – сказал Уильям.
Кэлвин Робертсон что-то буркнул, круто повернулся и пошел прочь.
В тот вечер Гарри Армстронг за обедом сказал жене:
– Угадай, что еще собирается выкинуть Уилл Хауленд?
Она не стала спрашивать. Что толку? За тридцать пять лет семейной жизни она убедилась, что муж и так все расскажет, и непременно на свой лад.
– Отправляется искать винокурню, – хохотнул доктор. – А мне сообщил об этом, чтобы Кэлвин Робертсон ненароком не пристрелил его на болоте.
Миссис Армстронг с сожалением поцокала языком:
– Ай-я-яй. Неужели покажет на них?
– Кто, Уилл? – вскинулся Гарри Армстронг. – Чистокровный Хауленд?
Она смутилась.
– Я ведь только спросила.
– Ему такое и в голову не придет, – убежденно сказал Гарри. – Это он так, игры придумывает себе на потеху.
Уилл Хауленд готовился к своей игре обстоятельно. Прежде всего наведался к Питеру Уошберну, негру, который строил лодки. Он застал Питера на берегу реки у сарая; мастер что-то строгал, а вокруг шелестели ивы, трепеща на ветру узкими пыльными листьями. Уилл сторговал себе ялик – тот, что был только еще начат, – и стал с нетерпением ждать. Уошберн работал медленно – Уильям Хауленд специально два раза побывал в городе, проверить, как подвигается дело. Наконец все было готово, и они с Питером Уошберном спустили ялик на воду, чтобы древесина набухла и раздалась. Привязали лодку к прибрежной березе и затопили по самый планшир – пусть вылежится, дойдет в илистой воде.
Потом Уильяму стало не до того: поспел хлопок. Он повесил на плечо мешок и несколько рядов прошел сам, потому что не любил, чтобы рука теряла сноровку. Собирать хлопок – нетрудная работа, ребятишки и то собирали. Если рассудить, им даже и легче: с таким ростом, как у него, чересчур низко нагибаться. Зато, что ни говори, рука очень крепчает, когда кончиками пальцев выдергиваешь хлопок из зубчатой коробочки. У Уильяма Хауленда правая кисть была заметно шире левой, и он этим немножко гордился.
Сборщики хлопка работали, пока все поля не оберут дочиста, – работали неделями, без передышки, под нестерпимо синим небом, обложенным со всех сторон тяжелыми черными грозовыми тучами. Дождя в это время года почти никогда не бывало. Тучи громоздились все выше, но так и не трогались с горизонта. Они будто навечно утвердились там наподобие гор. По утрам их первыми освещала заря, на закате они багряно пламенели в последних лучах солнца. Иногда сборщики хлопка работали ночами, но и тогда, выпрямляясь, чтобы разогнуть усталую спину, видели по краям земли все те же высокие тучи, серебристые, сияющие белизной при луне.
Вечером Уильям валился на кровать, не давая себе труда раздеться. Порой, в считанные мгновения перед сном, он успевал подумать о новом ялике, о болотах, о том, что сделает, когда кончится сбор хлопка и умолкнет грохот хлопкоочистительных машин… Они с Питером Уошберном стащат ялик с илистого мелководья и будут окатывать проточной водой, пока не отмоют дочиста. Потом погрузят в фургон и повезут по дорогам, которые поколения Хаулендов проторили через песчаные красные холмы, когда шагали изо дня в день, кто за дровами, кто на охоту, а кто просто так, ради удовольствия протоптать новую тропинку по земле. И наконец они выведут ялик на речушку, прозванную Оленьим ручьем. Дальше Уильяму предстоит пробираться в глубь болот одному. Он был уверен, что сумеет.
Сбор хлопка шел к концу, и Уильям Хауленд заметил, что все чаще вспоминает про болота. «Скоро двинусь», – передал он Питеру Уошберну.
