355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Виллет » Текст книги (страница 35)
Виллет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:20

Текст книги "Виллет"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

Глава XXXVIII
Туча

Но не для всех так бывает. Что ж! Да будет воля его, которая, впрочем, и осуществляется всегда независимо от того, склоняемся ли мы перед нею в смиренной покорности. Сами законы творения ей способствуют; силы, видимые и невидимые, заняты ее исполнением. Знак будущей жизни нам дается. Кровью и огнем, когда надобно, начертан бывает этот знак. В крови и огне мы его постигаем. Кровью и огнем окрашивается наш опыт. Страдалец, не лишайся чувств от ужаса при виде огня и крови! Усталый путник, препояши свои чресла; гляди вверх, ступай вперед. Паломники и скорбящие, идите рядом и дружно. Темным пролегает для многих путь посреди житейской пустыни; да будет поступь наша тверда, да будет наш крест нашим знаменем. Посох наш – обетования того, чье «слово право и дела верны», упованье наше – промысл того, кто «благоволением, как щитом, венчает нас», обитель наша – на лоне того, чья «милость до небес и истина до облаков»; и высшая наша награда – царствие небесное, вечное и бесконечное. Претерпим же все, что нам отпущено; снесем все тяготы, как честные солдаты; пройдем до конца наш путь, и да не иссякает в нас вера, ибо нам уготована участь более славная, нежели участь победителей: «Но не ты ли издревле Господь Бог мой, Святый мой? Мы не умрем».

В четверг утром мы все собрались в классе, ожидая урока литературы. Час пробил – мы ждали учителя.

Ученицы старшего класса сидели совсем тихо; написанные набело сочинения, приготовленные к уроку, аккуратно перевязанные ленточками, ждали, когда же их соберет быстрая рука профессора. Стоял июль, утро было ясное, стеклянную дверь приотворили, и в нее врывался свежий ветерок, а увивавший ее плющ колыхался, заглядывал в комнату и словно нашептывал новости.

Мосье Эмануэль не отличался точностью; ничего не было странного в том, что он запаздывает, но каково же было наше удивление, когда дверь распахнулась и вместо стремительного мосье Поля на пороге показалась степенная мадам Бек.

Она подошла к столу мосье Поля, остановилась, поплотней закуталась в свою яркую шаль и произнесла твердым тихим голосом, не спуская с нас пронзительного взгляда:

– Сегодня урока литературы не будет.

Она помолчала минуты две и лишь затем продолжила:

– Возможно, у вас целую неделю не будет уроков. Мне она понадобится, чтобы найти достойную замену мосье Эмануэлю. А пока я постараюсь заполнить освободившееся время полезными занятиями. Ваш профессор, мои милые, намеревается, если удастся, как следует с вами проститься. Покамест у него нет времени для этой церемонии. Он готовится к длительному путешествию. Внезапный и неотступный долг призывает его в дальний путь. Он решился надолго покинуть Европу. Возможно, он сам расскажет вам обо всем подробнее. Сегодня, мои милые, вместо обычного урока мосье Эмануэля вы займетесь английским чтением с мисс Люси.

Она величаво склонила голову, поправила на плечах шаль и выплыла из класса.

Все притихли; потом по комнате прокатился рокот, кое-кто, кажется, плакал.

Время шло. Шум, шепот, всхлипывания делались все громче. Дисциплина разлаживалась, начинался беспорядок, девицы словно почувствовали, что надзор ослаблен и они остались без присмотра. Привычка и чувство долга заставили меня быстро собраться с силами, подняться как ни в чем не бывало, заговорить обычным голосом, потребовать и наконец добиться тишины. Мы долго и тщательно разбирали английский текст. Все утро я занимала этим учениц. Помню, рыдающие девицы вызвали во мне досаду. В самом деле, чувствительность их немногого стоила – просто истерика. Я это без обиняков им объявила. Я их чуть не подняла на смех. Я была сурова. На самом же деле меня мучили их слезы, их рыдания; я не могла их вынести. Одна глуповатая унылая ученица продолжала всхлипывать, когда все другие уже умолкли; безжалостная необходимость заставила меня и помогла мне так с ней обойтись, что ей пришлось проглотить слезы.

