355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Виллет » Текст книги (страница 19)
Виллет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:20

Текст книги "Виллет"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

Глава XXI
Возвращение

Через три дня я должна была вернуться в пансион. С грустью провожала я уходящие мгновения, с наслаждением остановила бы их бег, но, глядя на часы, я видела, с какой неумолимой быстротой минута сменяет минуту.

– Люси, вы сегодня не уедете от нас, – стала убеждать меня за завтраком миссис Бреттон, – вы ведь знаете, что мы можем выговорить вам отсрочку.

– Я бы не стала просить об отсрочке, даже если бы это не стоило вам хлопот, – возразила я. – Я хочу лишь одного – чтобы прощание было уже позади и я вновь обосновалась на улице Фоссет. Я должна уехать сейчас же, немедленно, мой чемодан уже упакован и стянут ремнями.

Однако мой отъезд зависел от Грэма, выразившего желание сопровождать меня, а он весь день был занят и вернулся домой, когда уже смеркалось. Между мною и Бреттонами завязался недолгий спор – они настаивали, чтобы я осталась до завтра, а я, смирившись с неизбежным, пришла в такое волнение, что чуть не расплакалась. Я ждала расставания с тем же нетерпением, с каким приговоренный к смерти, стоя на эшафоте, ждет, когда наконец опустится топор. Я страстно желала, чтобы казнь свершилась побыстрее. Миссис Бреттон с сыном не могли знать, сколь сильным было мое нетерпение, ибо им не приходилось переживать подобное состояние души.

Когда доктор Джон помог мне выйти из экипажа, было уже темно. Над входом горел фонарь; как и весь день, моросил мелкий ноябрьский дождь, и мокрый тротуар отражал свет фонаря. Еще не прошло и года, как я, точно в такую же ночь, впервые остановилась у этого порога; вокруг ничего не изменилось. Я помнила даже форму булыжников на мостовой, которые я, одинокая просительница, рассеянно созерцала, ожидая с бьющимся сердцем, когда мне откроют дверь. В ту же ночь я ненадолго встретилась с тем, кто сейчас стоял рядом со мной. Напомнила ли я ему хоть раз об этой встрече, попыталась ли объясниться? Нет, мне и не хотелось говорить о ней, ибо приятное воспоминание сохранится вернее, если оно спрятано глубоко в памяти.

Грэм позвонил в дверной колокольчик. Дверь открылась тотчас же, потому что как раз в это время уходили пансионерки, которые оставались здесь до самого вечера, а дома только ночевали, и Розина была начеку.

– Не входите, – попросила я доктора Джона, но он уже перешагнул порог ярко освещенного вестибюля.

Я просто не хотела, чтобы он заметил у меня на глазах слезы, – его мягкой натуре не следовало лишний раз сталкиваться с подобными проявлениями печали. Он стремился прийти людям на помощь, исцелить их даже в тех случаях, когда его врачебное искусство, по всей вероятности, не могло ни вылечить, ни принести облегчения.

– Не унывайте, Люси. Помните, что матушка и я остаемся вашими верными друзьями. Мы вас не забудем.

– Я вас тоже, доктор Джон.

Внесли мой чемодан. Мы пожали друг другу руки, он направился было к выходу, но вновь повернулся ко мне, видимо, не сделав или не договорив чего-то, что выразило бы полнее его великодушные побуждения.

– Люси, – произнес он, следуя за мной, – вам будет здесь очень одиноко?

– Сначала – да.

– Ну ничего, мама скоро заедет к вам, а я… сейчас скажу вам, что я сделаю. Я напишу вам письмо, знаете, какую-нибудь веселую чепуху, которая взбредет мне в голову, – ладно?

«Чуткое, благородное сердце!» – подумала я, а вслух, улыбаясь, сказала:

– И думать не смейте – брать на себя еще и такую заботу. Вы – да чтобы писали мне? У вас на это нет времени.

– Ну, время-то я найду. До свидания!

И он ушел. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась – топор опустился, казнь свершилась.

Запретив себе думать, запретив отдаваться чувствам, глотая обильные слезы, я направилась в гостиную мадам, чтобы в соответствии с этикетом выразить ей свое почтение. Она встретила меня с отлично разыгранным радушием и даже, правда весьма недолго, изображала гостеприимную хозяйку. Через десять минут мне было разрешено удалиться. Из столовой я прошла в трапезную, где в это время собрались на вечерние занятия пансионерки и учителя; они тоже выразили радость по поводу моего возвращения, на этот раз, мне показалось, это прозвучало искренне. Теперь я получила возможность удалиться в дортуар.