Однако вышло иначе. В тот самый вечер, когда он окончательно решил, что готов в дорогу, он получил письмо от дочери. Ее почерк, летящий, прихотливый, нечеткий, чем-то напоминал ее манеру читать стихи. Письмецо было нацарапано наспех и сложено раньше, чем просохли чернила. Уильям угадывал изящные очертания букв, старался прочесть смазанные, неразборчивые слова, вдыхал тонкий аромат духов, идущий от бумаги. Понять удалось одно: что она едет домой.
Он встречал ее на станции.
Она была такая же, как всегда, – худенькая, высокая, белоголовая. Только куда-то делась ее обычная рассеянность. Она бросилась к нему и – до сих пор этого на людях никогда не бывало – повисла у него на шее.
– Папочка! – Она горячо зашептала ему в ухо. – Ты удивился, да? Правда, изумительно? Просто дивно, просто лучше не бывает…
Уильям Хауленд терпеливо объяснил:
– Письмо было все смазано, дочка. Я мало что сумел разобрать. – Он увидел, как у нее вытянулось лицо, задрожала нижняя губа. – Ты его слишком рано сложила, – мягко прибавил он. – Ничего, расскажи сейчас.
Она отступила на шаг и сказала громко, с расстановкой, точно обращаясь к глухому или постороннему (и Уильяму вдруг подумалось, что, может быть, таков он и есть):
– Я выхожу замуж.
Он глядел на нее, а сознание отметило только, что станционный смотритель Руфус Мэттьюс схватил метлу и, притворяясь, будто ничего не слышал, стал подметать пыльную сухую платформу.
– Ты удивляешься, папочка? – ворковала Абигейл. – Чудесно, правда? Я знаю, ты думал, что меня уже вовеки не сбыть с рук.
– Да нет, – проговорил Уильям. – Не скажу, чтобы меня это особенно беспокоило.
– Знаешь, когда ты некрасивая… тревожно все-таки.
Вот оно что, подумал он. А казалось, она не замечает; казалось, ей совершенно безразлично… Новая, неведомая земля открывалась перед ним. Она думала, она тревожилась. Безмятежное, кроткое лицо, кроткие глаза, а за ними… Он до сих пор не представлял себе, что у нее могут быть свои мысли, свои чувства. Она всегда выглядела такой довольной…
– Пап, неужели ты ничего не скажешь?
– Тебе еще двадцати нет, рано мне было волноваться, что ты не найдешь себе мужа.
Она взяла его под руку, и они пошли к коляске. Уильям Хауленд не торопился покупать автомобиль. Дороги были почти круглый год скверные, на автомобиле не проедешь.
– Он такой замечательный. – Вспоминая, она прижала к себе отцовский локоть.
– Из здешних?
Она остановилась и прыснула:
– Боже упаси!
Руфус Мэттьюс уронил метлу. Так тебе и надо, мстительно подумал Уильям. Хочешь подслушивать – тогда уж не взыщи.
– Я с ним познакомилась в колледже, – сказала она.
– Можно было бы догадаться, – сказал Уильям.
– Он там преподает. Английский.
Вот они откуда, все эти стихи, подумал Уильям. И стихи, и чтение вслух.
И спросил, неожиданно для себя:
– Так это он тебе письма писал тем летом? – Усмешку выдал голос.
Абигейл бросила на него зоркий взгляд.
– Откуда ты узнал?
– Весь город знал, – сказал Уильям. И нарочно прибавил громче, чтобы поймало жадное ухо Руфуса: – Старик Эйнсворт целое лето только и делал, что делился соображениями на этот счет.
По дороге домой Абигейл сказала:
– Его зовут Грегори. Грегори Эдвард Мейсон.
– Он что, из Виргинии?
– Боже упаси! – (Уильям поразился, что она повторяет эту фразу, ведь раньше никогда не употребляла.) – Он из Англии, лондонец. Просто учительствует здесь.
Уильям сказал:
– Твой прадед в гробу перевернулся бы, если б услышал, что ты выходишь за англичанина.
Она спокойно ответила:
– Я знаю.