Девочка эта вправе была бы меня возненавидеть, но после урока, когда все стали расходиться, я задержала ее, подозвала и – чего никогда не случалось со мною прежде – прижала к своей груди и поцеловала в щеку. Но, поддавшись этому невольному порыву, я тотчас вытолкала ее за дверь, потому что, не выдержав моей ласки, она вновь залилась слезами и зарыдала, что называется, в три ручья.

Весь день я трудилась не покладая рук, а ночью вовсе не стала бы ложиться, если бы можно было жечь свечу до утра. Ночь прошла мучительно и плохо подготовила меня к предстоявшему на другой день испытанию – необходимости выслушивать сплетни. Новость обсуждали все кому не лень. Лишь поначалу все от удивления попридержали языки; эта сдержанность скоро прошла, языки развязались. У учительниц, учениц, даже у служанок не сходило с уст одно имя – Эмануэль. Как, служить в школе с самого начала и вдруг уйти? Все находили это странным.

Говорили о нем так много, так долго, так часто, что из всего этого потока слов в конце концов кое-что стало выясняться. На третий день, кажется, я от кого-то узнала, что он уезжает через неделю, потом услышала, что он собирается в Вест-Индию. Я заглядывала в глаза мадам Бек, отыскивая в них подтверждение либо опровержение этим сведениям, но не выудила из нее ничего, кроме обычных пошлостей.

Она сообщила, что этот уход для нее большая потеря. Она просто не знает, кем заменить мосье Поля. Она так привыкла к своему родственнику, что он стал ее правой рукой, и как же теперь ей без него обойтись? Она пыталась удержать его, но мосье Поль заявил, что его призывает долг.

Все это она объявляла во всеуслышание в классах, за обедом, громко обращаясь к Зели Сен-Пьер.

«Какой долг его призывает?» – хотелось мне у нее спросить. Иногда, когда она спокойно проплывала мимо меня в классе, мне хотелось броситься к ней, схватить ее за полу и сказать: «Постойте-ка. Объясните, что к чему. Почему долг призывает его в изгнание?» Но мадам обращалась всегда к кому-нибудь еще, а на меня даже не глядела, словно и не предполагала во мне интереса к отъезду мосье Поля.

Неделя шла к концу. Больше нам не говорили о предполагавшемся прощании с мосье Полем; никто не спрашивал, придет он или нет; никто не выражал опасений, как бы он не уехал, не повидавшись с нами, не сказав нам ни слова; говорили о нем по-прежнему беспрестанно, но никого, кажется, не мучил этот неотвязный вопрос. Сама мадам, разумеется, его видела и могла наговориться с ним вдоволь. И что ей за дело, явится он в школу или нет?

Неделя миновала. Нам сообщили назначенный день его отъезда и сказали, что едет он «на остров Бас-Тер в Гваделупе»: призывают его туда не собственные интересы, но интересы друга. Разумеется, так я и думала.

Бас-Тер в Гваделупе… Я тогда плохо спала, но лишь только меня одолевала дремота, я тотчас просыпалась, будто кто произнес эти слова – Бас-Тер и Гваделупа – над самой моей подушкой, а то вдруг они мерещились мне, начертанные огненными буквами во тьме.

Я не могла с этим сладить, да и как сладишь с чувствами? Мосье Эмануэль был в последнее время так добр ко мне, он час от часу делался все добрее и лучше. Прошел уже месяц с тех пор, как мы уладили наши богословские разногласия, и с тех пор мы с ним ни разу не повздорили. Мир этот не явился холодным плодом отдаления, напротив, мы сблизились. Он стал чаще ко мне приходить, он говорил со мной больше, чем прежде; он оставался подле меня часами, спокойный, довольный, непринужденный, мягкий. О чем только мы не переговорили! Он расспрашивал меня о моих планах, и я ими поделилась; мысль моя о собственной школе пришлась ему по душе, он заставлял меня снова и снова развивать ее перед ним в деталях, хотя саму идею называл мечтою Альфашара. [313]313
  Альфашар —персонаж из сказок «Тысячи и одной ночи», строивший несбыточные планы обогащения.  – Прим. ред.


[Закрыть]
Все несогласия кончились, крепло и росло взаимопонимание; мы оба ощущали родство души; привязанность, уважение и пробудившееся доверие все вернее связывали нас.

Как спокойно проходили мои уроки! Куда подевались насмешки над моим умом и вечные угрозы публичного экзамена! Как безвозвратно ревнивые филиппики и еще более ревнивые страстные панегирики уступили место тихой терпеливой помощи, нежному руководству и ласковой снисходительности, которая не превозносила, но прощала. Бывало, он просто сидел возле меня, несколько минут кряду не произнося ни слова, а когда сумерки или дела наконец предписывали нам расстаться, он говорил, прощаясь:

– Il est doux, le repos! Il ect précieux, le calme bonheur?! [314]314
  Как сладок отдых! Что может быть лучше тихого счастья?! ( фр.).


[Закрыть]

Однажды вечером – с тех пор не прошло и десяти дней – он встретил меня на моей аллее. Он взял меня за руку. Я посмотрела ему в лицо. Я решила, что он просто собирается мне что-то сказать.

– Bonne petite amie, – проговорил он ласково, – douce consolatrice! [315]315
  Милый дружок, нежная утешительница! ( фр.).


[Закрыть]

Но его прикосновение и звук голоса навели меня в тот раз на странные мысли. Не стал ли он мне больше, чем братом и другом? Не светится ли во взгляде его нежность более трепетная, чем дружеская и братская?

Красноречивый взгляд его обещал дальнейшие признания, он притянул меня к себе, губы его дрогнули. Но нет! В сумраке аллеи мелькнули две зловещие фигуры, они грозно надвигались на нас – одна фигура была женская, рядом шел священник; то были мадам Бек и отец Силас.

Никогда не забуду лица последнего в ту минуту. В первые мгновения оно выражало тонкую чувствительность Жан-Жака, невольно спугнувшего чью-то нежность; но тут же оно омрачилось желчным высокодуховным осуждением. Он обратился ко мне елейным голосом. Ученика своего он окинул взором неодобрения. Что же касается мадам Бек, то она, как водится, ничего, решительно ничего не заметила, хотя родственник ее, не в силах выпустить пальцы иноверки, лишь сильнее сжимал их в своей руке.

Легко понять поэтому, что я сначала просто не поверила столь внезапному объявлению об отъезде. Лишь выслушав новость сто раз, со всех сторон повторенную сотней уст, я вынуждена была отнестись к ней серьезно. Как прошла неделя ожидания, как тянулись пустые мучительные дни, не приносившие от него ни слова объяснения, я помню, но описать не могу.

И вот обещанный день настал. Мы ждали мосье Поля. Либо он придет и попрощается с нами, либо так, без слов, и исчезнет навсегда.

Но в такой поворот событий, кажется, не верила ни одна живая душа во всей школе. Поднялись мы в обычный час; позавтракали, как обычно; не поминая своего профессора и словно бы позабыв о нем, лениво принялись за обычные дела.

В доме стояла дремотная тишина, все казались примерными и покорными, а мне было трудно дышать в этой затхлой, застойной атмосфере. Неужто никто не заговорит со мной? Не обратится ко мне со словом, желанием, с молитвой, на которую я могла бы отозваться одним словом – «аминь»?

Я видывала не раз, как учениц сплачивали пустяки, как дружно требовали они развлечения, отдыха, отмены уроков; и вот они даже не собирались сообща осаждать мадам Бек и настаивать на последнем свидании с учителем, которого они, конечно, любили (те из них, кто вообще может любить), – да, но что такое для большинства людей любовь!

Я знала, где он живет; я знала, где можно навести о нем справки, где искать с ним встречи. До него было рукой подать, но прячься он хоть в соседней комнате, я по своей воле не явилась бы к нему. Преследовать, искать, звать, напоминать о себе – все это было не для меня. Пусть мосье Эмануэль где-то рядом, но, раз он сам молчит, я ни за что не нарушу первая этого молчания.

Утро кое-как прошло. Близился вечер, и я решила, что все кончено. Сердце во мне переворачивалось, кровь стучала в висках. Я совсем расхворалась и не могла справляться с работой. А вокруг меня равнодушно кипела жизнь; все казались безмятежными, невозмутимыми, спокойными. Даже те ученицы, которые неделю назад заливались слезами, услышав новость об отъезде мосье Поля, теперь словно вовсе забыли и о нем, и о своих чувствах.

Незадолго до пяти часов, перед концом классов, мадам Бек послала за мной, чтобы я прочла ей какое-то английское письмо, перевела его и написала для нее ответ. Я заметила, что она тщательно прикрыла за мной обе двери своей спальни; она и окно закрыла, хотя день был жаркий и обычно она не терпела духоты. К чему эти предосторожности? Во мне шевельнулась подозрительность. Верно, она хочет приглушить звуки, но какие?

Я вслушивалась чутко как никогда; я вслушивалась в тишину, как зимний волк, рыскающий по снегу и чующий добычу, вслушивается в звуки дальних бубенцов. Я слушала, а сама писала. Посреди письма – перо мое так и запнулось на бумаге – я услыхала в вестибюле шаги. Колокольчик не прозвенел – Розина, безусловно, повинуясь приказанию, предупредила звонок. Мадам заметила мою заминку. Она кашлянула, поерзала на стуле, возвысила голос. Шаги направились к классам.

– Продолжайте же, – сказала мадам, но рука меня не слушалась, слух мой напрягся, мысли мои путались.

Классы располагались в другом крыле, вестибюль отделял их от жилой части дома, но, несмотря на расстояние, я услышала шум, стук, грохот – все разом вскочили.

– Это они уходить собираются, – сказала мадам.

В самом деле, пора было расходиться – но отчего же они вдруг, так же разом, стихли, замерли?

– Прошу прощения, мадам, но я пойду взгляну, что там такое.

И я положила перо и вышла из спальни. Но избавилась ли я от мадам? Не тут-то было! От нее не избавишься: будучи не в силах меня удержать, она тоже встала и последовала за мной, неотвязно, как тень. На последней ступеньке я оглянулась.

– Вы тоже идете? – спросила я.

– Да, – подтвердила она, отвечая на мой взгляд странным взглядом – туманным, но решительным.

И дальше она следовала за мной по пятам.

Он явился. Я открыла дверь старшего класса и увидела его. Я еще раз увидела знакомые черты. Уверена, его приход хотели предотвратить, но он все-таки явился.

Девочки образовали вокруг него полукруг; он обошел всех, каждой пожал руку, каждой приложился к щеке. Иностранный обычай допускал в подобных случаях такую церемонию, она затянулась и выглядела весьма торжественно.

Меня мучило присутствие мадам Бек – она не отходила от меня, не спускала с меня глаз, она дышала прямо мне в шею, и у меня от этого бежали по коже мурашки; она ужасно раздражала меня.

Он был уже совсем близко, он обошел уже почти всех. Вот он приблизился к последней ученице, оглянулся. Но мадам Бек заслонила меня, быстро выступив вперед. Она будто расширилась и выросла усилием воли; она спрятала меня, и я стала невидима. Мадам знала мои слабости и несовершенства; она верно рассудила, что меня при этом охватит столбняк. Она поспешила к своему родственнику, обрушила на него поток речей, завладела его вниманием и увлекла его к двери – стеклянной двери, отворявшейся в сад. Кажется, он озирался. Когда бы мне удалось поймать его взгляд, надежда придала бы мне сил и смелости, я бы бросилась к нему, но в комнате уже поднялась суматоха, полукруг разбился на группы, и я потерялась среди тридцати других, куда более шумных. Мадам своего добилась – она увела его, и он меня не заметил; он решил, что я не пришла. Пробило пять часов, громко прозвенел звонок, возвестивший конец классов, комната опустела.

Потом, помнится, наступили совершенно черные одинокие минуты – я испытывала нестерпимую боль невосполнимой утраты. Что было делать? О, что делать, когда у твоего поруганного сердца отняли упование всей жизни?

Уж не знаю сама, что стала бы я делать, но тут маленькая девочка – самая маленькая в школе – невольно и просто прервала мои отчаянные мысли.

– Мадемуазель, – пролепетала она, – вот, это вам. Мосье Поль велел мне вас искать по всему дому, от подвала до чердака, а когда я вас найду, передать вам это.

И она протянула мне записку: голубок вспорхнул ко мне на колени и выронил из клюва свежий масличный листок. [316]316
  Маслинный листок – по библейской легенде, когда закончился всемирный потоп, Ной дважды выпускал из ковчега голубя, чтобы проверить, просохла ли земля; во второй раз голубь вернулся с масличным листком в клюве (Бытие, VIII, 11).  – Прим. ред.


[Закрыть]
Записка была без имени и адреса и содержала следующее:

«Я не мыслил проститься с Вами, расставаясь со всеми прочими, но надеялся найти и Вас в классе. Меня ждало разочарование. Встреча наша откладывается. Будьте к ней готовы. Прежде чем ступлю на корабль, я должен видеть Вас наедине и долго говорить с Вами. Будьте готовы, каждая минута моя на счету, я уже себе не принадлежу; к тому же мне следует исполнить одно дело, которое я не могу никому перепоручить, даже Вам. Поль».

Будьте готовы? Когда же? Сегодня вечером? Ведь завтра он едет! Да, это я знала наверняка. Я знала, когда назначено отплытие парохода. О! Я-то буду готова, но состоится ли наше долгожданное свидание? Времени оставалось так мало, недруги действовали так изобретательно и неотступно, что меж нами пролегло препятствие, неодолимое, как узкая расщелина, как глубокая пропасть. И над этой пропастью сам ангел бездны Аваддон уже дышит пламенем. Одолеет ли ее великодушный друг? Придет ли ко мне мой вожатый? Кто знает? Но мне стало немного легче, я немного утешилась, словно почувствовала, как сердце его бьется в лад моему.

Я ждала защитника. Надвигался Аваддон и влек за собой свое адское воинство. Я думаю, грешники в аду вовсе не горят на вечном огне и не отчаяние – самая страшная пытка. Наверное, в череде безначальных и незакатных дней настал для них такой, когда ангел сошел в Гадес, [317]317
  Гадес – в греческой мифологии: царство теней, преисподняя.  – Прим. ред.


[Закрыть]
осиял их улыбкой, поманил обещанием, что прощение возможно, что и для них настанет день веселья, но не теперь еще, а неизвестно когда, и, видя радость его, великого, они поняли, как сладостны эти посулы, а он вознесся, стал звездой и исчез в дальних небесах. И оставил им лишь тревогу ожидания, которая хуже отчаяния.

Весь вечер я ждала, доверясь масличному листку в голубином клюве, а сама отчаянно тревожилась. Страх сжимал мое сердце. Такой холодный необоримый страх – признак дурных предвестий. Первые часы едва влеклись, последние неслись, как снежный ком, как прах, разметаемый бурей.

Но вот миновали и они. Долгий жаркий летний день сгорел, как святочное полено, [318]318
  Святочное полено – по шотландскому обычаю в святки сжигают полено.  – Прим. ред.


[Закрыть]
истлела последняя зола, и мне остался голубой холодный пепел; настала ночь.

Молитвы были прочитаны, пора ложиться; все ушли спать. Я осталась в темном старшем классе, пренебрегши правилами, которыми никогда еще не пренебрегала.

Не знаю, сколько часов подряд я мерила шагами класс. Я пробыла на ногах очень долго; я шагала взад-вперед по проходу между партами. Так бродила я, пока не поняла, что все спят и ни одна живая душа меня не услышит, и тогда я наконец расплакалась. Полагаясь на укрытие Ночи и защиту Одиночества, я более не сдерживала слез, не глотала рыданий; они переполняли меня, они вырвались наружу. Какое горе могут уважать и щадить в этом доме?

Вскоре после одиннадцати – а для улицы Фоссет это час очень поздний – дверь отворилась – тихонько, но не украдкой. Сияние лампы затмило лунный свет – мадам Бек вошла с обычным своим невозмутимым видом, как ни в чем не бывало. Словно не заметив меня, она прошла прямо к своему бюро, взяла ключи и принялась как будто что-то искать; долго занималась она этими притворными поисками, очень долго. Она была спокойна, слишком спокойна; я с трудом сносила этот фарс; последние два часа изменили меня, и теперь от меня трудно было добиться обычных знаков почтения и обычного трепета. Всегда послушная и кроткая, я вдруг сбросила хомут, прокусила узду.

– Давно пора спать, – сказала мадам. – Вы нарушаете правила заведения.

Ответа не последовало, я продолжала бродить по классу; когда она преградила мне путь, я отстранила ее.

– Позвольте успокоить вас, мисс; дайте-ка я провожу вас в вашу комнату, – сказала она, стараясь придать своему голосу всю возможную мягкость.

– Нет, – отвечала я. – Ни вы, ни кто другой меня не успокоит и не проводит.

– Надо согреть вашу постель. Готон еще не легла. Она о вас позаботится, она даст вам снотворное.

– Мадам, – перебила я ее, – вы сластолюбивы. При всей вашей безмятежности, важности и спокойствии – вы сластолюбивы, как никто. Пусть вам самой греют постель, сами принимайте снотворное, ешьте и пейте всласть, на здоровье. Если что-то беспокоит и тревожит вас – да, я знаю, вас, конечно, кое-что тревожит, – принимайте пилюли и исцеляйтесь, а меня оставьте в покое. Слышите – оставьте меня в покое!

– Я пришлю кого-нибудь приглядеть за вами, мисс; я пришлю Готон.

– Не смейте! Оставьте меня в покое. Не трогайте меня! Какое вам дело до моей жизни, до моих печалей? О мадам! В вашей руке холод и яд. Вы отравляете и замораживаете одновременно.

– Что я вам сделала, мисс? Вы не можете выйти за Поля. Он не может жениться.

– Собака на сене! – воскликнула я.

Я-то знала, что втайне она хотела за него замуж, всегда хотела. Она называла его невыносимым, ханжою; она не любила его, но замуж за него она хотела, чтобы выжать из него все соки. Я проникла в тайну мадам, удивительно, но я проникла в нее – чутьем ли, озарением ли – сама не знаю. Прожив с ней рядом немало дней, я постепенно поняла к тому же, что враждовать она может только с низшим. Она враждовала со мной, хоть и тайно, прикрывая свои чувства ласковой личиной, и ни одна живая душа этого не знала, кроме нее самой и меня.

Две минуты я смотрела ей в лицо, понимая, что она совершенно в моей власти, ибо в подобных обстоятельствах, например когда ее видели насквозь, вот как теперь я, ее маскарадный костюм, маска и домино, обращался в совершенную ветошь, всю в дырах, и сквозь эти дыры обнаруживалось бессердечное, самовлюбленное и низкое существо. Она спокойно отступила; мягко и сдержанно, правда, сбивчиво, она сказала, что «если я никак не соглашаюсь лечь, ей придется меня оставить».

И с этими словами она без промедления удалилась, наверное, не меньше радуясь концу нашей беседы, нежели я сама.

То был у меня единственный честный, беспощадный разговор с мадам Бек; никогда более такое не повторилось. Ее обращение со мной после знаменательной ночной встречи нисколько не переменилось. Не было заметно, чтобы ненависть ее усилилась из-за моей горькой откровенности; не знаю, затаила ли она планы мести. Думаю, она укрепила себя рассуждениями о силе своего духа и почла за благо забыть то, что было неприятно вспоминать. Одно могу сказать с определенностью – на протяжении всей нашей совместной жизни мы не вспоминали о роковом столкновении.

Та ночь прошла. Всякой ночи, даже беззвездной ночи нашей кончины, суждено закончиться. Около шести, в час, когда дом просыпался, я вышла во двор и умылась холодной свежей водой из колодца. В зеркальце, вправленном в дубовую стену беседки, я увидела себя. Я изменилась за эту ночь – лицо и даже губы были у меня бледными, как у утопленницы, глаза смотрели мертво, а веки распухли и покраснели.

Все разглядывали меня – я решила, что тайна моего сердца разоблачилась; я решила, что выдала себя. Даже самая маленькая ученица, конечно, понимала, по ком я убиваюсь.

Изабелла – девочка, которую я когда-то выхаживала во время болезни, – подошла ко мне. Неужто и она вздумала смеяться надо мной?

– Que vous êtes pâle! Vous êtes donc bien malade, Mademoiselle! [319]319
  Какая вы бледная! Вы совсем заболели, мадемуазель! ( фр.).


[Закрыть]
 – произнесла она, держа пальчик во рту и глуповато глядя на меня с тоскливым недоумением, которое в ту минуту показалось мне прекрасней самой тонкой проницательности.

Изабелла не единственная была в полном неведении на мой счет; вскоре я с благодарностью поняла, что никто ничего не заметил. У большинства всегда находятся другие заботы, кроме чтения в чужих сердцах и разгадки недомолвок. При желании секрет сохранить легко. В течение дня я одно за другим получала доказательства тому, что не только никто не догадывается о причине моей печали, но и вся моя душевная жизнь последнего полугода осталась всецело моим достоянием. Никто не дознался, никто не заметил, как среди всех людей мне стал дорог один. Сплетни меня миновали; ничье любопытство не задело меня; оба этих чутких духа, порхая вокруг, меня попросту не замечали. Так иной будет жить в больнице, охваченной тифозной горячкой, и не подцепит заразу. Мосье Эмануэль наведывался то и дело, спрашивал обо мне; мы занимались вместе; когда бы он ни вызывал меня, я к нему спускалась. «Мисс Люси, вас зовет мосье Поль», «мисс Люси сейчас с мосье Полем» – без конца слышалось в доме, и никто на это не обращал внимания, и, уж разумеется, никто этого не осуждал. Ни намеков, ни шуток. Мадам Бек разгадала загадку, но более никто ею не занимался. Мои нынешние страдания окрестили головной болью, и я приняла это название.

Но какая боль телесная сравнится с мукой душевной? Знать, что он уехал не простясь, знать, что судьба и злые силы – завистливая женщина и священник-ханжа – не дали мне увидеть его на прощанье! И конечно, на следующий день к вечеру мне стало легче, и я так же неуемно, одиноко, отчаянно меряла шагами пустую комнату.

На сей раз мадам Бек уже не увещевала меня – она ко мне не явилась. Она послала вместо себя Джиневру Фэншо и не могла сделать выбор удачней. При первых же словах Джиневры: «Ну как голова, очень болит?» (ибо Джиневра, как и все прочие, считала, что у меня болит голова – нестерпимо болит и оттого я такая бледная и мечусь из угла в угол), – итак, при первых же ее словах мне захотелось бежать куда глаза глядят, только бы от нее подальше. Затем последовали ее жалобы на собственную головную боль – и они довершили успех предприятия.

Я побежала наверх и бросилась в постель – в жалкую свою постель, – одолеваемая горькими чувствами. Не пролежала я и пяти минут, как от мадам явилась новая посланница – Готон принесла мне какое-то питье. Меня мучила жажда, и я залпом выпила жидкость – она была сладкая, но я поняла, что в нее подсыпан сонный порошок.

– Мадам говорит, вы крепко заснете, – сказала Готон, принимая от меня пустую чашку.

Ах! Она решила меня усыпить. Порошок оказался сильный. Предполагалось, что на одну ночь я успокоюсь.

Зажгли ночник, все уснули, все вокруг стихло, и воцарился сон; он легко одолел тех, у кого не болели головы и сердца, – но миновал беспокойную.

Порошок подействовал. Уж не знаю, пересыпала или недосыпала его мадам; только подействовал он вовсе не так, как она хотела. Вместо оцепенения меня охватило лихорадочное беспокойство; на меня нахлынули мысли, странные, необычайные. Все существо мое напряглось, словно проснулось по сигналу побудки. Мечта ожила и властно, победно завладела мной. Презрительно окинув взором грубую Реальность, свою соперницу, Мечта повелела мне: «Вставай, лентяйка! Нынче ночью да будет моя воля!»

А потом она воскликнула: «Посмотри только, какая ночь!», и, отведя тяжелые ставни лишь ей одной присущим царственным движением руки, она показала мне полный месяц, плывущий по глубокому яркому небу.

Мрак, теснота и спертый воздух спальни вдруг показались мне непереносимыми. Мечта манила меня прочь из этой берлоги, на волю, в росистую прохладу.

Моему мысленному взору странным предстал полночный Виллет. Я увидела парк, летний парк, длинные, молчаливые, одинокие, укромные аллеи, а под сенью густых дерев – каменную чашу водоема; я знала его и часто стояла подле него, любуясь прозрачными прохладными струями и густым зеленым тростником по краям. Но что толку? Ворота парка закрыты, заперты, их охраняют, туда нельзя войти.

А вдруг можно? Тут стоило поразмыслить; ломая голову над этой задачей, я машинально принялась одеваться. И что оставалось мне делать, если сна у меня не было ни в одном глазу и я вся, с головы до ног, трепетала?

Ворота заперты, их охраняют часовые; но неужто же нельзя пробраться в парк?

На днях, проходя мимо, я, тогда не придав, впрочем, никакого значения своему наблюдению, заметила проем в частоколе, и теперь этот проем всплыл у меня в памяти – я отчетливо увидела тесный узкий проход, загороженный стволами лип, выстроившихся стройной колоннадой. В проход не мог бы пролезть ни мужчина, ни дородная женщина наподобие мадам Бек, но я, наверное, могла через него протиснуться; во всяком случае, следовало попробовать. Зато, если я одолею его, весь парк будет мой – ночной, подлунный парк!

Как сладко спали ученицы! Каким здоровым сном! Как мирно дышали! И во всем доме какая воцарилась тишина! Который теперь час? Мне вдруг понадобилось непременно это узнать. Внизу, в классе, стояли часы – отчего бы мне на них не взглянуть? При таком светлом месяце белый циферблат и черные цифры видны отчетливо.

Осуществлению моего плана не мог воспрепятствовать ни скрип дверных петель, ни стук задвижки. В жаркие июльские ночи не допускали духоты и дверей спальни не затворяли. Но выдадут ли меня половицы предательским стоном? Нет. Я знала, где отстает доска, и могла ее обойти! Дубовые ступеньки покряхтели под моими шагами, но чуть-чуть – и вот уже я внизу.

Двери классов все были заперты на засовы, зато коридор открыт. Классы представлялись моему воображению огромными мрачными застенками, упрятанными подальше от глаз людских. Казалось, призрачные, нестерпимые воспоминания томятся там взаперти, в оковах. Коридор весело бежал в вестибюль, а оттуда дверь открывалась прямо на улицу.

Ш-ш-ш! Бьют часы. Хотя в этих стенах давно водворилась глубокая, монастырская тишина, было только одиннадцать. В ушах моих еще не отзвенел последний удар, а я уже смутно улавливала вдалеке гул не то колоколов, не то труб – звуки, в которых мешаются торжество, печаль и нежность. Как бы подойти поближе и послушать эту музыку подле каменной чаши водоема? Скорее, скорее туда! Что может мне помешать?

Тут же, в коридоре, висели моя соломенная шляпа, моя шаль. На высоких тяжелых воротах не было замка, и ключ искать не надо было. Ворота заперты на засов, и снаружи их не открыть, зато изнутри засов можно отодвинуть беззвучно. Справлюсь ли я с ним? Засов, словно добрый друг, тотчас безропотно поддался моим рукам. Я дивилась тому, что почти тотчас же отворились ворота; я миновала их, ступила на мостовую и все еще поражалась тому, как легко я спаслась из тюрьмы. Словно какие-то благие силы укрыли меня, взяли под опеку и сами вытолкали за порог – я почти не прикладывала усилий к своему избавлению.

Тихая улица Фоссет! Вот она, эта ночь, тоскующая по прохожему, которая заранее рисовалась моему воображению; над головой у меня плывет ясный месяц, и воздух полон росой. Но здесь мне нельзя остановиться; мне надо бежать подальше отсюда; здесь бродят старые тени и слишком близко подземелье, откуда несутся стоны узников.

Да и не того торжественного покоя я искала; лик этого неба для меня – лик смерти мира. Но в парке тоже тишина, я знаю, всюду теперь царит смертный покой, и все же – скорее в парк.

Я пошла знакомой дорогой и вышла к пышному, прекрасному Верхнему городу, отсюда-то и неслась та музыка, теперь она затихла, но я знала: вот-вот она загремит вновь. Я пошла дальше; ни трубы, ни колокола не зазвучали мне навстречу, их заменил иной звук, подобный грохоту могучего прибоя. И вдруг – яркие огни, людские толпы, перезвоны – что это? Выйдя на Гран-Плас, я, словно по волшебству, очутилась среди веселой праздничной толчеи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю