Текст книги "Стерегущие дом"
Автор книги: Шерли Энн Грау
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Это могло в равной степени относиться и к Джону, и к дворецкому. Я не стала выяснять.
Она уселась на веранде, и ей подали в старинной рюмке кукурузного виски с тремя кусочками сахара. Она потягивала этот напиток весь день и к тому времени, как мы посадили ее на обратный самолет, была совершенно пьяненькая. Правнук, сопровождавший ее, очень бережно подвел ее к трапу и подмигнул мне мимоходом. Тетка Энни тоже посмотрела на меня, и какое-то подобие прежнего, хаулендовского выражения проглянуло на ее худом, изнуренном лице, Она, кряхтя, поставила ногу на первую ступеньку, остановилась и громко произнесла:
– Этот мальчишка – рассукин сын, но других никого дома не осталось. Все, верно, перемигивается с кем попало за моей спиной? – Она не ждала, чтобы ей ответили. – Я так и знала.
Отдуваясь, она вползла по трапу и скрылась в самолете. Через месяц она умерла, и никого из близкой родни у меня больше не осталось.
Даже суровые, неразговорчивые родители Джона – и те приехали погостить на два дня.
– Не одобряют, – доложил мне Джон. – Чересчур бьет в нос роскошь, а сие не подобает обители благочестия. Раз красиво – стало быть, обязательно греховно. – Он ухмыльнулся и поцеловал меня. – А впрочем, по-прежнему считают, что ты хорошая жена, и на том спасибо.
– Похоже, что родственники со стороны супруга будут не слишком докучать мне визитами.
– От Государства Толливер сюда путь неблизкий, – сказал он. – Да и не любители они путешествовать.
Дни проходили в покое, довольствии и ладу. Дела продвигались гладко, лишь с незначительными заминками. Взять хотя бы карьеру Джона. Он предполагал выставить свою кандидатуру на пост губернатора, когда истечет срок у старого Герберта Дейда, и затем баллотироваться в сенат. Вышло же несколько иначе. План остался тем же, но кое-что в нем отодвинулось. Герберт Дейд, политическая фигура небывалой влиятельности – его сравнивали с Хьюи Лонгом из Луизианы, – добился изменения в конституции штата, дабы получить возможность самому стать собственным преемником, что и намерен был осуществить. Я боялась, что Джон будет раздосадован, но он только посмеялся.
– Родная моя, у старика язва и повышенное давление и был уже не один удар. На то, чтобы заполучить для себя еще один срок, его хватило, но чтобы дотянуть этот срок до конца – ручаюсь, не хватит.
Была и другая причина, о которой он не говорил. Дейд решил сделать Джона своим политическим наследником. Изо дня в день газеты печатали фотографии их вдвоем. Как сейчас, слышу надтреснутый стариковский голос губернатора Дейда: «Этот молодой человек больше сходится со мной во взглядах, чем я сам».
Джон слегка изменил свои планы. Он выставил свою кандидатуру в сенат штата, и старик Дейд его поддержал. Осенью Дейд был избран на новый срок большинством примерно в три четверти голосов. Джон прошел в сенат, набрав примерно семь восьмых.
Дней через пять после выборов, когда улеглись шум и суетня, я зашла к Джону поздним вечером – он все еще сидел за письменным столом и работал. Одно крыло дома он отвел под канцелярию: здесь, в четырех комнатах, расположились два его клерка и четыре секретаря. Официально контора находилась в городе, но основную часть работы делали здесь. Он хотел убрать свою деловую кухню подальше от посторонних взоров, а официальную приемную обставил нарочито скудно и просто. По-деревенски, как он любил говорить. Он даже раскопал древний дубовый письменный стол – конторку, когда-то служившую его деду, и водворил в кабинете. Она хмуро царила над всей обстановкой, уродливая и громоздкая, с резьбой по желтому дереву…
В тот вечер дети уже спали, я читала. Внезапно мне стало так пусто и одиноко в этом доме, что я пошла искать Джона. Он сидел, изучая таблицу с итогами выборов. Очень скрупулезно, один избирательный округ за другим. Он снял очки и потер глаза. Они были красные от усталости.
– Я как раз хотел закругляться, милая.
– Ну, какова картина?
Он улыбнулся славной, чуть косоротой улыбкой – настоящей, той, которую берег для детей и не показывал фотографам.
– Не подкачали, молодцы – что белые, что черные.
– Как, ты и в негритянских округах собрал большинство?
– Поменьше удивления, душенька. Это звучит нелестно.
– Но как же Совет белых граждан и все прочее?
Он усмехнулся на этот раз расчетливой, трезвой усмешкой политика.
– Я веду себя не хуже и не лучше, чем полагается белому. Это понимают и белые, и черные.
– А голоса подсчитаны? Честно, без обмана?
– Думаю, в основном честно. Считают-то машины, мой ангел. – Он заговорил серьезно: – Столько живешь в этом штате и все не сообразишь, что к чему? – Он сложил очки и сунул их в кожаный футляр, который постоянно носил в нагрудном кармане. – Негры догадываются, что я не новый судья Линч – уж я, поверь, постарался, чтобы они это усвоили. К тому же здесь всякий достаточно наслышан о побочных детях твоего дедушки. Это что-нибудь да значит, я полагаю. Ну а белые считают, что я всегда буду свято блюсти их интересы. Да я и сам так говорил.
Он пружинисто вскочил со стула и солнечно улыбнулся – до чего же он был похож в эту минуту на студента, за которого я вышла замуж четырнадцать лет назад.
– Женщина, – сказал он, – идем в постель.
Он по-прежнему оставался самым привлекательным из всех мужчин, каких я знала. Эту ночь я помню до сих пор. Она всегда представляется мне неким рубежом, завершающим счастливые времена. В известном смысле так оно и было, хотя нам досталось еще несколько месяцев спокойной жизни.
Как-то раз мне встретился тот подросток, которого после своего переезда присылала ко мне Маргарет. Он стоял перед галантерейным магазином на главной улице и рассматривал при дневном свете свои покупки – пару галстуков и кепку-бейсболку. Он был так поглощен этим занятием, что не заметил меня и, когда я с ним заговорила, вздрогнул от неожиданности.
– Как поживает Маргарет? – спросила я.
Он сделал такое изумленное лицо, что я было усомнилась, тот ли это парнишка. Да нет, конечно, тот.
– Это ведь тебя она ко мне присылала, – сказала я. – Ты что, у нее больше не живешь?
– Живу, мэм.
– Ну и как она?
– Она больше ничего не поручала вам передать.
Черные глаза его сделались непроницаемы, как два зеркальца.
– Будь добр, не строй из себя мистического африканца, – сказала я. – Тебя всего-навсего спрашивают, как она поживает… Тебе известно, что значит «мистический»?
Он покачал головой, и мне стало стыдно, что я на него напустилась. В конце концов, совсем еще мальчишка, а я ему не дала даже толком опомниться.
– Ты прости, если я тебя напугала. Я просто хочу узнать, как ее здоровье.
Глаза какие были, такими и остались.
– Мисс Маргарет, она человек в годах, а у старых всегда то хворь, то немочь.
– Иными словами, она больна?
– Нет, мэм.
Я просто физически ощущала, как он уклоняется от прямого ответа, как его мысль катится прочь, точно капля воды по масляной поверхности.
– Тогда что же?
– Как бы сказать, не в себе.
– Понимаю, – сказала я. – Ей нелегко. – Я увидела, как через городскую площадь перебегают мои девочки. Они побывали у зубного врача, и теперь каждая держала по огромному желтому воздушному шару с черной надписью: «Веселым друзьям доктора Марка». – Передай ей привет, – сказала я и пошла навстречу детям; они с нетерпением ждали на углу, когда зажжется зеленый свет. Другого светофора в городе не было, и они всегда старались переходить улицу в этом месте. Так было интересней.
Через полчаса, когда мы собрались домой и шли к машине – я несла воздушные шары, и они, как живые, норовили вырваться на волю, натягивали свои поводки, – Абби сказала:
– Кто этот мальчик, с которым ты разговаривала?
– Не знаю, доченька. Я не спросила.
Я поступила, как поступает большинство белых в наших местах – знают негра, имеют с ним дело, порой не один год, и не подумают узнать его имя. Ни малейшего интереса к тому, кто он, как его зовут. Будто негру ни к чему иметь собственное лицо…
Умерла Маргарет. Четыре года спустя после смерти деда, в тот же самый день, когда он повалился на баранку своего грузовичка и умер в гуще леса. День четвертой годовщины был пасмурный, холодный и промозглый, каждый сидел дома и жался поближе к печке. Маргарет не выходила на улицу целый день. Она давно уже не ступала за порог своего дома, даже чтобы посидеть во дворе, казалось, ей все безразлично. Под вечер, едва только жиденькое зимнее солнце закатилось за гриву на юго-западе, она отложила в сторону свое вязанье и поднялась с качалки.
– Кто-то кличет за дверью, – сказала она.
И пошла из дому без пальто, без платка, хотя уже подморозило и корочка наледи похрустывала под тяжестью ее шагов.
Двоюродная сестра и племянник терпеливо ждали. В полночь юноша закутался потеплей, взял электрический фонарик и пошел искать следы на мерзлой земле. Он обнаружил их сразу. Следы вели прямо вниз по склону к деревьям, к медлительному в зимнее время ручью. Он дошел по следам до прибрежных деревьев, но лесная темень остановила его – луч фонарика был перед ней бессилен. Племянник Маргарет повернул назад и бегом припустился к дому; у него тряслись руки, лицо стало серым. Он наотрез отказался идти обратно. Сказал, что чует там смерть.
Вдвоем с матерью – остаться в пустом доме ни та ни другой не соглашались – они сели в машину Маргарет и поехали к родным. Там переночевали, а наутро собрали еще человек восемь и приехали ее искать. Поиски продолжались недолго. Следы были отчетливо видны. Люди пошли по ним через лес к ручью, потом по берегу к выложенной кирпичом, осыпающейся старой купели. В утреннем свете прудик отливал свинцом: вот-вот замерзнет. Там, в засыпанном гнилым листом, заваленном слоем веток, поросшем водорослями бочаге они нашли Маргарет. Она тихонько, в такт течению, покачивалась в нескольких дюймах от поверхности, лицом вниз, раскинув руки, словно для полета. Купель была глубокая, а плавать как следует никто из них не умел, и они принялись подталкивать и подтягивать тело палками, пока не ухитрились подвести к самому берегу. Тогда ее вытащили из воды. Она была большая, ширококостная, а в смертном окоченении стала еще тяжелей, да и берег был неровный, усеянный камнями и обломками веток, оледенелый и скользкий, – словом, кто-то оступился, и ее уронили. Им почудилось в то мгновенье, будто она выворачивается у них из рук, рвется назад, в купель.
Двоюродная сестра Маргарет с визгом пустилась бежать, а следом – ее сын. Остальные – взрослые, зрелые люди – кинулись за ними, торопливо и невнятно бормоча. Обратился в бегство даже проповедник, хотя ему, казалось бы, не к лицу пугаться. (Его звали Бойд Стоукс, отец и дед его в свое время тоже были проповедниками в Новой церкви.) Час или около того они топтались среди пустого, голого поля на мерзлой земле, постукивая ногой об ногу, вглядывались в чащу леса, словно выжидали, пока кто-нибудь скажет им, что делать. Немного спустя кого-то послали за виски. Солнце припекало им спины, тени стали короче, чуть просветлел сумрак леса, виски согревало душу. Бойд Стоукс скороговоркой прочитал молитву, и они сделали то, что подобает делать честным людям: вернулись, подняли выпачканное, расцарапанное, облепленное палыми листьями тело и отнесли его в дом.
Вот и все. Таков был конец девушки, которую прохладным утром мой дед повстречал за стиркой у маленького безымянного ручья. Она умерла старухой – хотя по годам была еще не стара, – усталая и больная душой, и не было уголка на земле, который сулил бы ей приют и отдохновение. Я часто думаю, каково ей было жить эти четыре года с одним желанием – не жить; с одной надеждой – дождаться, пока в тебе ослабеет тяга к жизни и ты сможешь покончить с ней счеты и уйти.
Джон удивился, что я не заплакала, когда мне сказали. Я не могла объяснить ему, но только здесь было совсем не то. Восстановилась логика вещей. Я с самого начала знала, что так будет, хоть и не отдавала себе в том отчета. Над таким не поплачешь. Даже не станешь горевать в обычном смысле слова, а просто сжимаешься в комочек там, где тебя настигла эта весть, – сжимаешься от боли и страха и, съежившись, дрожа, сидишь, боясь шелохнуться.
Джон ничего не говорил, только стал внимательней ко мне. Когда куда-нибудь уезжал, два раза в день звонил домой по телефону и специально так устроил свои дела, чтобы быть при мне, когда родится ребенок, – я опять была беременна. Страшно вспомнить то время. До самого конца я не могла отличить, ребенок ли шевельнулся в моей утробе или меня сотрясает изнутри страх. Я не спала по ночам, потому что во всех моих снах за каждым поворотом, в каждом темном углу таилась Маргарет. Даже когда родился ребенок, я слышала, как она взывает ко мне из холодного пространства, насыщенного запахом эфира и радужными пятнами.
Родилась девочка, я назвала ее Маргарет. Я думала, Джон будет возражать, но он только сказал:
– Хочешь изгнать ее призрак?
Вот так с ним было всегда. Только начнешь думать, что он тупое и толстокожее существо, как он преподносит тебе на блюдечке готовый ответ, изложенный четко и просто, как тебе самой не додуматься.
Адреса своих детей Маргарет не сохранила. Двоюродная сестра (ее, как в конце концов выяснилось, звали Хильда Стоукс, вдова младшего из семерых братьев Стоукс) их не знала. В бумагах деда сохранились кой-какие из прежних адресов; я по ним написала, но письма и телеграммы приходили назад нераспечатанными.
И все же все трое – Ричард, Нина и Крисси – узнали о случившемся. Я так и не выяснила, как до них дошла эта весть. В течение года после смерти Маргарет они дали о себе знать: один за другим вновь вошли в мою жизнь. Сначала я получила письмо от Нины. Вместо обратного адреса – номер почтового отделения в Филадельфии. Одна фраза на толстой белой бумаге для деловой переписки: «Как поживает мама?»
Стало быть, она еще не знала. И я написала на оставшемся чистом месте – не потрудилась даже взять новый лист: «Покончила с собой 30 января прошлого года». Без подписи, она и так поймет. И еще я не стала ей писать, что, возможно, это был в конце концов несчастный случай. Скажем, поскользнулась на обледенелом камне. Я не питала к Нине добрых чувств и не намерена была бросить ей хоть крупицу утешения. Хотя бы самую крохотную крупицу.
Опуская письмо в почтовый ящик, я думала: влачи теперь эту ношу, и поглядим, так ли ты сильна. Влачи под своей красивой, надменной личиной. Сознание вины в том, что ты негритянка, в том, что твоя мать – самоубийца…
Нина приезжала сюда, чтобы щегольнуть своим замужеством, причинить боль Маргарет. Но Маргарет с ней сквиталась – око за око и зуб за зуб. Я покивала ей головой – кто знает, где она теперь, – и чуть было не сказала вслух: «Пока что счет в твою пользу»…
Когда хозяин цветочного магазина в Мэдисон-Сити получил телеграфный перевод на пятьдесят долларов за цветы на могилу Маргарет, я поняла, что не промахнулась. Нина будет терзаться сознанием вины до конца своих дней и гадать, намного ли ускорила смерть матери.
Цветочник послал цветы на могилу – что еще ему оставалось делать? Он не хотел, конечно, но не знал, под каким предлогом отказаться, а не выполнить заказ побоялся. В конце концов он не выдержал и, заметно нервничая, спросил меня начистоту.
– Заказ поступил из Филадельфии, – сказал он. – Я подумал, может быть, вы знаете – это не от кого-нибудь из ее детей? – И прибавил, поняв, что позволил себе сказать лишнее: – Помнится, Маргарет много лет прослужила у вашего деда.
– Понятия не имею, – сказала я. – Но получали вы еще когда-нибудь заказ сразу на пятьдесят долларов?
Он что-то пролепетал в смятении, смешной тщедушный человечек, с незапамятных времен содержащий цветочную лавку прямо напротив окружной тюрьмы. Люди в захолустных городишках, кажется, живут вечно, высыхают, как сверчки, стрекочут без умолку…
Уходя от него, я невольно улыбнулась мысли о Нине, себялюбивой, эгоцентричной Нине. Она думает, будто это она убила мать… Да и кто может ее разуверить? Кто ей скажет, что Маргарет убила смерть деда? Что без него земля ей стала пустыней, а жизнь – непосильным бременем? Кто скажет Нине, что дети тут ни при чем, они не играли столь важной роли в жизни Маргарет, знавшей с минуты их появления на свет, что она отошлет их от себя? Нет, Нина не из тех, кто способен поверить, что люди умирают от любви, от душевной усталости.
По дороге в контору Джона я размышляла: а что, если бы умер он? И понимала, что он для меня не все. Есть дети, дом, есть земля, которой уже полтораста лет владеет мой род; есть круг обязанностей, будничных и привычных, но спасительных в час невзгоды.
Наверно, я тосковала бы о нем, но не умерла. В этом и заключалась разница. Мы с Ниной не такие, как Маргарет. Нам далеко до нее.
Спустя немного – месяца через два – позвонил Роберт. Я собиралась ложиться спать, Джон был снова в отъезде. Открылась сессия сената, и он уехал в столицу. Я сильно простудилась и готовила себе горячее питье, как вдруг зазвонил телефон.
– Спокейн вызывает миссис Толливер.
Я машинально сказала «да», соображая, кто у меня есть из знакомых в Спокейне. Голоса я не узнала – да и как бы могла узнать?
– Говорит Роберт Хауленд. – Первую секунду это не вызвало никаких ассоциаций. Мое тяжелое, сопящее молчание, по-видимому, стало его раздражать. – Сын Маргарет.
– Господи боже мой, – сказала я. Здесь у нас он всегда был Роберт Кармайкл.
– Ты меня слышишь? – У него был четкий выговор жителя Среднего Запада. Слова доносились раздельно и ясно, как речь диктора по радио.
– Слышу, конечно. Это я просто от неожиданности. Сколько лет прошло, и вдруг вы оба объявились.
– Кто же еще?
– Нина.
– Что ей было нужно?
– А ты разве не знаешь? Разве вы с ней не видитесь?
– Я даже не знаю, где она живет. – Я не поверила, даже после того, как он прибавил: – Я не в восторге от ее мужа.
– Маргарет тоже была не в восторге.
– Мне бы хотелось спросить кое-что про нее. Можно – или лучше позвонить по другому номеру?
– Зачем?
Он опять заговорил с раздражением:
– Твой телефон не подслушивают?
– Кому может понадобиться подслушивать мои разговоры?
– Твой муж занимается политикой. То и дело встречаешь в прессе его имя. Поэтому все может быть.
Я чихнула, тупо заныла голова.
– Оставь ради бога, Роберт. Про Маргарет и ее детей знает каждый встречный и поперечный. Что тут скрывать?
Он на секунду запнулся и не сказал того, что хотел. Потом отрывисто спросил:
– Что с ней стряслось? Я слышал, она умерла.
– Кто тебе сказал?
– Не помню.
– Значит, Нина, – убежденно сказала я, и он не стал спорить. – Я так и думала, что вы с ней поддерживаете связь. Независимо от того, в восторге ли ты от ее мужа.
– Хорошо, ответь на мой вопрос, – сказал он.
– Она утопилась тридцатого января.
– В прошлом году?
– Да.
– Где?
– В ручье за домом – так говорят, во всяком случае. Я сама не была, не видела.
– Еще бы, тебе нельзя.
– Я могу бывать, где мне вздумается, не говори глупостей.
Вмешался голос телефонистки.
– Ваши три минуты истекли. Будьте добры опустить…
– Ладно, – оборвал ее Роберт. – Сейчас, у меня есть с собой мелочь. – Вдалеке приглушенно звякнуло, он опустил в автомат монетку.
Стало быть, звонит не из дому, не со службы и даже не из гостиницы, если он в чужом городе. Хочет, чтобы никто не знал.
Молчание вновь прервал он:
– Она не оставила записку?
– Записку, где сказано, кто виноват? Нет, – сказала я. – Это тебе придется вычислить самому.
– Для меня оставила что-нибудь?
– Ты, очевидно, имеешь в виду деньги… – Конечно, он имел в виду другое, мне просто хотелось его уязвить. – Дом и землю она оставила своей двоюродной сестре – той, что с ней жила. И ей же примерно четвертую часть денег, какие достались от деда. Остальные три четверти – мне.
– По завещанию?
Отчего это дети Маргарет так умеют вывести меня из терпения?
– А как же еще она могла их оставить?
– Обо мне там ничего не сказано? – Он помедлил, превозмогая нежелание связывать себя воедино с другими. – О нас?
– Нет. Разумеется, не сказано.
– Я думал, а вдруг…
– Неужели ты ее так плохо помнишь? Когда вы все отсюда уезжали, вы исчезали навсегда. У нее больше не было детей.
– Нет, это я как раз помню, – медленно проговорил он. – Хотя и много воды утекло с тех пор.
– Она сделала это ради вашего блага. – Фраза получилась банальной, но так оно и было.
– Возможно, лучше б ей было оставить нас при себе.
Он сказал это с горечью, и с такой же горечью я отвечала ему:
– И тогда – быть бы тебе негром на Юге и весь век копошиться в грязи.
– Квартероном.
– Ты начитался книжек, – сказала я. – Я еще не слыхала, чтобы кто-нибудь здесь употреблял такое слово. Ты был бы негром в глазах белых и в глазах черных – тоже негром.
– Это для меня не новость, – спокойно сказал он.
– Она сделала все, что могла, – сказала я. – А вот у вас не хватает здравого смысла и мужества поступить так же. – Я швырнула трубку, чтобы покончить с этим вороватым звонком, уронила голову на телефон и разрыдалась от бессильной ярости.
Когда Джон вернулся домой, я спросила:
– Как ты думаешь, наши телефонные разговоры подслушивают?
– Ты что, слышала треск?
– Нет, просто интересно.
Он просматривал стопку писем, накопившихся за два дня.
– Вполне допускаю.
– Допускаешь?
Джон пожал плечами, продолжая методически вскрывать один конверт за другим.
– Это политика, родная моя.
– Ты хочешь сказать, что это обычная вещь?
Он вдруг поднял голову и улыбнулся ясной мальчишеской улыбкой, такой неожиданной рядом с нитями седины у него на висках.
– Иногда, знаешь, говорю по телефону из своего кабинета, а те, кто подслушивает, забудутся и вставят замечание по ходу дела. Теперь мы знаем, чем их поддеть, и всегда норовим загнуть что-нибудь позабористей, чтобы им стало невмоготу молчать.
Я ничего не сказала – просто не знала, что тут можно сказать.
– Ничего, милая, со временем привыкаешь к разговорам втроем.
– Ты меня не предупредил.
Он опять улыбнулся.
– Я решил, что в случае, если ты ведешь длинные и страстные телефонные беседы с обожателями, пусть мои враги собирают мне улики для бракоразводного процесса.
– Ах, Джон, надо было сказать. Вдруг бы я что-нибудь выдала.
– Душенька, что ты можешь выдать?
Я осеклась. Действительно – что?
– Предположим, они узнают, у кого мы сегодня обедаем, – сказал Джон. – Что здесь страшного? За два доллара они выспросят это у прислуги. Или что именно ты собираешься послать на благотворительный базар. Или что от мистера Шонесси прислали отвратительную телятину.
– Ты прав, – с расстановкой сказала я. – Другое дело, что мне это не очень-то приятно.
Точно так же вел себя со мной дед, но тогда я была девчонкой.
Джон пожал плечами.
– С какой стати говорить тебе о том, что тебя заведомо расстроит? Вот погляди, такая пустяковина – подслушивают телефон, – а ты уже сама не своя. – Он встал и подошел к бару, мимоходом поцеловав меня в ухо. – Ваше здоровье, миссис Толливер.
Из школы танцев вернулись домой девочки. Слышно было, как они с топотом ворвались в дом и принялись дразнить Джонни и малышку, пока те не заревели от обиды.
– За них! – Джон поднял стакан, кивнув в ту сторону, откуда раздавался шум. – Что, удастся мисс Грир сделать из них балерин?
– Нет, – сказала я. – Она бы и рада, но у них ни малейшего чувства ритма.
И тогда он спросил то, что хотел спросить с самого начала:
– Отчего это ты вдруг всполошилась насчет подслушивания телефонных разговоров?
Я вздохнула, пытаясь выудить вишню из своего коктейля. Вместо нее все время подворачивался ломтик апельсина.
– Сегодня звонил сын Маргарет, узнавал о ней. Он спрашивал, можно ли открыто говорить по нашему телефону.
Джон коротко, негромко присвистнул и просветлел. Интересно, чего же он опасался?
– Здесь все знают о побочных отпрысках твоего деда.
– Я так ему и сказала.
Наконец я получила весть и от Крисси. Теперь я не удивлялась. Я уже знала, что эти трое, тем или иным путем, поддерживают между собою связь. На этот раз пришла открытка: «Булонский лес весной» и несколько строчек, написанных четким, правильным, ученическим почерком. (Этот почерк напомнил мне, что Крисси – левша.) «Я узнала про маму (интересно, от Роберта или от Нины?) и хочу поблагодарить тебя за все хлопоты. Сама я теперь живу в Париже, этом прибежище американских негров». Подписи не было. И еще: она начала писать мой адрес, но когда дошла до середины, передумала и вложила открытку в конверт. Осторожно и тактично. Она не хотела доставлять мне неприятностей. На то она и была Крисси, самая добрая и милая из детей Маргарет.
Прошло еще несколько месяцев – тихих месяцев, заполненных материнскими заботами. Я чувствовала, как понемногу отдаюсь обманчиво-безмятежному течению ранней зрелости: необременительная череда обязанностей по дому, четверо ребят, сентиментальная роль жены политического деятеля. Херес по утрам (плутоватые усмешки: в большинстве округов сохранился сухой закон), кофе ранним вечером, поездки на субботу и воскресенье к нужным людям. Крестины, помолвки. Теперь я каждую неделю ездила в столицу штата. Чай у миссис Дейд, завтрак с двумя-тремя другими дамами, затем обход больницы. Это была самая большая лечебница в штате, и я непременно совершала обход больных, всякий раз в одном и том же порядке – Джон дал мне на этот счет очень точные указания. Обмен незначащими фразами с монашками в приемном покое, мимолетное появление в кабинете главного врача, затем обход этажей. Существовала даже особая очередность: третий этаж, второй, четвертый, пятый, шестой и напоследок – крыло, отведенное для негров. Третий этаж был хирургический: тяжелые травмы, серьезные операции – им принадлежало право первых, и никто не стал бы его оспаривать. Второй этаж – обычный набор всевозможных недугов; четвертый – родовспомогательный. (Эти, сказал Джон, будут в таком восторге от малышки, что не обидятся, если их посетишь последними из платных отделений.) Пятый и шестой этажи – отделения для бедных, существующие на средства благотворительности. И наконец – негритянское крыло, все шесть этажей. Первый раз я чувствовала себя нелепо. Мне не хватало воздуха от больничного смрада, от вида страданий. Но в конце концов я поняла, что эти люди рады меня видеть. Что мой приход, как ни прозрачна его цель, вносит разнообразие в больничный распорядок. Джон был в восторге от моих успехов.
– Незаменимым помощником будешь во время выборов, – говорил он.
Я это делала неохотно. Да, всякий раз я шла туда скрепя сердце, но я умела себя превозмочь.
Я никогда не возвращалась домой в тот же день. Ехать было далеко и утомительно, да и Джон не любил, когда я разъезжала одна по ночам. Я ночевала в гостинице «Пидмонт», где за Джоном был забронирован постоянный номер. Наутро заходила в какой-нибудь из больших универмагов (не чета лавочкам из нашего городишки) купить гостинцы для детей: что-нибудь из одежды или новые игрушки. Потом сваливала покупки в машину и ехала домой. Наверно, я совершала такие поездки раз двести, но теперь, когда все позади, оказывается, мне запомнилась только одна. Одна-единственная из такого множества.
В то утро я проснулась очень рано, в гостиничном номере было неприютно, уныло. Я дурно спала – мне снилась мать. Сколько лет я даже не думала о ней, и вдруг, нежданно-негаданно, она явилась. Поразительная вещь, как упорно возвращается прошлое. Вернется и растревожит тебе душу. Подробности этого сна сразу вылетели у меня из головы; помню только, что в нем каким-то образом присутствовала мать, и росла высокая трава, и виднелись светлячки в листве деревьев. Сон был летний, с гнетущей, тягостной атмосферой, какая свойственна порой летним ночам. Только во сне она давит еще сильней.
Так или иначе, я проснулась – и явно без надежды заснуть снова, а потому решила ехать домой. Я разбудила портье и коридорного, чтобы вывели мне из гаража машину. Я торопилась и нервничала. Только когда я села за руль, у меня отлегло от сердца, и я погнала машину прочь из города, не обращая внимания на светофоры в столь ранний час. В машине было холодно, и я включила печку. Ее негромкий монотонный гул насторожил меня: как бы не заснуть – я всегда боюсь заснуть, если еду одна. На всякий случай я включила радио. Передавали обычную утреннюю программу: церковные гимны, вчерашний курс акций на бирже. Вскоре я выехала из города, и передо мной не осталось ничего, кроме пустого шоссе, убегающего от света моих фар. Было еще темно. Я совершенно не представляла себе, который час, – не догадалась посмотреть перед отъездом. Часы в машине вечно стояли. Мои ручные тоже не шли, забыла завести. Вероятно, было часа четыре – весна еще только начиналась, и светало довольно поздно. По дороге попадались фермы, в домах кое-где светились окна – два-три сонных огонька; время от времени, когда дом стоял возле самой дороги, до меня сквозь приоткрытое окошко доносился запах жареного. Но вот дома остались позади и шоссе повернуло прямо на юг по безлюдным лесистым местам. Ни души на дороге, ни огонька вокруг – лишь полоса бетона да лес по сторонам. Больше ничего. Только черное предрассветное небо, два острых луча моих фар, приветливое свечение щитка и вибрация мощного мотора, чуть напряженная, когда я, не сбавляя скорости, взлетала на подъем.
Я люблю ездить одна в ночное время. Все, что видишь, доходит до самой души – это во многом сродни опьянению. Мир предстает предельно завершенным во всей своей безбрежной и величественной ясности. Я становлюсь необоримой, я по ту сторону жизни и смерти. Под шорох колес я способна любить человечество, как никогда. Меня осеняют высокие и туманные помыслы, и трепет могучих жизненных сил объемлет меня. В такие минуты я полна решимости завести себе десяток детей и жить вечно. Это кажется возможным.
Я ехала очень быстро. Ни для кого не секрет, что автодорожная инспекция в три часа кончает работу и не появляется до семи. Я неслась на огромной скорости. Подъемы становились все круче, и мне приходилось поддавать газу, чтобы не сбавлять ход, – начинался перевал через горную гряду, отделяющую Грейт-Сентрал-Валли от более скромной долины Провиденс. Той самой реки Провиденс, что видна с веранды нашего дома, – той, вдоль которой шел первый Уильям Хауленд, ища место, где бы обосноваться; той реки, что названа именем его матери. Мне не верилось, что я сумела добраться сюда так быстро. Я замедлила ход, открыла окно и выглянула наружу. Сосновые рощи, ровные ряды деревьев, аккуратные заборы, дорога для вывозки леса. Я еще сбавила ход, прочла надпись на маленьком указателе: «Истмен-Холси», – позади три четверти пути.
Я закрыла окно – неужели я отмахала такое расстояние? Надо все-таки следить за спидометром. Джон задаст мне перцу, если узнает.