Колеса тряслись и вихляли на колеях дороги. По гравию суетливо перебежали штук шесть перепелок и скрылись в стерне опустелого кукурузного поля. Уильям сказал:
– Наверно, мне бы следовало больше знать насчет свадеб… словом, что нам теперь полагается делать?
– Папочка, тебе – ничего. Я напишу тете Энни и попрошу приехать. Если ты в силах вынести ее присутствие в доме.
– Всю жизнь был в силах, – сказал Уильям, обращаясь к лошадиному крупу. – Как-нибудь потерплю еще немного.
– Ну, тогда все. Правда-правда.
Уильям сказал:
– Очень приятно слышать.
Когда они сворачивали к дому, Абигейл сказала:
– Кстати, чуть не забыла… В эту пятницу Грег приезжает сюда.
– На свадьбу?
– Ой, папочка… – Она укоризненно пощелкала языком, и на какой-то миг ему почудилось, что это вышло у нее совсем как у бабки, неряхи и пьяницы, которая, день-деньской клохча, словно квочка, наведывалась на кухню, где хранилась в шкафчике бутылка джина.
– Так зачем?
Абигейл хихикнула, и смешок получился опять как у той – самоуверенный, довольный.
– Грег – сама благопристойность. Он едет только затем, чтобы просить у тебя моей руки.
– Понятно, – сказал Уильям. – Что ж, далековато ты нашла себе мужа.
– Теперь никто больше не выходит за своих, из родного города, – доверительно сообщила она. – Правда.
Уильяму не пришлось натягивать поводья: на привычном месте лошадь стала сама.
– Так ты скажи, дочка, что надо делать.
– Решительно ничего, – сказала она. – Напишу тете Энни, и тебе никаких забот.
Она повернулась в пируэте на пыльной аллее, длинные белокурые волосы захлестнули ей глаза.
– Такая уйма дел, папочка. У меня совсем нет приданого. Все получилось так неожиданно.
– И давно произошла эта неожиданность?
– За день до того, как я тебе написала. Ты, наверно, этого тоже не разобрал?
Уильям покачал головой.
– А как ты думаешь, можно мне съездить в Атланту за приданым? Тетя Энни, уж конечно, знает, что к чему.
Он только молча кивнул. И пошел за ней в дом, не стал звать слуг, сам внес ее единственный чемодан, впервые почувствовав себя старым, отяжелевшим, усталым. Та самая малютка, которую он нянчил на руках, – это она мочила ему колени, срыгивала на рубашку. Та и не та… Ноги его как будто вросли в землю. Крутые ободья ребер мешали дышать, одеревенели, как бочарная клепка. «Мне сорок восемь лет, – думал он, – а это уже старость».
Абигейл что-то говорила ему, он кивал головой, не слушал, просто соглашаясь.
Растут дети, эхом пронеслось у него в голове; он слышал это когда-то давно и ни разу не вспоминал с тех пор: «Наши дети взрослеют и теснят нас к могиле».
Уильям прошел в столовую и налил себе виски. Он глядел на светло-желтую влагу и думал про винокурню на болотах и про то, как собирался ее искать. А теперь, похоже, больше не хочет. Похоже, его уже не хватит на такое.
Он отхлебнул глоток и снова вышел на веранду. Сел в качалку, поставил виски на подлокотник. Поглядел через дорогу на свои поля, на свой лес за полями.
По крайней мере, думал он, земля – это прочно. Песчаная земля, такая знакомая, что начинаешь думать о ней, как о живой. Капризная, неподатливая, не слишком-то ласковая. Зато всегда та же, всегда одинаковая – для твоего отца, для тебя, для твоих детей. И это отрадно. Это уже утешение.
* * *
Энни Хауленд Кемпбелл прислала из Атланты пространную, многословную телеграмму. Уильям подержал в руке желтый листок и заметил Руфусу Мэттьюсу – тот был не только станционным смотрителем, но и телеграфистом:
– Должно быть, стоила ей уйму денег…
Руфус кивнул.
– А раз так, – продолжал Уильям, – естественно было бы рассчитывать, что ты из нее выжмешь побольше толку.
– Я принял в точности, как передавали, – обиделся Руфус.
В послании было невразумительным все, кроме общего смысла: сестра в восторге и замужество одобряет.
Уильям вздохнул.
– Хоть можно представить себе, о чем речь, и то хорошо.
Морока с перепиской в последнее время, думал он. Даже с телеграммами. С тех пор как умерла жена, он не получал ни одной…
– Венчаться будут здесь? – спросил Руфус.
– Наверно, – сказал Уильям. – Ты лучше спрашивай у моей сестрицы и Абигейл.
Грегори Эдвард Мейсон приехал, как обещал, и по всем правилам переговорил с будущим тестем. Уильям был уклончив и любезен: ему не слишком пришелся по душе этот человек – высокий, тонкий, рыжеватый, с очень скверными зубами, – но он ничего не сказал, лишь отметил, что Мейсон с исключительной грацией и свободой держится в седле.
Все два дня, что Грег у них гостил, он беспрерывно катался верхом с Абигейл. Уильям наблюдал, как они проносятся мимо, – спокойное, уверенное изящество, подчеркнутое неумелой напряженностью спутницы.
И Уильям вспомнил еще кое-что. Девочкой Абигейл не любила лошадей; сколько раз он предлагал ей пони, она всегда отказывалась. Только прошлым летом ей захотелось ездить верхом. Значит, это оттуда же, откуда стихи вслух… Он тут вовсе ни при чем. Он даже начинал сомневаться, дал ли дочери вообще что-нибудь, кроме плоти и крови.
Уильям повез ее в Атланту покупать приданое, шить подвенечное платье. Абигейл пробыла там месяц. А Уильям на другой же день вернулся домой, несмотря на протестующие вопли сестры.
Этого одного дня с него было довольно. Города он не узнал. Какие-то отдельные приметы были смутно знакомы, но искажены новым обрамлением. Даже дом сестры – перекрашенный, перестроенный – стал иным, как и его хозяйка, постаревшая, обрюзгшая. В холле играли незнакомые дети – ее первые внучата. А зять, Хауленд Кемпбелл, с которым он не виделся десять лет! Уильяма передернуло. И всегда-то был толстяк, а теперь и вовсе оброс подушками мяса. Лицо заплыло жиром, как торт глазурью, еле глаза видны. Шея чудовищная, воротник скрыт под многоярусным подбородком. Когда он снимал пиджак, его длинный галстук свисал до половины выпяченного живота; брюки под этим полушарием облепляли его так плотно, что он был похож на куклу, каких на Рождество дети мастерят из яичной скорлупы и зовут Шалтай-Болтаями; Уильям встретил лишь подобие человека, который когда-то приходил к ним ухаживать за его сестрой.
И так все в этом городе. Следы сходства, которые только больше тебя путают. В тот единственный вечер он пошел искать дом, где женился, где жили родители его жены, а по соседству – ее сестра. Старики умерли, сестра переехала во Флориду, но он все-таки пошел. Он не смог найти дом. Не смог найти даже тот квартал. Можно было спросить, но он не спрашивал. Просто шагал по улицам и не узнавал их, искал то, что было когда-то. Целый вечер все ходил и искал – искал так долго, что даже пропустил ужин.
– Уилли, миленький, ты нас чуть не до смерти напугал, честное слово, – сказала Энни. – Давай-ка в одну минуту сделаю тебе яичницу.
– Нет, – сказал он. – Я устал. Пойду, пожалуй, сразу лягу.
– Да как же, Уилли… – начала она, но он попросту не стал слушать. На мягчайшей чужой кровати он крепко уснул, решив таким образом все мучительные вопросы. Выбор сделало его усталое тело. Он спал и видел путаные сны о том, что молодость прошла, об утраченном, о поисках без конца.
Проснулся он поздно. За столом его ждала только сестра.
– Вот, Энни, мы уже и немолоды. – Ему стало стыдно; так глупо прозвучали эти слова при трезвом свете утра.
– Уилли. – Она положила ему на рукав пухлую руку. – Это все свадьба первого ребенка. Ошарашит тебя, а родится первый внук, и все станет на место. Вот увидишь.
Он отстранил ее.
– Дело даже не столько в этом. Главное – куда все ушло? Как сквозь пальцы просочилось и исчезло, а я даже не заметил.
– Уилли, родненький, – сказала она, – ложись ты лучше опять в постель, выпей чайку. Я гляжу, ты вымотался вконец.
Он покачал головой.
– У меня куплен билет, да и потом, на мельнице дела. Сама знаешь, с этими жерновами никому не справиться, кроме меня.
– Уилли, ты себя в гроб вгоняешь.
Он поцеловал ее на прощанье, вдохнул ее старушечий запах, ужаснулся и почувствовал, как по спине под рубашкой прошел холодок. Он погладил по голове ее внучат, взял свой чемоданчик.
Где-то под ложечкой легонько тянуло вниз, словно присасывало к земле. Октябрьский день выдался очень жаркий, рубашка на Уильяме взмокла от пота, а ему все было как-то зябко. В поезде он раза два глотнул из фляги – она всегда была при нем, но это не слишком помогло. Он глотнул еще, и тогда его слегка отпустило.
Это чувство, что тебя клонит к земле, – оно напугало его. Он снова выпил и откинул голову на спинку скамьи, ощущая, как горячий воздух из окошка, словно струя теплой воды, обтекает тело.
Когда Абигейл вернулась в Мэдисон-Сити, с ней вместе приехала Энни, и переднюю загромоздили дорожные сундуки и картонки.
– Уилли, в доме бедлам, – решительно заявила Энни.
Он пожал плечами.
– Распоряжайся, наводи порядок.
– Тебе известно, что в маминой комнате под балдахином висит летучая мышь?
– Кто-нибудь не закрыл окно, – сказал Уильям.
– Черные девушки, Уилли, небрежны до безобразия. За ними нужен глаз да глаз.
Он только развел руками.
– Жестикулируешь, как итальяшка, – резко сказала она. – А где люди будут спать? В спальнях творится невообразимое.
– Какие люди?
– Ну, папочка, что ты в самом деле, – сказала Абигейл. – Гости, которые приедут на свадьбу.
Тогда он сдался.
– А, делайте как знаете, – сказал он.
И они взялись за дело. Вдвоем: Энни и Абигейл. Вот черт, думал Уильям, они даже похожи друг на друга.
Они наняли шесть горничных, вынули все серебро и вычистили на заднем крыльце – резкий запах нашатырного спирта разнесся по всему дому. Перемыли и осторожно протерли до блеска всю стеклянную посуду, выскребли полки всех горок и буфетов, стараясь вывести застарелый запах фруктового пирога. Они вымыли стены и натерли вручную полы, ползая по всем комнатам, как большие жуки, и вращая перед собой суконки. Открыли все пристройки и флигели, которые годами стояли под замком. Позвали маляров и наскоро покрасили эти помещения, одним слоем краски из-за недостатка времени. Все простыни и покрывала перестирали и выкипятили на заднем дворе, в громадном баке на жаровне с углями, а потом расстелили на траве, чтобы бурые лежалые пятна выбелила роса. Выстирали и накрахмалили занавески. Все места на солнцепеке были заставлены деревянными рамами, утыканными рядами крохотных гвоздиков, и к каждой был приставлен кто-нибудь из детей – отгонять птиц. Когда занавески наконец высохли, они были такие жесткие, что стояли сами по себе, и на каждой красовались в уголках капли бурой крови от острых гвоздиков. Абигейл показала их Уильяму.
– Тетя Энни говорит, на занавесках должны быть следы крови, иначе они давно не стираны.
– Твоя тетя, – сказал Уильям, – ужас как много знает.
Он был раздражен. Никогда он не мог с ней ужиться – с самого детства, когда они росли вместе. То ли это в голосе у нее что-то – во всяком случае, она действовала ему на нервы…
– Не привык я к женщинам в доме, – говорил он. – А когда целых две переворачивают все вверх дном, самое время уносить ноги.
В конце концов он отдал дом в их распоряжение и перебрался на мельницу, поставленную его дедом на ручье Уилкокс. Когда-то в прежние времена, задолго до того как родился Уильям, там жил мельник, холостяк шотландец, которого сперва подрядили ее строить. Он странствовал по всему Югу, ставил мельницы то на одном ручье, то на другом. Случилось так, что первые старческие недуги подступили к нему, как раз когда он работал у Хаулендов. Тогда бродячий плотник сделался мельником и стал доживать свой век на последней мельнице, построенной его руками. Он соорудил себе тут же две комнатушки; они сохранились до сих пор – грязные, запущенные и вот уже пятьдесят лет нежилые: теперь в них держали всякую утварь. Уильям Хауленд притащил из дома складную койку, принес под мышкой пару одеял и водворился здесь.
Ему нравилось прохладное журчание воды и непрестанная возня мелких зверюшек, прибегавших по ночам грызть рассыпанное зерно. Он смотрел на кукурузные побеги, проросшие под мельницей, – вторая плата, как сказал бы его отец, пошлина за помол: ростки из просыпанных зерен. Почти весь урожай был смолот, но время от времени подвозили еще. И тогда Уильям самолично шел на мельницу, открывал шлюзы и пускал воду. Он смотрел, как она бежит по желобу, лепеча, точно живая, и падает на лопасти кипарисового колеса. Потом заходил внутрь, включал привод, запускал лущилку и огромные гранитные жернова, и пол начинал грохотать и содрогаться от их движения. Он всегда стоял и пристально следил за ними, потому что стоило жернову хоть чуточку сместиться, как он мог треснуть и выйти из строя.
Водяные мельницы устарели, их и оставалось-то немного. «А мне нравится, – думал Уильям. – Я эту, пожалуй, сохраню».
Через неделю-другую обмолот был завершен – теперь уже окончательно, мельницу чисто подмели, укрепили на зиму кровлю. Уильям проверил, что как сделано. Развесили табак в маленькой сушильне. Убрали сорго, выжали сок из стеблей, сварили патоку и свезли в бутылях на погреб под большим домом. На желудях и черной патоке нагуливали жир свиньи, дожидаясь убоя.
Негритянский мальчуган, случайный прохожий, занес по пути записку от Энни. Там была только одна строчка: «Можешь возвращаться. – P.S. Ребенку дай пятак».
Уильям покинул свою грязную тихую комнатенку – по ночам в ней становилось холодновато – и вернулся в большой дом.
Он был поражен переменой. Веранды заново покрасили – и большую, парадную, и кухонное крыльцо, и прочие балкончики и терраски, навешанные на дом за много поколений. Во все окна вставили сетки от комаров – у самого Уильяма до этого никак не доходили руки, – и они поблескивали на солнце медью. В доме разило краской и мыльным порошком. От непривычных испарений у него защипало в глазах.
Из кухонного коридора прибежала озабоченная Энни.
– А, ты явился, Уилли. Я только что сменила у тебя насос.
Ее полную фигуру обтягивал широченный белый передник, голова была повязана марлевой чалмой.
– Очень ты смахиваешь на колбасу… Какой насос?
– Колодезный. И заказала новый большой водонапорный бак. Он уже в Мэдисон-Сити, дожидается, когда ты пришлешь забрать.
– Воды много понадобилось, папочка. – Абигейл, в длинном шелестящем шелковом пеньюаре, плавно скользнула с лестницы и нежно поцеловала отца. – Тетя Энни здесь сотворила чудеса, правда?
Энни взглянула на брата и фыркнула.
– Гляди, Уильям, у вруна язык отсохнет.
– Нет, правда, очень красиво, – настаивала Абигейл.
– Оливер, если не хочешь опоздать к поезду, собирайся, – повелительно сказала Энни.
Оливер Брендон был немолод, приземист, коренаст. За большую круглую голову, очень прямо посаженную на толстой шее, его прозвали Голован. Двадцать пять лет он проработал у Уильяма Хауленда подручным. В сущности, управлял его имением, хоть и не звался управляющим, потому что был негр. Сегодня он был при черном галстуке, в белой рубашке и черных штанах, в ярко начищенных ботинках. Курчавые редкие волосы его были напомажены бриллиантином, приглажены, разделены на пробор.
– Ты что это вырядился? – спросил Уильям. Он повернулся к Энни. – И к какому такому поезду?
– Уильям, их всего два в день, и до свадьбы Оливер будет ездить к каждому, встречать.
– Господи, зачем?
– Слушай, Уилли, посуди сам, – сказала она. – К тебе едет тьма гостей… уже пора. – Она вытерла уголком передника потное лицо. – Даже если кто-нибудь известит о приезде телеграммой, Руфус Мэттьюс все равно умудрится либо потерять ее, либо что-нибудь перепутать.
Ничего не поделаешь, она была права.
– Так или иначе, мне не улыбается, чтобы ко всякому, кто ни сойдет с поезда в Мэдисон-Сити, подходил мой человек. Вы, мол, случаем, не на свадьбу к мисс Абигейл Хауленд?
Энни метнула на него уничтожающий взгляд.
– Неужели столько народу будет сходить, что он может обознаться?
Уильям махнул рукой и пошел налить себе виски. Чужие запахи в доме больше не беспокоили его: кажется, он уже начинал привыкать. В холле он остановился у стола, разглядывая огромную вазу для цветов, тускло отливающую на свету серебром. Потрогал пальцем узор из листьев и гроздьев винограда, пущенный по верхнему краю.
– А это откуда взялось?
Абигейл восторженно рассмеялась.
– С чердака… Ручаюсь, ты даже не знал, что у нас там ящик с серебром.
Уильям покачал головой.
– Не знал…
– Я его иногда рассматривала и говорила себе, что все это обязательно будет у меня на свадьбе.
– Ты лазила на чердак? – Это строго-настрого запрещалось: там хранился крысиный яд.
– Ну что ты, папа, – сказала Абигейл. – Я ведь уже не маленькая. И могу не бояться рассказывать, что я делала.
– Да-да, – сказал Уильям. – Наверно.
– А ваза такая прелестная. Судя по монограмме, она, должно быть, принадлежала бабушке Лежандр.
– Про это я ничего не говорю, – сказал Уильям. – Я только хотел заметить, как много, оказывается, существует такого, о чем я не имел представления, хотя и жил тут.
– Ох, па-апочка, – сказала Абигейл.
Начали съезжаться родственники. Уильям глядел, как они заполняют дом – двоюродные братья и сестры, троюродные бабки, свойственники и свойственницы. Люди, с которыми он не виделся тридцать лет, старики, корявые и хлипкие от старости. Их степенные дети. Их внуки – юркая мелюзга кишела вокруг, путалась под ногами: то наступишь, то прищемишь дверью, а то сами исцарапаются в ежевике или залезут в неведомые доселе дебри ядовитого сумаха и ходят все в пятнах.
Один раз он увидел, как по двору тянутся гуськом негритянские ребятишки – мал мала меньше; старшему лет девять, и каждый – с огромной охапкой сассапарели.
– Это еще что за чертовщина?
– Надо, – невозмутимо сказала Энни. – На гирлянды.
– Я зашла в школу, – сказала Абигейл, – и объявила всем, что за охапку зелени ты платишь по десять центов.
Уильям заплатил. Кое-кто из детей так исцарапался в колючих кустах сассапарели и ежевики, что он дал им вдвое больше. Пока они сваливали свою ношу на тенистой веранде и бегали за водой и поливали зелень из ведра, Уильям разглядел в ворохе сассапарели жгучие ветки ядовитого сумаха.
Он ничего не сказал, только в голове шевельнулась праздная мысль – не боится ли ожогов сестра. По-видимому, нет: она развешивала гирлянды собственноручно, без перчаток, и никаких разговоров про это не было.
В день свадьбы Уильям поехал к утреннему поезду встречать Грегори Мейсона. У Мейсона был усталый вид – Уильям это сразу заметил. Худое лицо было изможденным, долговязая сухая фигура в холодных зимних лучах казалась неестественно вытянутой, хрупкой.
Уильям пожал ему руку, вновь поражаясь, что такого человека выбрала себе в мужья его дочь.
– Утомительная была дорога?
– Пожалуй, да.
С поезда валом валили люди, кружили по маленькой платформе, сбиваясь в тесное стадо.
– Уилл, – кричали ему, – вот и мы!
Уильям увидел, что это его родичи из Джексона. Странно. Он думал, что они приехали еще вчера. Хотя нет, те, у него в доме, – родня из Монтгомери. Совсем другая ветвь. Он двинулся по платформе навстречу гостям, думая о том, как глупо, что перепутал их. Впрочем, различные ответвления его рода и всегда-то представлялись ему очень схожими.
Он начал здороваться, и вдруг у него мелькнула занятная мысль. Белые часто говорят, что все негры на одно лицо, а вот для него как раз негры-то разные…
Он спрятал смешок под радушной, любезной улыбкой и пошел по кругу, исправно тряся руки одним, целуя в щечку других. Потом отправился с Грегори Мейсоном в гостиницу «Вашингтон».
– Вам предстоит прощальный холостяцкий завтрак, – без предисловий сообщил он жениху. – Абигейл не говорила?
– Как будто нет.
– Побоялась, значит… Будут все мужчины, какие приехали на свадьбу – и сват, и брат, и десятая вода на киселе. Да вы сами увидите.
– Так принято, я полагаю, – сказал Грегори Мейсон.
– У нас – да. А гостиница – вот она, – показал Уильям, и в этот миг на обнесенную решеткой веранду вышел человек и помахал им рукой. – Это Гарри Армстронг. Поскольку у вас тут никого нет родных, шафером будет он.
– Ваш родственник?
Уильяму почудилась насмешка – но нет, Мейсон был серьезен.
– Двоюродный брат. Гарри большой дока по части выпивки – ну да это, я думаю, вы тоже увидите сами.
Позже, уже днем, Уильям Хауленд сидел один в банкетном зале гостиницы «Вашингтон». Он сидел, облокотясь на длинный, заставленный рюмками стол, подперев кулаком голову, а вокруг кренились, каруселью крутились стены. Сидел и смотрел, как, направляемый черной рукой Оливера, пошатываясь, бредет из зала Грегори Мейсон.
– Поаккуратней с ним! – крикнул он Оливеру. И прибавил тише, не обращаясь ни к кому: – А пить этот молодчик умеет. Кто бы мог подумать?
Уильям Хауленд убрал кулак и осторожно, медленно повернул голову. И убедился, что он не один. Почти невидимый за частоколом бутылок и графинов, положив голову на стол, прикорнул Гарри Армстронг.
– Эй, бедолага, просыпайся, – громко сказал Уильям.
Гарри Армстронг не шелохнулся, не издал ни звука.
– Вот бедолага, – повторил Уильям, оглядывая комнату.
Гости разбрелись, легионы слуг под командой Оливера развели их по постелям. Всех, кроме одного, – Уильям заметил его наконец. В дальнем углу комнаты кто-то спал на полу. Лицом к стене, накрытый серым одеялом, под головой подушка.
«Ай да Оливер, – подумал Уильям, – ай да ребята».
Уильям осторожно встал, стараясь, чтобы пол не уплыл из-под ног. Медленно подошел к Гарри Армстронгу, тряхнул за плечо.
– Все ушли, – сказал он.
– Кто? – Гарри Армстронг оттолкнулся обеими руками от стола, с трудом приподнялся.
– Кто тут был.
Армстронг поглядел на часы.
– Ни черта не разберу. – Он протер глаза и прищурился, вглядываясь. – Третий час. Пойду лягу.