«Неужели Грэм и вправду напишет мне?» – задала я себе вопрос, опустившись без сил на край кровати.

Способность здраво мыслить потихоньку вернулась ко мне в полумраке этой длинной, тускло освещенной комнаты, и я сказала себе: «Разок он, может, и напишет мне. Присущая ему доброта способна побудить его к такому действию, но нельзя надеяться, что это повторится. Крайнее безрассудство полагаться на подобное обещание, неслыханное легковерие принимать несколько дождевых капель за родник, воды которого бесконечно долго не иссякают».

Целый час сидела я в раздумье, склонив голову. Мой Разум, положив мне на плечо дряблую руку и касаясь моего уха холодными, посиневшими, как у старика, губами, нашептывал: «Ну а если он и напишет, что тогда? Уж не рассчитываешь ли ты, испытывая наслаждение, отвечать ему? О неразумная! Внемли моим предостережениям! Да будет твой ответ кратким. Не обольщайся надеждой, что душа твоя возрадуется, а ум расцветет; не давай воли чувствам, держи себя в руках, не делай из дружбы развлечения, а из доверительного общения с друзьями – забавы».

«Но ведь ты не выговаривал мне за то, что я вела беседы с Грэмом», – оправдывалась я.

«Да, – отвечал он, – но мне и не нужно было. Беседовать тебе полезно. Твоя речь несовершенна. Во время разговора неполноценность твоя становится явной, призрачные мечты не получают поддержки, а речь твоя – это речь человека, испытавшего горе, лишения и нищету…»

«Но, – перебила я, – коли мое присутствие не производит впечатления, а речь неряшлива и невежественна, разве письмо не лучше выразит мои мысли, чем дрожащие, невнятно бормочущие уста?»

Разум ответил коротко: «Перестань лелеять эту мысль и не вздумай использовать ее в своих писаниях!»

«Значит, мне никогда нельзя будет открыть свои чувства?»

«Никогда!» – возгласил он.

Я застонала от его непреклонной суровости. Никогда… никогда… Какое страшное слово! Этот злой дух – мой Разум – не допустит, чтобы я подняла голову, рассмеялась или преисполнилась надежды; он не успокоится, пока я не буду окончательно подавлена, устрашена, укрощена и сломлена. Разум полагает, что я рождена лишь для того, чтобы трудиться ради куска хлеба, ждать смертного часа и предаваться грусти на протяжении всей жизни. Может быть, эта участь и справедлива, но ведь нет ничего удивительного в том, что мы время от времени пытаемся освободиться от власти Разума и выпускаем на волю его врага – нашу добрую живую Фантазию, которая поддерживает и обнадеживает нас. Мы непременно должны иногда разбивать свои цепи, как ни ужасна кара, ожидающая нас. Разум обладает дьявольской мстительностью: он всегда отравлял мое существование, как мачеха отравляет жизнь падчерице. Если я и подчинялась ему, то из страха, а не из уважения. Не будь у меня спасительной Фантазии, которой я тайно поклялась в верности, Разум давно довел бы меня до гибели своим жестоким обращением: лишениями, разочарованиями, скудной пищей, ледяным ложем, непрерывными безжалостными ударами. Не однажды Разум выбрасывал меня зимней ночью на холодный снег, швырял мне для пропитания изглоданные собаками кости, клянясь, что ничего иного у него в запасе нет, и отказывая мне в праве просить лучшего… Но потом, запрокинув голову, я различала лик в кругу переливчатых звезд, из коих самая яркая, та, что находилась в центре, посылала мне свет сочувствия и участия. Дух, более нежный и добрый, чем Человеческий Разум, в бесшумном полете нисходил в пустынный край, принося с собой аромат вечного лета, благоухание никогда не увядающих цветов, свежий запах деревьев, плоды коих суть жизнь, и чистый ветерок из мира, где днем светло и без солнца. Этот добрый дух утолял мой голод неведомыми яствами, взятыми у собирающих колосья ангелов, которые снимают урожай ранним росистым утром райского дня. Дух этот – Фантазия – нежно осушал мучительные слезы, уносящие с собой самое жизнь, утишал смертельную усталость, щедро дарил надежду и силу мне, отчаявшейся. Каким состраданием дышал он, какой опорой служил! Если я и преклоню колена перед кем-нибудь, кроме Бога, то припаду я лишь к его белоснежным, легким, всегда прекрасным стопам. В честь солнца воздвигнуты храмы, луне посвящены жертвенники, но твоя слава сияет ярче! Человеческие руки не воздвигают святилищ, уста не шепчут молитв в твою честь, но души испокон веков неизменно поклоняются тебе. Твоя обитель не ограждена стенами, не вздымается куполом, это храм, основанием которому служит бесконечное пространство; богослужения в нем совершаются во имя гармонии миров!

О безраздельная властительница! Твое бессмертие охраняет неисчислимая рать мучеников; свершениям твоим споспешествует когорта избранных достойнейших героев. Непререкаемое божество, самой сутью своей ты противостоишь разрушению!

Эта дочь Неба не забыла обо мне в тот вечер; увидев, как я рыдаю, она пришла, чтобы утешить меня: «Усни и спи спокойно, я позлащу твои сновидения».

Она сдержала слово и всю ночь охраняла мой сон, но на заре ее сменил Разум. Я проснулась в испуге. В оконные стекла стучал дождь; время от времени слышались сердитые завывания ветра; в ночнике, стоявшем на черной круглой подставке в центре дортуара, догорал огонь – день вступал в свои права. Как жаль мне тех, кто, просыпаясь, испытывает душевные муки! В то утро при пробуждении острая боль с титанической силой выхватила меня из постели. Как поспешно я одевалась в холоде дождливого утра! С какой жадностью пила ледяную воду, охладившуюся за ночь в графине! К этому укрепляющему средству я часто прибегала, как пьяница к вину, когда меня терзала печаль.

Вскоре зазвонил колокол, призывающий всех проснуться. Но я уже была одета и первой спустилась в столовую, где топилась печь. В остальных комнатах царил холод, так как в эти края уже пришла суровая континентальная зима, и, хотя было еще только начало ноября, над Европой проносился пронизывающий северный ветер. Помню, что, когда я впервые увидела эти черные печи, они мне не понравились, но теперь они вызывали во мне ощущение уюта, и я полюбила их, как любим мы в Англии камины.

Усевшись около одной из этих утешительниц, я предалась серьезному спору с самой собою о жизни и ее превратностях, о Судьбе и ее велениях. Мой рассудок, успокоившийся и окрепший после пережитого, установил для себя несколько непреложных законов, запрещающих под страхом жестокой кары вспоминать о минутах счастья в прошлом, приказывающих терпеливо продвигаться по невозделанной пустыне настоящего, предписывающих возлагать надежды на веру – но помнить при этом, что столп облачный для одних «был тучей и мраком, а другим освещал путь». [178]178
  …. столп облачный для одних «был тучей и мраком, а другим освещал путь»… – Имеется в виду библейское сказание об исходе израильтян во главе с Моисеем из Египта: облачный столп освещал израильтянам путь через Чермное (Красное) море, окружая мраком преследующих их египтян.  – Прим. ред.


[Закрыть]
Эти законы усмиряли влечение к безрассудному идолопоклонству, сдерживали страстное стремление к земле обетованной, реки которой, вероятно, явятся взору лишь в предсмертных видениях, а цветущие пастбища ее можно увидеть с пустынной вершины могильного холма, только отправляясь в мир иной, как то случилось на горе Нево. [179]179
  Нево – гора, на которой, по библейскому сказанию, умер Моисей. Перед смертью Бог показал ему с вершины Нево землю обетованную.  – Прим. ред.


[Закрыть]

Понемногу сложное ощущение силы и страдания объяло мое сердце и если не успокоило, то, во всяком случае, умерило его биение и помогло мне обратиться к повседневному труду. Я подняла голову.

Повторяю, я сидела около печи, стенки которой выходили в столовую и carre и, следовательно, обогревали оба помещения. Неподалеку от печи было окно, выходившее в carre. Я посмотрела в него и увидела за стеклом… край фески с кистью, лоб и два глаза. Мой взор натолкнулся на пронзительный взгляд – за мной явно следили. Только тогда я заметила, что лицо мое залито слезами.

В этом странном доме нельзя было найти уединенного уголка, нельзя было уронить слезу или предаться размышлению в одиночестве – кто-либо из соглядатаев уже был тут как тут. Какое же дело привело во внутренние покои в столь необычный час одного из соглядатаев – нового, в доме не живущего, да еще мужчину? По какому праву он осмелился подсматривать за мной? Никто другой из профессоров не решился бы пересечь carre до звонка, возвещающего начало занятий. Мосье Эмануэль не обращал внимания ни на время, ни на правила: ему понадобился какой-то справочник в библиотеке старшего класса, а путь туда лежал через столовую. Поскольку он обладал способностью сразу видеть все, что происходит впереди, сзади и по сторонам, он через маленькое оконце узрел и меня – и вот он стоит в дверях столовой.

– Mademoiselle, vous êtes triste. [180]180
  Мадемуазель, вы грустите ( фр.).


[Закрыть]

– Monsieur, j’en ai bien le droit. [181]181
  Но я имею на это право, сударь ( фр.).


[Закрыть]

– Vous êtes malade de cœur et d’humeur, [182]182
  И все же на душе у вас невесело ( фр.).


[Закрыть]
 – продолжал он. – Вы опечалены и в то же время возмущены. У вас на щеках слезы, и они, я уверен, горячи, как искры, и солоны, как кристаллики морской соли. Какой у вас отчужденный взгляд! Хотите знать, кого вы мне сейчас напоминаете?

– Мосье, меня скоро позовут к молитве; в этот час я не располагаю временем для долгих разговоров… Простите, но…

– Я готов все простить, – перебил он меня, – я нахожусь в столь смиренном расположении духа, что его не смогут нарушить ни холодный прием, ни даже оскорбление. Так вот, вы напоминаете мне только что пойманного, неприрученного дикого звереныша, с яростью и страхом глядящего на впервые появившегося дрессировщика.

Какая непростительная вольность в обращении! Подобные манеры даже при разговоре с ученицей выглядели бы опрометчивыми и грубыми, а уж с учительницей – были просто недопустимы. Он рассчитывал, что мое терпение лопнет; я видела, что он старается раздразнить меня и вызвать взрыв чувств. Но нет, я не собиралась доставить ему такое удовольствие и хранила молчание.

– Вы похожи, – заявил он, – на человека, который готов выпить сладкого яду, но с отвращением оттолкнет полезное снадобье, если оно горькое.

– Терпеть не могу горькое и не верю, что оно может приносить пользу. А вот все сладкое, будь то яд или обычная пища, обладает, что ни говорите, одним приятным свойством – а именно сладостью. Думаю, что лучше умереть мгновенно и легко, чем влачить долгое безрадостное существование.

– Вы бы каждый день исправно принимали дозу горького снадобья, если бы я обладал правом прописать вам его, а что касается вашего любимого яда, то я, наверное, разбил бы самый сосуд, в котором он хранится.

Я резко отвернулась от него, потому что, во-первых, его присутствие было мне весьма неприятно, а во-вторых, я хотела избегнуть дальнейших вопросов, опасаясь, что усилия, требующиеся для ответа на них, лишат меня самообладания.

– Послушайте, – произнес он более мягким тоном, – признайтесь – ведь вы грустите потому, что расстались с друзьями, не правда ли?

Вкрадчивая мягкость была не более привлекательна, чем инквизиторская цепкость. Я продолжала безмолвствовать. Тогда он вошел в комнату, уселся на скамейку ярдах в двух от меня и с завидным упорством и несвойственным ему терпением попытался втянуть меня в разговор, но попытки его оказались тщетными, поскольку говорить я была просто не в состоянии. В конце концов я стала умолять его оставить меня одну, но голос у меня дрогнул, я закрыла лицо руками и, уронив голову на стол, беззвучно и горько разрыдалась. Он посидел еще немного. Я не подняла головы и не произнесла ни слова, пока не услышала стука закрывающейся двери и звука удаляющихся шагов. Слезы принесли мне облегчение. Я успела промыть глаза до завтрака и появилась в столовой, как мне кажется, в таком же благопристойном виде, что и все остальные. Разумеется, я пребывала не в столь оживленном настроении, как сидевшая напротив юная девица, которая вперила в меня сверкающие весельем глаза и без лишних церемоний протянула мне через стол белую ручку, чтобы я ее пожала. Путешествие, развлечения и возможность пофлиртовать явно пошли мисс Фэншо на пользу: она поправилась, щеки округлились и стали похожи на яблочки. В последний раз я видела ее в изящном вечернем туалете. Нельзя сказать, что сейчас, в будничном платье свободного покроя, сшитом из темно-синей материи в дымчато-черную клетку, она выглядела менее очаровательной. По-моему, этот неяркий утренний наряд даже подчеркивал ее красоту, оттеняя белизну кожи, свежесть румянца и великолепие золотистых волос.

– Рада, что вы вернулись, Тимон, [183]183
  Тимон – герой трагедии У. Шекспира «Тимон Афинский», проклявший человеческое общество за то, что оно подчиняется власти золота.  – Прим. ред.


[Закрыть]
 – сказала она. «Тимон» было одно из доброго десятка прозвищ, которыми она награждала меня. – Вы представить себе не можете, как мне не хватало вас в этой мрачной дыре.

– Да неужели? Значит, вы припасли для меня работу – например починить вам чулки. – Я ни на мгновение не допускала мысли, что Джиневра способна быть бескорыстной.

– Брюзга и ворчунья, как всегда! – воскликнула она. – Я иного и не ожидала – вы не были бы собой, если бы перестали делать выговоры. Послушайте, бабуся, надеюсь, вы по-прежнему обожаете кофе и не любите булочки. Давайте меняться!

– Как вам угодно.

Дело в том, что у нас установился выгодный для обеих обычай: Джиневре не нравился здешний кофе, потому что на ее вкус он был недостаточно крепким и сладким, но зато она, как и всякая здоровая школьница, питала пристрастие к действительно очень вкусным и свежим булочкам, которые подавали на завтрак. Так как порция была для меня слишком велика, я отдавала половину Джиневре, и только ей, хотя многие не отказались бы от добавки; она же взамен жертвовала мне свой кофе. В то утро мне это было особенно кстати – есть я не хотела, но во рту пересохло от жажды. Сама не знаю, почему я всегда отдавала булочки именно Джиневре и почему, если приходилось пить из одной посуды – например когда мы отправлялись на долгую прогулку за город и заходили перекусить куда-нибудь на ферму, – я всегда устраивала так, чтобы моей компаньонкой была она и, будь то светлое пиво, сладкое вино или парное молоко, обычно отдавала ей львиную долю. Какова бы ни была причина, я поступала именно так, и ей это было на руку. Поэтому, хоть мы бранились чуть не каждый день, до полного разрыва дело не доходило.

После завтрака я обычно удалялась в комнату старшего класса и там, наедине с собой, читала, а чаще сидела и размышляла до девяти часов, когда по звонку открывались все двери и в школу врывалась толпа пансионерок, приходящих кто только на занятия, а кто на целый день, до самого вечера. Звонок этот служил сигналом для начала шумного делового дня, который тянулся без отдыха до пяти часов пополудни.

В то утро, едва я уселась, послышался стук в дверь.

– Pardon, Mademoiselle, [184]184
  Простите, мадемуазель ( фр.).


[Закрыть]
 – произнесла, бесшумно войдя в комнату, пансионерка. Она взяла с парты нужную ей книгу или тетрадь и удалилась на цыпочках, пробормотав, когда проходила мимо меня: – Que Mademoiselle est appliquée! [185]185
  Какая мадемуазель усердная! ( фр.).


[Закрыть]

Ну уж и appliquée! Вообще-то при желании было к чему приложить усердие, но я ничего не делала ни в ту минуту, ни раньше, да и не собиралась ничего делать. Нередко нам приписывают достоинства, которыми мы не обладаем. Даже сама мадам Бек считала меня образцовым синим чулком и нередко с весьма озабоченным видом предостерегала меня от чрезмерного увлечения работой, чтобы, как она выражалась, «кровь не ударила в голову». И вообще все на улице Фоссет прониклись ложным убеждением, что «мисс Люси» – особа чрезвычайно образованная. Иного мнения держался лишь мосье Эмануэль, который одному ему известным, а для меня непостижимым путем составил себе довольно правильное представление о моих истинных талантах и старался не упустить возможности, злорадно ухмыляясь, шепотом доложить мне, что они не так велики, как кажется другим. Меня же их скудость нисколько не смущала. Больше всего на свете я люблю предаваться размышлениям; получаю я огромное наслаждение и от чтения книг, но не всех без разбору: я предпочитаю такие книги, стиль и мысли которых четко отражают душу автора, и неизбежно прихожу в уныние от безликих книг, даже когда они весьма ученые и обладают другими похвальными качествами. Я осознаю, что Господь поставил предел возможностям и плодотворности моего разума, благодарного, я надеюсь, за то, что ниспослано ему, но не претендующего на более ценный дар и не рвущегося к высотам знаний.

Не успела благовоспитанная ученица оставить комнату, как без всяких церемоний, не постучав, ко мне ворвалась вторая незваная гостья. Даже лишившись зрения, я бы узнала ее. Свойственная мне сдержанность давно уже оказала на поведение моих подопечных полезное влияние – теперь они редко докучали мне бестактностью, что облегчало мне жизнь. А вот в начале моей работы здесь не раз бывало и так: подойдет ко мне какая-нибудь туповатая немка, хлопнет по плечу и предложит бежать с ней наперегонки, или же неугомонная уроженка Лабаскура схватит меня за руку и потащит к площадке для игр, настоятельно требуя, чтобы я покаталась с ней на «Pas de Géant» [186]186
  Гигантских шагах ( фр.).


[Закрыть]
или приняла участие в шумной игре, напоминающей наши прятки, которая у них называется «Un, deux, trois». [187]187
  «Раз, два, три» ( фр.).


[Закрыть]
Однако спустя некоторое время меня перестали одолевать подобными мелкими знаками внимания, причем произошло это само собой, без прямых указаний или замечания с моей стороны. Мне не приходилось теперь ждать такого рода выходок, кроме как от одной особы, но, поскольку она была по происхождению англичанка, я терпела ее проделки. Джиневра Фэншо была способна, ничуть не стесняясь, подхватить меня где-нибудь в carre и насильно покружить в вальсе, наслаждаясь моим смущением и неловкостью. Вот она-то и нарушила мое «серьезное времяпрепровождение». Под мышкой у нее был огромный клавир.

– Отправляйтесь в малую гостиную и займитесь упражнениями, – в тот же миг огорошила я ее. – Марш! Марш!

– Не уйду, пока не поговорю с вами, милый друг. Мне известно, где вы провели каникулы, что отдали должное удовольствиям и вели жизнь, подобающую светской даме. На днях я видела вас в концерте, и вы были одеты не хуже других. А кто вам шьет?

– Ишь, как хитро она подъехала! Кто мне шьет – вот что, оказывается, ее интересует! Не виляйте, Джиневра, говорите, что вам от меня нужно! У меня вовсе нет желания проводить с вами время.

– Но если мне хочется побыть с вами, ange farouche, [188]188
  Неприступный ангел ( фр.).


[Закрыть]
то разве такое уж большое значение имеет ваше неудовольствие? Слава Богу, я-то знаю, как справиться с моей одаренной талантами соотечественницей, с этой «ourse Britannique». [189]189
  Британской медведицей ( фр.).


[Закрыть]
Итак, Ourson, [190]190
  Медвежонок ( фр.).


[Закрыть]
вы знакомы с Исидором?

– Я знакома с Джоном Бреттоном.

– Ах, замолчите! – зажав уши, воскликнула она. – От этих английских имен у меня вот-вот лопнут барабанные перепонки. Как же поживает наш милейший Джон? Прошу вас, расскажите мне о нем. Он, наверное, грустит, бедняга? Какого он мнения о моем поведении на концерте? Не была ли я жестока?

– А вы воображаете, что я обращала на вас внимание?

– Изумительный был вечер. О божественный де Амаль! А какое удовольствие глядеть, как дуются и умирают от огорчения другие! Да еще эта почтенная дама – моя будущая свекровь! Боюсь только, мы с леди Сарой слишком пристально рассматривали ее.

– Леди Сара не взглянула на нее, а что до вашего поведения, то не тревожьтесь: ваши насмешки миссис Бреттон как-то перенесла.

– Пожалуй, ведь старые дамы малочувствительны, но вот ее несчастный сын – дело другое! Что же он сказал? Я видела, он терпел страшные муки.

– Он сказал, что у вас такой вид, будто вы уже считаете себя госпожой де Амаль.

– Да неужели? – воскликнула она, не помня себя от радости. – Значит, он заметил? Какая прелесть! Он, верно, с ума сходит от ревности, не правда ли?

– Джиневра, вы действительно решили порвать с доктором Бреттоном? Неужели вы хотите, чтобы он оставил вас?

– Да вы отлично знаете, что он не в состоянии так поступить, но скажите, он действительно обезумел?

– Конечно, – подтвердила я, – просто спятил.

– Как же вы довезли его до дому?

– Даже и сама не знаю! Неужели вам не жаль его несчастную мать и меня? Можете себе представить: мы с двух сторон крепко держим его, а он беснуется, как в бреду, и пытается вырваться. Даже кучер так перепугался, что сбился с дороги.

– Да не может быть! Вы смеетесь надо мной! Послушайте, Люси Сноу…

– Уверяю вас, все это чистая правда; более того, он все-таки вырвался из наших рук, выскочил из экипажа и поехал отдельно от нас.

– Ну, а потом?

– А потом, когда он наконец добрался до дому, последовали неописуемые события.

– Пожалуйста, расскажите – это так забавно!

– Вам это кажется забавным, мисс Фэншо, но, – добавила я, помрачнев, – не забывайте поговорку: «Кому смех, а кому слезы».

– Ну, и что же дальше, миленький Тимон?

– Я не смогу продолжать, если не уверюсь, что у вас в сердце таится хоть капля великодушия.

– Таится, таится! Вы и понятия не имеете, сколько его у меня!

– Прекрасно! В таком случае вы можете представить себе, как сперва доктор Грэм Бреттон оставляет нетронутым приготовленный ему ужин – цыпленка в кисло-сладком соусе, затем… Но не стоит задерживаться на душераздирающих подробностях; достаточно сказать, что никогда в жизни, даже во время тяжелой болезни в детстве, миссис Бреттон не приходилось столько раз поправлять ему одеяло и простыни, как в ту ночь.

– Так он метался?

– Да, он непрестанно ворочался с боку на бок, и трудность заключалась не только в том, чтобы подоткнуть одеяло, но главным образом в том, чтобы оно вновь не падало.

– А что он говорил?

– Что говорил! Неужто вы сами не понимаете? Он звал свою дивную Джиневру, проклинал этого дьявола – де Амаля, бредил золотистыми локонами, голубыми глазами, белоснежными руками, сверкающими браслетами.

– Не может быть! Он заметил браслет?

– Заметил ли он браслет? Разумеется, ведь даже я его приметила. Более того, он, вероятно, впервые увидел браслет у вас на руке. Джиневра, – я встала и резко изменила тон, – давайте прекратим этот разговор. Ступайте заниматься музыкой. – И я отворила дверь.

– Но вы не рассказали мне всего.

– Вам, пожалуй, лучше не дожидаться, пока я расскажу вам все как есть. Подобная откровенность с моей стороны едва ли доставит вам удовольствие. Ступайте!

– Злюка! – воскликнула она, но подчинилась, ибо у нее не было законных оснований оставаться на территории старшего класса, где распоряжалась я.

Честно говоря, на сей раз она не вызвала во мне особой неприязни, потому что я испытывала удовольствие, сравнивая истинные события с моими выдумками и вспоминая, как веселился доктор Джон по дороге домой, с каким аппетитом ужинал и в какой христианской умиротворенности отошел ко сну. А это белокурое хрупкое создание, причинявшее ему муки, вызывало во мне гнев лишь тогда, когда я видела, что доктор Джон и вправду страдает.

Прошло две недели; я вновь надела ярмо школьных занятий, перейдя от страстных мечтаний о радостных переменах к смирению перед привычным. Как-то днем, пересекая carre по пути в выпускной класс, где мне надлежало присутствовать на уроке по «стилю и литературе», я заметила у одного из венецианских окон Розину, нашу консьержку. Вид у нее был, как всегда, беспечный. Она вообще имела обыкновение «стоять вольно». Одну руку эта барышня засунула в карман передника, а в другой держала письмо, невозмутимо, но внимательно рассматривая адрес на конверте и сосредоточенно изучая печать.

Письмо! Видение в образе письма терзало мой мозг уже целую неделю, и сейчас неодолимая магнетическая сила потянула меня к этому белому конверту, запечатанному в центре красным сургучом. Не знаю, решилась бы я предложить Розине хоть на мгновение показать мне его… нет-нет, я бы, вернее всего, трусливо проскользнула мимо, страшась унизительной встречи с Разочарованием: сердце так трепетало у меня в груди, словно уже слышалась его тяжелая поступь. Но то было заблуждение, вызванное моим нервным состоянием! Это звучали стремительные шаги профессора литературы, узнав которые я обратилась в бегство. Если до его появления в классе я успею занять свое место, обуздать учениц и привести их в состояние покорной готовности к уроку, он, возможно, обойдет меня вниманием, но если он заметит, что я стою без дела в carre, не миновать мне многословного внушения. К счастью, мне удалось сесть на место, заставить девиц утихнуть, вытащить рукоделие и приняться за него в окружении полной, благопристойной тишины до того, как, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь, в комнату ворвался мосье Эмануэль и отвесил преувеличенно низкий поклон, предвещающий взрыв гнева.

Он, как обычно, обрушился на нас подобно удару грома, но, вместо того чтобы с быстротой молнии метнуться от двери к кафедре, он прервал движение на полпути – у моего стола. Повернувшись лицом ко мне и к окну, а спиной к ученицам и комнате, он устремил на меня мрачный взгляд, полный такого недоверия, что в ответ мне надлежало бы тут же встать и потребовать объяснения.

– Voilà! Pour vous, [191]191
  Извольте! Это вам ( фр.).


[Закрыть]
 – провозгласил он, вытащив из жилета и возложив передо мной на стол письмо – то самое, что я видела в руках у Розины, то самое, глянцевый лик и единственный, как у циклопа, кроваво-красный глаз которого столь четко и точно отпечатались на сетчатке моего внутреннего зрения. Я чувствовала, я была твердо уверена, что это и есть ожидаемое мною письмо, которое утолит мои упования, удовлетворит мои желания, избавит меня от сомнений и освободит от оков страха. Вот это-то письмо мосье Поль с присущей ему непозволительной бесцеремонностью забрал у консьержки и преподнес мне.

Я имела довольно причин, чтобы рассердиться, но мне было не до того. Свершилось! Я держу в руках не жалкую записочку, а заключающий в себе по меньшей мере целый лист бумаги конверт – плотный, твердый, прочный и приятный на ощупь. А вот и надпись – «Мисс Люси Сноу», – сделанная четким, ясным, ровным, решительным почерком, и сургучная печать – круглая, без изъянов, умело оттиснутая крепкой рукой с изящными инициалами «Д. Г. Б.». Меня охватило ощущение счастья – это радостное чувство переполнило мое сердце и оттуда заструилось по всем жилам. В кои-то веки и мое желание исполнилось! Я держала в руках зримую и осязаемую частицу истинного счастья, а не мечту, не плод воображения, не одно из тех фантастических, несбыточных упований на удачу, какие не поддерживают человека, а лишь истощают его, не манну небесную, совсем недавно превозносимую мною столь неумеренно и безотрадно. Она вначале тает на устах, оставляя вкус невыразимой и сверхъестественной сладости, а в конце концов вселяет отвращение в наши души, бредящие природной земной пищей и исступленно умоляющие небожителей забрать себе небесную росу и благовонные масла – пищу богов, несущую гибель смертным. На мою же долю выпали не леденцы, не зернышки кориандра, не ломкие вафли, не приторный мед, а первозданная лакомая снедь охотника – питательная здоровая дичь, вскормленная в лесу или в поле, – свежая, полезная и поддерживающая жизнь. Снедь, какую требовал умирающий патриарх [192]192
  Снедь, какую требовал… патриарх… —по библейскому сказанию, патриарх Исаак, слепой и немощный, просил сына Исава пойти в поле, настрелять дичи и сварить из нее его любимое блюдо, за что обещал Исаву перед смертью благословить его.  – Прим. ред.


[Закрыть]
от своего сына Исава, обещая взамен последнее отеческое благословение. Для меня она была неожиданным подарком, и я в душе благодарила Бога за то, что он ниспослал его мне, а вслух поблагодарила простого смертного, воскликнув: «Благодарю вас, благодарю вас, мосье!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю