Текст книги "Виллет"
Автор книги: Шарлотта Бронте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
Мосье презрительно скривил губы, бросил на меня злобный взгляд и зашагал к кафедре. Мосье Поль не отличался добросердечием, хотя у него были и некоторые хорошие черты.
Прочла ли я письмо сразу, тут же, на месте? Набросилась ли немедля на свежее мясо, как если бы Исав приносил его каждый день?
Нет, я соблюдала осторожность. Пока мне с избытком хватало того, что я вижу конверт с печатью и на ней три четкие буквы инициалов. Я выскользнула из комнаты и разыскала ключ от большого дортуара, который на день запирали. Там я подошла к своему бюро и стремительно, боясь, что мадам проберется по лестнице и оттуда будет подсматривать за мной, выдвинула ящик, открыла шкатулку, вынула из нее бумажник и, усладив себя еще одним взглядом на конверт, со смешанным чувством благоговейного страха, стыда и восторга прижалась губами к печати. Потом я завернула неиспробованное, но зато чистое и неоскверненное сокровище в папиросную бумагу, вложила его в бумажник, закрыла шкатулку и ящик, заперла на ключ дортуар и вернулась в класс. Мне казалось, что волшебные сказки и дары фей стали явью. Какое поразительное и сладостное безумие! А ведь я еще не прочла письмо – источник моего восторга, даже не ведала, сколько в нем строк.
Я переступила порог классной комнаты и… О ужас!.. Мосье Поль буйствовал как помешанный! Одна из учениц отвечала урок недостаточно внятно и не ублажила его слух и вкус, и вот теперь она и другие девочки рыдали, а он, с багровым от гнева лицом, неистовствовал на кафедре. Лишь только я появилась в комнате, он набросился на меня.
Не я ли наставница этих девиц? А учила ли я их, как надлежит вести себя благородным барышням? Не я ли разрешила, а вернее, в чем он ни минуты не сомневается, посоветовала им давиться собственным – родным! – языком, жевать и мять его зубами, словно из каких-то низких соображений они стыдятся слов, которые произносят? Нет, дело тут не в застенчивости! Он-то знает, что за этим кроется: гадкая лжечувствительность – детище или предтеча всяческого зла. Вместо того чтобы видеть ужимки, гримасы и жеманство, слышать, как жуют и глотают слова благородного языка, терпеть поголовное притворство и отталкивающее упрямство учениц старшего класса, лучше уж подбросить их этим несносным petites-maîtresses, [193]193
Захудалым учителишкам ( фр.).
[Закрыть]а самому довольствоваться преподаванием азбуки малюткам третьего класса.
Что можно было ответить на эту тираду? Ровным счетом ничего, и я надеялась, что он разрешит мне промолчать. Однако гроза разбушевалась с новой силой.
Ага, значит, мы не желаем отвечать на его вопросы? По-видимому, здесь, в этом похожем на изысканный будуар старшем классе с вычурными книжными шкафами, покрытыми зеленым сукном партами, с безвкусными жардиньерками, дрянными картинами и картами в рамках и с наставницей иностранкой – так вот, здесь, по-видимому, принято считать, что профессор литературы не заслуживает ответа на вопросы! Он не сомневается, что эта идея, новая для здешних мест, ввезена из la Grande Bretagne, [194]194
Великобритании ( фр.).
[Закрыть] – уж слишком она отдает островной наглостью и высокомерием.
На мгновение наступило затишье – девочки, которые никогда и слезинки не проронили из-за учительских нотаций, захлебывались в рыданиях и, казалось, таяли от неистового жара, исходившего от мосье Эмануэля. Я пока еще сохраняла спокойствие и даже отважилась продолжать свою работу.
Не то мое затянувшееся молчание, не то движения руки, делающей стежки, окончательно лишили мосье Эмануэля терпения: он спрыгнул с возвышения, понесся к печке, около которой стоял мой стол, налетел на нее, зацепил и чуть не сорвал с петель железную дверцу, так что из печки полыхнул огонь и посыпались искры.
– Est-ce que vous avez l’intention de m’insulter? [195]195
Вы, видимо, намерены оскорбить меня? ( фр.).
[Закрыть] – проговорил он тихим разъяренным голосом, делая вид, что приводит в порядок печку.
Пора было хоть немного утихомирить его, и хорошо бы, чтобы мне это удалось.
– Но, мосье, – ответила я, – ни за что на свете я не стану вас оскорблять. Я ведь не забыла, как вы однажды предложили, чтобы мы были друзьями.
Я не ожидала, что у меня дрогнет голос, но это произошло, и, как я полагаю, не от испуга, переживаемого в тот момент, а от того восторженного волнения, которое посетило меня ранее. Следует признать, правда, что гневу мосье Поля была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же расплакалась.
– Allons, allons! [196]196
Полноте, полноте! ( фр.).
[Закрыть] – воскликнул он, оглянувшись вокруг и наконец увидев настоящий всемирный потоп. – Я поистине чудовище и злодей. У меня только один носовой платок, – добавил он, – и, конечно, если бы их было двадцать, я бы обеспечил вас всех, а так придется отдать его вашей учительнице. Возьмите, пожалуйста, мисс Люси.
И он протянул мне сверкающий чистотой шелковый носовой платок. Будь на моем месте человек, не знающий мосье Поля и не привыкший к нему и его поступкам, он бы, разумеется, опешил и отверг сделанное ему предложение. Но мне было совершенно ясно, что такая реакция к добру не приведет, что малейшее колебание оказалось бы роковым для уже забрезжившего мирного завершения конфликта. Я встала, с благопристойным видом и готовностью взяла у мосье Поля платок, отерла слезы и села на место, продолжая держать в руке белый флаг и принимая все предосторожности, чтобы до конца урока не притронуться ни к иголке, ни к наперстку, ни к ножницам, ни к муслину. Мосье Поль уже много раз бросал подозрительные взгляды на эти предметы – он их смертельно ненавидел, так как считал, что рукоделие отвлекает внимание от его персоны. В оставшееся до звонка время он сумел дать очень увлекательный урок и был чрезвычайно бодр и дружелюбен. Тучи сразу же рассеялись, засияло солнце, слезы уступили место улыбкам.
Покидая класс, он вновь задержался у моего стола.
– Ну, а что ваше письмо? – спросил он, на этот раз уже с меньшим раздражением.
– Я еще не прочла его, мосье.
– Разумеется, самое вкусное оставили напоследок, в детстве я тоже оставлял на закуску самый зрелый персик.
Догадка его была столь близка к истине, что лицо у меня внезапно вспыхнуло.
– Не правда ли, вы с нетерпением ждете сладостного мгновения, когда останетесь одна и прочтете наконец письмо? О, вы улыбаетесь! Что ж, нельзя судить вас слишком строго – Юность бывает только раз.
Он повернулся было к выходу, но я воскликнула, вернее, прошептала:
– Мосье, мосье! Я не хочу, чтобы вы заблуждались относительно этого письма, – это просто дружеское письмо, ручаюсь вам, я уверена в этом, хотя еще и не прочла его.
– Понятно, понятно, это – письмо всего лишь от друга. До свидания, мадемуазель.
– Мосье, вы забыли платок.
– Оставьте его у себя, пока не прочтете письмо, а потом вернете его мне, и я прочту в ваших глазах, каков дух послания.
Когда он ушел, а девочки высыпали из класса и побежали в berceau, а оттуда в сад, чтобы, как обычно, резвиться там до обеда, то есть до пяти часов, я еще недолго постояла в раздумье, рассеянно наматывая платок на руку. Сама не знаю почему – скорее всего, обрадованная мелькнувшим отблеском золотого детства, ободренная внезапно возвратившейся ко мне детской веселостью, счастливая сознанием свободы и, главное, тешимая мыслью, что наверху, в бумажнике, в шкатулке, в ящике хранится мое сокровище, – я принялась подбрасывать и ловить платочек, как бы играя в мяч. Но вдруг у меня над плечом появилась рука, высунувшаяся из обшлага сюртука, и прервала забаву, схватив изобретенную мною игрушку и спрятав ее со словами:
– Je vois bien que vous vous moquez de moi et de mes effets. [197]197
Теперь я убедился, что вы издеваетесь надо мной и моими поступками ( фр.).
[Закрыть]
Коротышка был поистине страшен – эдакий вечно меняющийся и вездесущий дух, причуды и местопребывание которого невозможно угадать.
Глава XXII
Письмо
Когда все в доме стихло, когда все отобедали и смолк шум игр, когда сгустились сумерки и в столовой зажгли уютную настольную лампу, когда приходящие ученицы разошлись по домам, до утра откричался звонок, отступалась входная дверь, когда мадам уселась в столовой с матерью и подружками, тогда-то я проскользнула в кухню – вымаливать свечку для особенного случая. Прошение было удовлетворено приятельницей моей Готон, которая шепнула:
– Mais certainement, chou-chou, vous en aurez deux, si vous voulez. [198]198
Ш-ш, хоть две берите, пожалуйста ( фр.).
[Закрыть]
И со свечой в руке я тихонько пошла в спальню. К великой своей досаде я обнаружила в постели захворавшую воспитанницу и еще более опечалилась, узнав под батистовыми сборками чепчика черты мисс Джиневры Фэншо. Правда, она лежала тихо, но во всякую минуту могла обрушить на меня град своей болтовни. И в самом деле, веки ее дрогнули под моим взглядом, убеждая меня в том, что недвижность эта лишь уловка и она зорко за мною следит, но я слишком хорошо ее знала. А до чего же хотелось мне побыть наедине с бесценным письмом!
Что ж, оставалось идти в классы. Нащупав в заветном хранилище свой клад, я спустилась по лестнице. Неудачи меня преследовали. В классах при свечах наводили чистоту. Как было заведено, делалось это раз в неделю. Скамейки взгромоздили на столы, столбом стояла пыль, пол почернел от кофейной гущи (кофе потреблялся в Лабаскуре служанками вместо чая) – беспорядок совершенный. Растерянная, но не сломленная, я отступила в полной решимости во что бы то ни стало обрести уединенье.
Взявши в руки ключ, назначенье которого я знала, я поднялась на три марша, дошла до темной, узкой, тихой площадки, открыла старую дверь и нырнула в прохладную черную глубину чердака. Я решила, что здесь-то уж никто меня не застигнет, никто мне не помешает – никто, даже сама мадам. Я прикрыла за собой дверь, поставила свечу на расшатанный ветхий поставец, закуталась в шаль, дрожа от пронизывающего холода, взяла в руки письмо и, сладко замирая, сломала печать.
«Длинное оно или короткое?» – гадала я, ладонью стараясь отогнать серебристую мглу, застилавшую мне глаза.
Оно было длинное.
«Холодное оно или нежное?»
Оно было нежное.
Я не ждала многого, я держала себя в руках, обуздывала свое воображение, и оттого письмо мне показалось очень нежным. Я измучилась ожиданием, истомилась, и поэтому, верно, оно мне показалось еще нежней.
Надежды мои были так скромны, а страхи так сильны! Меня охватил такой восторг сбывшейся мечты, каким мало кому во всю жизнь хоть однажды дано насладиться. Бедная английская учительница на промозглом чердаке, читая в тусклом неверном свете свечи письмо – доброе, и только, – радовалась больше всех принцесс в пышных замках, ибо мне эти добрые слова показались тогда божественными.
Разумеется, столь призрачное счастье не может долго длиться, но покуда длилось – оно было подлинно и полно; всего лишь капля – но какая сладкая капля! – настоящей медвяной росы. Доктор Джон писал ко мне пространно, он писал с удовольствием, выражал благосклонное ко мне отношение. Он весело припоминал сцены, прошедшие перед глазами у нас обоих, места, где мы вместе побывали, и наши беседы, и все маленькие происшествия блаженных последних недель. Но самым главным в письме было то, что наполняло меня восторгом, – каждая строка его, веселая, искренняя, живая, говорила не столько о добром намерении меня утешить, сколько о радости писавшего. Быть может, такого чувства он уже не сможет испытать – я об этом догадывалась, более того, была в этом убеждена, – но то в будущем. Настоящий же миг оставался не омрачен, чист, не замутнен; совершенный, ясный, полный, он осчастливил меня. Словно летящий мимо серафим присел рядышком, склонясь к моему сердцу, сдерживая трепет утешных, целящих, благословенных крыл. Доктор Джон, впоследствии вы причинили мне боль, но да простится вам все зло – от души вам прощаю – за этот бесценный миг добра!
Правда ли, что злые силы стерегут человека в минуты счастья? Что злые духи следят за нами, отравляя воздух вокруг?
На огромном пустом чердаке слышались странные шорохи. Среди них я точно различала словно бы тихие, крадущиеся шаги. Казалось, что со стороны темной ниши, осажденной зловещими плащами, ко мне подбирался кто-то. Я оглянулась; свеча моя горела тускло, чердак был велик, но – о Господи, спаси меня! – я увидела посреди мрачного чердака черную фигуру: прямое узкое черное платье, а голова окутана белым.
Говори что хочешь, читатель; скажи, что я разволновалась, лишилась рассудка, утверждай, что письмо совсем выбило меня из колеи, объяви, что мне все это приснилось, но клянусь – я увидела на чердаке в ту ночь образ, подобный монахине.
Я закричала, мне сделалось дурно. Приблизься она ко мне – я бы лишилась чувств. Но она отступила; я бросилась к двери. Уж не знаю, как одолела я лестницу. Миновав столовую, я побежала к гостиной мадам. Я буквально ворвалась туда и выпалила:
– На чердаке что-то есть. Я там была. Я видела. Пойдите все, поглядите!
Я сказала «все», потому что мне почудилось, будто в комнате множество народу. Оказалось же, что там всего четверо: мадам Бек, мать ее, мадам Кинт, дама с расстроенным здоровьем, гостившая у нее в ту пору, брат ее, мосье Виктор Кинт, и еще какой-то господин, который, когда я влетела в комнату, беседовал со старушкой, поворотившись к дверям спиной.
Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил озноб. Все четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела – все же спокойней, когда около тебя двое мужчин. Я обернулась к двери, приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; наконец я убедила их подняться на чердак и взглянуть, что там. И тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою.
Бесценное письмо! Как могла я про него забыть! Со всех ног я бросилась наверх, стараясь обогнать тех, кого сама же и пригласила.
И что же?! Когда я взбежала на чердак, там было темно, как в колодце. Свеча погасла. К счастью, кому-то – я полагаю, это мадам не изменили спокойствие и разум – пришло в голову захватить из комнаты лампу; быстрый луч прорезал густую тьму. Но куда же подевалось письмо? Оно теперь больше меня занимало, чем монахиня.
– Письмо! Письмо! – Я стонала, я задыхалась. Я ломала руки, я шарила по полу.
Какая жестокость! Средствами сверхъестественными отнять у меня мою отраду, когда я не успела еще ею насладиться!
Не помню, что делали остальные, я их не замечала; меня расспрашивали, я не слышала расспросов; обыскали все углы; толковали о беспорядке на вешалке, о дыре, о трещине в стекле на крыше – бог знает о чем еще.
«Кто-то либо что-то тут побывало» – таково было мудрое умозаключение.
– Ох! У меня отняли мое письмо! – не в силах успокоиться, вопила я, как одержимая.
– Какое письмо, Люси? Девочка моя, какое письмо? – шепнул знакомый голос прямо мне в ухо.
Поверить ли ушам? Я не поверила. Я подняла глаза. Поверить ли глазам? Неужто это тот самый голос? Неужто передо мной лицо самого автора письма? Неужто передо мной на темном чердаке – Джон Грэм, доктор Бреттон собственной персоной?
Да, это был он. Как раз в тот вечер его позвали пользовать бедную мадам Кинт; он-то и разговаривал с нею в столовой, когда я туда влетела.
– Речь о моем письме, Люси?
– Да, да, о нем. О письме, которое вы мне писали. Я пришла сюда, чтоб прочесть его в тишине. Я не нашла другого спокойного места. Весь день я его берегла – я его не открывала до вечера. Но я едва успела его пробежать. Неужто я его лишусь?! Мое письмо!
– Тш-ш! Зачем же так убиваться? Полноте! Пойдемте-ка лучше отсюда, из этой холодной комнаты. Сейчас вызовут полицию для дальнейших розысков. Нам ни к чему тут оставаться. Давайте спустимся в гостиную.
Мои закоченелые пальцы очутились в его теплой руке, и он повел меня вниз, туда, где горел камин. Мы с доктором Джоном сели у огня. Он успокаивал меня с несказанной добротой, обещал двадцать писем взамен одного утраченного. Бывают слова обиды острыми как нож, и раны от них, рваные и отравленные, никогда не заживают. Но бывают и слова утешения столь нежные, что отзвуки от них остаются навсегда, и до гробовой доски не умолкают, и тепло их не стынет и согревает тоскующую душу до самой смерти. Пусть говорили мне потом, что доктор Бреттон вовсе не так прекрасен, как я вообразила, что душа его лишена той высоты, глубины и широты, какими я наградила ее в мечтах. Не знаю: он для меня был как родник для жаждущего путника, как для иззябшего узника – солнце. Я считала его самым замечательным. Таковым он, без сомненья, и был в те минуты.
Он с улыбкой спросил меня, отчего мне так дорого его письмо. Я не сказала, но подумала, что оно мне дороже жизни. Я ответила только, что не так уж много я получала на своем веку милых писем.
– Уверен, вы просто не прочитали его, вот и все, – сказал он. – Иначе не стали бы так о нем горевать!
– Нет, я прочитала, да только один раз. Я хочу его перечесть. Как жалко, что оно пропало! – Тут уж я не удержалась и снова разразилась слезами.
– Люси, Люси, бедненькая! Сестричка моя крестная! (А существует ли такое родство?) Да вот оно, вот оно, ваше письмо, нате, возьмите! Ах, если б оно стоило ваших слез, соответствовало бы такой нежной безграничной вере!
И вот что любопытно! Оказывается, что его быстрый глаз заприметил письмо на полу, и столь же быстрая рука выхватила его прямо у меня из-под носа. Он упрятал его в жилетный карман. Будь мое отчаянье хоть на йоту поменьше, вряд ли он сознался бы в похищении письма и вернул его мне. Будь мои слезы чуть-чуть менее бурными и горячими, они бы, верно, лишь потешили доктора Джона.
Я до того обрадовалась, обретя письмо, что и не подумала упрекать его за пытку, я не могла скрыть радость. Однако ее выразило скорее мое лицо, чем слова. Говорила я мало.
– Ну, теперь вы довольны? – спросил доктор Джон.
Я отвечала, что довольна и счастлива.
– Хорошо же, – сказал доктор Джон. – Как вы себя чувствуете? Успокоились? Нет, я вижу, вы дрожите как осиновый лист.
Но мне самой казалось, будто я совершенно спокойна. Я уже не испытывала ужаса. Я овладела собой.
– Стало быть, вы в состоянии рассказать мне о том, что видели? Знаете ли, пока из ваших слов ничего нельзя понять. Вы вбежали в гостиную, белая как полотно, и твердили все о «чем-то», а о чем – непонятно. Это был человек? Или зверь? Что это было такое?
– Не стану я точно описывать, что видела, – сказала я. – Если только кто-то еще увидел то же самое, пусть тот и расскажет, а я подтвержу. Иначе мне не поверят, решат, что я просто видела сон.
– Нет, лучше скажите, – убеждал меня доктор Джон. – Я врач и должен все выслушать. Вот я смотрю на вас как врач и читаю, быть может, то, что вы желаете утаить, по глазам вашим, странно живым, беспокойным, по щекам, от которых отхлынула вся кровь, по руке, в которой вы не в силах унять дрожь. Ну, Люси, говорите же.
– Вы смеяться станете…
– Не скажете – не получите больше писем.
– Вот вы уже и смеетесь.
– Я отниму у вас и сие единственное посланье. Оно мое, и, думаю, я вправе так поступить.
Я поняла, что он надо мною подтрунивает. Это меня успокоило. Но я сложила письмо и убрала с глаз долой.
– Прячьте на здоровье, я все равно, если захочу, его раздобуду. Вы недооцениваете ловкость моих рук. Я бы мог в цирке фокусы показывать. Мама утверждает, что у меня глаз такой же острый, как и язык, а вы этого не замечали, верно, Люси?
– Нет, нет, когда вы были еще мальчиком, я все это замечала. Тогда больше, чем теперь. Теперь вы сильный, а сила не нуждается в тонкостях. Но вы сохранили «un air fin», [199]199
Лукавый вид ( фр.).
[Закрыть]как говорят в этой стране. И это заметно всякому, доктор Джон. Мадам Бек все разглядела и…
– И оценила, – засмеялся он. – У нее у самой такой же вид. Но верните мне мое письмо, Люси, вам оно, я вижу, не дорого.
Я не ответила на его вызов. Грэм чересчур уж развеселился. На губах играла странная нежная усмешка, но она лишь опечалила меня, а в глазах мелькнули искорки – не злые, но и не обнадеживающие. Я поднялась, собираясь уходить, и не без уныния пожелала ему доброй ночи.
Обладая свойством чувствовать, угадывать чужое настроение (удивительная его способность!), он тотчас понял мое невысказанное недовольство, почти неосознанный упрек. Он спокойно спросил, не обиделась ли я. Я покачала головой в знак отрицания.
– Тогда позвольте на прощанье сказать вам кое-что всерьез. Вы взволнованы до чрезвычайности. По лицу и поведенью вашему, как бы вы ни держали себя в руках, я могу точно определить, что с вами случилось. Вы остались одна на холодном чердаке, в мрачном склепе, темнице, пропахшей сыростью и плесенью, где того и гляди схватишь простуду или чахотку, – вам бы лучше и на миг туда не заходить – и, верно, увидели (или вам это показалось) нечто, ловко рассчитанное на то, чтоб вас поразить. Знаю, вас не испугать простыми страхами, вы не боитесь разбойников и тому подобное. Но думаю, страх вмешательства потусторонних сил способен совсем расстроить ваше воображенье. Успокойтесь же. Все это нервы, я вижу. Объясните же, что вы видели.
– Вы никому не скажете?
– Ни одной живой душе. Положитесь на меня, как положились бы на отца Силаса. Возможно, я даже лучший хранитель тайн, хоть не дожил покамест до седых волос.
– И смеяться не будете?
– Возможно, и посмеюсь, ради вашей же пользы. Не издевки ради. Люси, я ведь вам друг, только вы по своей робости не хотите этому поверить.
Он и правда смотрел на меня дружелюбно; странная улыбка исчезла, погасли те искорки в глазах, сгладились складки у губ, глаз и носа, лицо выражало участие. Я успокоилась, прониклась к нему доверием и рассказала в точности все, что видела. Еще прежде я поведала ему легенду об этом доме – коротая время в тот октябрьский денек, когда мы с ним скакали верхом по Bois L’Etang.
Он задумался, и тогда мы услышали шаги на лестнице – все спускались.
– Они нам не помешают? – осведомился он, недовольно оглядываясь на дверь.
– Нет, они сюда не войдут, – ответила я.
Мы сидели в малой гостиной, куда мадам не заходила вечерами и где просто каким-то чудом еще не погас огонь в камине. Все прошли мимо нас в столовую.
– Ну вот, – продолжал он. – Они станут толковать о ворах и грабителях. И пусть их. Ничего им не объясняйте, не рассказывайте никому о своей монахине. Она может снова вас посетить. Не пугайтесь.
– Стало быть, вы считаете ее, – сказала я, ужаснувшись, – плодом моего воображенья? И она может нежданно-негаданно явиться снова?
– Я считаю ее обманом зрения. И боюсь, ей помогло явиться мятущееся состояние вашего духа.
– Ох, доктор Джон! Неужто мне могло привидеться такое? Она была совсем как настоящая. А можно это лечить? Предотвратить?
– Лечить это надобно счастьем, предотвратить можно веселостью нрава – взращивайте в себе и то и другое.
Взращивать счастье? Я не слыхивала более нелепой насмешки. И что означает подобный совет? Счастье ведь не картофель, который сажают и удобряют навозом. Оно сияет нам с небес. Оно – как Божья роса, которую душа наша неким прекрасным утром вдруг пьет с чудесных трав рая.
– Взращивать счастье? – выпалила я. – А вы-то сами его взращиваете? И удается это вам?
– Я от природы веселый. Да и беды меня пока минуют. Нам с матушкой грозила было одна напасть, но мы над ней насмеялись, отмахнулись от нее, и она прошла стороной.
– И это называете вы взращивать счастье?
– Я не поддаюсь тоске.
– А я сама видела, как она вас одолела.
– Уж не из-за Джиневры ли Фэншо?
– Будто она не сделала вас несчастным!
– Вздор, какие глупости! Вы же видите, теперь мне хорошо.
Если веселое лицо излучало бодрость и силу – значит, ему и впрямь было хорошо, радостно и легко на душе.
– Да, вы не кажетесь унылым и растерянным, – согласилась я.
– Но почему же, Люси, и вам не глядеть и не чувствовать себя, как я, – весело, смело, и тогда никаким монахиням и кокеткам во всем крещеном мире не подступиться к вам. Дорого б я дал, чтоб вы ободрились. Попробуйте.
– Ну а что, если я вот сейчас приведу к вам мисс Фэншо?
– Клянусь вам, Люси, она не тронет моего сердца. Разве что одним-единственным средством: истинной – о да! – и страстной любовью. Меньшей ценой ей прощенья не заслужить.
– Полноте! Да вы готовы были умереть за одну ее улыбку!
– Переродился, Люси, переродился! Помните, вы называли меня рабом. А теперь я свободен!
Он встал; в посадке головы, осанке его, в сияющих глазах, во всем облике была свобода, не просто непринужденность, но прямое презренье к прежним узам.
– Мисс Фэншо, – продолжал он, – заставила меня пережить чувства, какие теперь мне уж не свойственны. Теперь я не тот и готов платить любовью лишь за любовь, нежностью за нежность, и притом доброй мерой.
– Ах, доктор, доктор! Не вы ли сами говорили, что в натуре вашей искать препятствий в любви, попадаться в сети гордой бесчувственности?
Он засмеялся и ответил:
– Натура моя переменчива. Часто я сам же смеюсь над тем, что недавно поглощало все мои помыслы. А как вы думаете, Люси, – это уже натягивая перчатки, – придет еще ваша монахиня?
– Думаю, не придет.
– Если придет, передайте ей от меня поклон, поклон от доктора Джона, и упросите ее дождаться его визита. Люси, а монахиня хорошенькая? Милое хотя бы у нее лицо? Вы не сказали. А ведь это очень важно.
– У нее лицо было закутано белым, – сказала я. – Правда, глаза блестели.
– Неполадки в ведьминой оснастке! – непочтительно бросил он. – Но глаза-то хоть красивые – яркие, нежные?
– Холодные и неподвижные, – был ответ.
– Ну и Господь с ней. Она не будет вам докучать, Люси. А если придет, пожмите ей руку – вот так. Как вы думаете – она стерпит?
Нет, рукопожатье было, пожалуй, чересчур нежное и сердечное, так что призрак не мог такое стерпеть; такова же была и улыбка, которой сопровождались рукопожатье и два слова: «Покойной ночи».
Что же было на чердаке? Что нашли они там? Боюсь, им мало что удалось обнаружить. Сначала говорили о переворошенных плащах, но потом мадам Бек мне сказала, что висели они, как всегда. Что же до разбитого стекла на крыше, то она утверждала, будто стекла там вечно бьются и трескаются; вдобавок недавно прошел ужасный ливень и град. Мадам с пристрастием допросила меня о причине моего испуга, но я рассказала ей только про смутную фигуру в черном. Слова «монахиня» я всячески избегала, опасаясь, как бы оно тотчас не навело ее на мысль о романтических бреднях. Она велела мне молчать о происшедшем, ничего не говорить воспитанницам, учителям, служанкам. Я удостоилась похвал за то, что благоразумно явилась сразу к ней в гостиную, а не побежала в столовую с ужасной вестью. На том и оставили разговоры о странном событии. Я же тайно с грустью размышляла, оставшись наедине сама с собою, о том, явилось ли странное существо из сего мира или из края вечного упокоенья; или же оно и впрямь всего лишь порожденье болезни, жертвой которой я стала.