355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарлотта Бронте » Виллет » Текст книги (страница 33)
Виллет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:20

Текст книги "Виллет"


Автор книги: Шарлотта Бронте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

Глава XXXVI
Яблоко раздора

Не одно только вторжение Фифины Бек помешало нам тотчас скрепить дружеский договор. За нами надзирало недреманное око: католическая церковь ревниво следила за своим сыном сквозь оконце, подле которого я однажды преклоняла колени и к которому все более тянуло мосье Эмануэля, – сквозь оконце исповедальни.

«Отчего тебе так захотелось подружиться с мосье Полем? – спросит читатель. – Разве не стал он уже давно твоим другом? И разве не доказывал он уже столько раз своего к тебе пристрастия?»

Да, он давно стал моим другом; и однако ж, как отрадно мне было слышать его искренние заверения, что он друг мой, близкий и истинный; как отрадно мне было, когда он открыл мне робкие свои сомнения, нежную преданность и надежды своей души. Он назвал меня сестрой. Что же, пусть зовет меня, как ему вздумается, лишь бы он мне доверял. Я готова была стать ему сестрой, но с условием, что он не станет связывать меня этим родством еще и с будущей своей женою; правда, благодаря его тайному обету безбрачия, такая опасность едва ли мне угрожала.

Всю ночь я раздумывала над вечерним разговором. Я не сомкнула глаз до рассвета, а потом с трудом дождалась звонка. Утренние молитвы и завтрак показались мне томительно долгими, и часы уныло текли, пока не пробил тот, что возвестил об уроке литературы. Мне не терпелось узнать, насколько крепки узы нового братского союза, узнать, по-братски ли станет он теперь со мной обращаться, проверить, сестринское ли у меня у самой к нему отношение, удостовериться, сумеем ли мы с ним теперь беседовать открыто и свободно, как подобает брату и сестре.

Он явился. Так уж устроена жизнь, что ничего в ней заранее не предскажешь. За весь день он ни разу ко мне не обратился. Урок он вел спокойней, уверенней, но и мягче обычного. Он был отечески добр к ученицам, но он не был братски добр ко мне. Когда он выходил из класса, я ждала хотя бы прощальной улыбки, если не слова, но и той не дождалась: на мою долю достался лишь поклон – робкий, поспешный.

«Это случайность, он не нарочно так отчужденно держался со мной, – уговаривала я себя. – Терпение – и это пройдет». Но ничего не проходило, дни шли, а отчужденность между нами все возрастала. Я боролась с недоумением и другими обуревавшими меня чувствами.

Да, я спрашивала его, смогу ли я на него положиться, да, он, разумеется, зная себя, удержался от обещаний, но что из того? Правда, он предлагал мне мучить его, испытывать его терпение. Совет невыполнимый! Зачем я делала это? Пусть другие пользуются подобными приемами. Я к ним не прибегну, они мне не по нутру. Когда меня отталкивают, я отдаляюсь, когда меня забывают, я ни взглядом, ни словом не стану о себе напоминать. Верно, я сама что-то неправильно поняла, и мне требовалось время, чтобы во всем разобраться.

Но вот настал день, когда ему предстояло, как обычно, заниматься со мною. Один из семи вечеров он великодушно пожаловал мне, и мы с ним всегда разбирали все уроки прошедшей недели и готовились к занятиям на будущей. Занимались мы где придется, либо в том же помещении, где находились ученицы и классные дамы, либо рядом, а чаще всего мы отыскивали во втором отделении уютный уголок, где наставницы, распрощавшись до утра с шумливыми приходящими, беседовали с пансионерками.

В назначенный вечер пробил назначенный час, и я собрала тетради, книжки, чернильницу и отправилась в просторный класс.

В прохладном полутемном классе не было ни души, но через отворенную дверь видно было carre, полное света и оживления. Там всех и вся заливало красное закатное солнце. Оно так ярко алело, что разноцветные стены и всевозможные оттенки платьев слились в одно теплое сияние. Девочки сидели кто над книжкой, кто над шитьем; посреди их кружка стоял мосье Эмануэль и добродушно разговаривал с классной дамой. Темный сюртучок и черные волосы словно подпалил багряный луч; на испанском лице его, повернутом к солнцу, в ответ на нежный поцелуй светила отобразилась нежная улыбка. Я села за стол.

Апельсинные деревья и прочая изобильная растительность, вся в цвету, тоже нежились в щедрых веселых лучах; целый день они ими упивались, а теперь жаждали влаги. Мосье Эмануэль любил возиться в саду, он умел ухаживать за растениями. Я считала, что, орудуя лопатой и таская лейку с водой, он отдыхает от волнений, и он нередко прибегал к такому отдыху. Вот и теперь он оглядел апельсинные деревья, герани, пышные кактусы и решил утолить их жажду. В зубах его меж тем торчала драгоценная сигара – первейший и необходимейший (для него) предмет роскоши; голубые клубы дыма весьма живописно растекались среди цветов. К ученицам и наставнице он более не обращался, зато с большим интересом беседовал с миловидной спаниелицей (если позволительна такая форма слова), якобы принадлежащей всему пансиону, на деле же только его избравшей своим хозяином. Изящная, ласковая и хорошенькая сучка с шелковистой шерстью трусила у его ног и преданно заглядывала ему в лицо, а когда он нарочно ронял феску или платок, она тотчас с важностью льва усаживалась их караулить, как будто охраняла государственный флаг.

Сад был велик, любитель-садовник сам таскал воду из колодца, и потому полив отнял немалое время. Снова пробили большие школьные часы. Еще час прошел. Последние лучи солнца поблекли. День угасал. Я поняла, что нынешний урок будет недолог, однако же апельсинные деревья, кактусы и герани свое уже получили. Когда же придет моя очередь?

Увы! В саду оставалось еще кое за чем приглядеть – любимые розовые кусты, редкостные цветы; веселое тявканье Сильвии понеслось вслед удаляющемуся сюртучку. Я сложила часть книг – они мне сегодня не все понадобятся; я сидела и ждала и невольно заклинала неотвратимые сумерки, чтоб они подольше не наступали.

Снова показалась весело скачущая Сильвия, сопровождающая сюртучок; лейка поставлена у колодца, она на сегодня отслужила свое. Как же я обрадовалась! Мосье вымыл руки над каменной чашей. Для урока не осталось времени, вот-вот прозвонит колокол к вечерней молитве, но мы хотя бы увидимся, мы поговорим. Я смогу в глазах его прочесть разгадку его уклончивости. Закончив омовения, он медленно поправил манжеты, полюбовался на рожок молодого месяца, бледный на светлом небе и чуть мерцающий из-за эркера собора Иоанна Крестителя. Сильвия задумчиво наблюдала за мосье Полем; ее раздражало его молчание. Она прыгала и скулила, чтобы вывести его из задумчивости. Наконец он взглянул на нее.

– Petite exigeante, [300]300
  Здесь: маленькая надоеда ( фр.).


[Закрыть]
 – сказал он, – о тебе ни на минуту нельзя забыть.

Он нагнулся, взял ее на руки и пошел по двору чуть не рядом с моим окном; он брел медленно, прижимая собачонку к груди и нашептывая ей ласковые слова. У главного входа он оглянулся, еще раз посмотрел на месяц, на серый собор, на дальние шпили и крыши, тонущие в синем море ночного тумана, вдохнул сладкий вечерний дух и заметил, что цветы в саду закрылись на ночь; его живой взор окинул белый фасад классов, скользнул по окнам. Может статься, он и поклонился, не знаю; во всяком случае, я не успела ответить на его поклон – он тотчас скрылся. Одни лишь ступени главного входа остались безмолвно белеть в лунном свете.

Собрав все, что разложила на столе, я водворила все это, уже никому не нужное, на место. Зазвонили к вечерней молитве, и я поспешила откликнуться на этот призыв.

Завтра на улице Фоссет его ожидать не следовало; то был день, всецело посвященный коллежу. Кое-как я одолела часы классов; я ждала вечера и вооружилась против неизбежной вечерней тоски. Я не знала, что томительней – оставаться в шумном кругу или уединиться. И все же избрала последнее – никто в этом доме не мог подарить развлечение моему уму и отраду сердцу, а за моим бюро, быть может, меня и ждало утешение – кто знает, вдруг оно спряталось где-то между книжных страниц, дрожит на кончике пера, прячется у меня в чернильнице? С тяжелой душой подняла я крышку бюро и принялась безразлично перебирать бумаги.

Один за другим перебирала я знакомые тома в привычных обложках и снова клала на место – они не привлекали меня, не могли утешить. Да, но это что за лиловая книжица, никак, новое что-то? Я ее прежде не видела, а ведь только сегодня разбирала свои бумаги; верно, она появилась здесь, пока я ужинала.

Я открыла книжицу. Что такое? К чему она мне?

Оказалось, это не рассказ, не стихи, не эссе и не историческая повесть; нечто не для услады слуха, не для упражнения ума и не для пополнения знаний. То был богословский трактат, и предназначался он для наставления и убеждения.

Я тотчас принялась за книжицу, и было в ней нечто, сразу меня захватившее. То была католическая проповедь; цель ее была – обращение в веру. Голос книжицы был голос медовый; она вкрадчиво, благостно увещевала, улещала. Ничто в ней не напоминало мощных католических громов, грозных проклятий. Протестанту предлагалось обратиться в католичество не ради страха перед адом, ждущим неверных, а ради благих утешений, предлагаемых святой церковью; вовсе не в ее правилах грозить и принуждать, она призвана учить и побеждать. Святая церковь – и вдруг кого-то преследовать, наказывать? Никогда! Ни под каким видом!

Жиденькая книжица вовсе не предназначалась суетным и злым, то не была даже простая грубая пища для здорового желудка; нет, сладчайшее грудное молоко, нежнейшее излияние материнской любви на слабого младенца. Тут использовали доводы сердца, а не рассудка, нежных побеждали нежностью, сострадательных – состраданием; сам святой Венсен де Поль [301]301
  Венсен де Поль(1576–1660) – католический святой, французский священник, основатель ордена сестер милосердия и миссионерского ордена лазаристов, а также двух домов для сирот-найденышей в Париже.  – Прим. ред.


[Закрыть]
не так ласково беседовал с сиротками.

Помнится, в качестве одного из главных доводов в пользу отступничества приводилось то соображение, что католик, утративший близких, может черпать невыразимую отраду, вымаливая их душам выход из чистилища. Автор не посягал на безмятежный покой тех, кто в чистилище вообще не верит, но я подумала о них и нашла их взгляды куда более утешительными.

Книжица развлекла и нисколько не покоробила меня. Ловкая, чувствительная, неглубокая книжица – но отчего-то она развеяла мою тоску и вызвала улыбку. Меня позабавили резвые прыжки неуклюжего волчонка, прячущегося в овечьей шкуре и подражающего блеянию невинного агнца. Кое-какие пассажи напомнили мне методистские трактаты последователей Уэсли, [302]302
  Уэсли Джон(1703–1791) – основатель религиозного течения методизма, противопоставившего себя официальной англиканской церкви.  – Прим. ред.


[Закрыть]
читанные мною в детстве; они отдавали тем же ухищренным подстрекательством к фанатизму. Написал эту книгу человек неплохой, хоть в нем замечался опыт лукавства (католицизм показывал свои когти), но я не спешила обвинять его в неискренности. Выводы его, однако ж, нуждались в подпорках – они были шатки.

Я усмехнулась про себя материнской нежности, которую столь изобильно расточала дебелая старая дама с Семи Холмов; [303]303
  …дама с Семи Холмов… – Имеется в виду католическая церковь, центр которой, Рим, расположен на семи холмах.  – Прим. ред.


[Закрыть]
улыбнулась, когда подумала, что я не склонна, а быть может, и не способна достойно воспринять эту нежность. Потом я взглянула на титульный лист и обнаружила на нем имя отца Силаса. И тут же мелкими четкими буковками знакомой рукой было начертано «От П. К. Д. Э. – Л…и». И, заметив эти буковки, я расхохоталась. Все разом переменилось. Я точно заново родилась на свет.

Вдруг развеялись мрачные тучи, загадка Сфинкса решилась сама собою: в сопоставлении двух имен – отца Силаса и Поля Эмануэля – таился ответ на все вопросы. Кающийся грешник побывал у своего наставника; ему ничего не дали скрыть, заставили открыть душу без малейшей утайки, вырвали у него дословный пересказ нашей последней беседы. Он поведал о братском договоре, о приемной сестре. Разве могла церковь скрепить подобный договор, подобное родство? Братский союз с заблудшей? Я так и слышала голос отца Силаса, отменяющего неправый союз, остерегающего своего духовного сына от опасностей, какие сулила ему такая связь. Разумеется, он пустил в ход всевозможные средства, уговаривал, молил – нет, заклинал памятью всего, что было у мосье Эмануэля дорогого и святого, восстать против ереси, проникшей в мою плоть и кровь.

Пожалуй, предположения были не из приятных, однако приятней того, что представлялось раньше моему воображению. Лучше уж призрак этого строгого баламута, чем внезапная перемена в чувствах самого мосье Поля.

Теперь, когда столько времени прошло, я уже не могу с уверенностью сказать, созрели ли эти умозаключения тотчас или еще ждали подтверждения. Оно не замедлило явиться.

В тот вечер не было яркого заката – запад и восток слились в одну серую тучу; даль не сияла голубой дымкой, не светилась розовыми отблесками; липкий туман поднялся с болот и окутал Виллет. Нынче лейка могла спокойно отдыхать подле колодца – весь вечер сыпался дождичек, который и теперь еще лил скучно и упорно. В такую погоду вряд ли кому придет охота слоняться под мокрыми деревьями по мокрой траве; поэтому тявканье Сильвии в саду – приветственное тявканье – меня удивило. Разумеется, она бегала одна, но такой радостный, бодрый лай она издавала обычно, лишь с кем-нибудь здороваясь.

Сквозь стеклянную дверь и berceau мне далеко открывалась allee defendue: туда-то, ярким пятном мелькая в седом дожде, и устремилась Сильвия. Она бегала взад-вперед, повизгивала, прыгала и вспугивала птиц на кустах. Пять минут я смотрела на нее, но за ее приветствиями ничего не последовало, и я вернулась к своим книгам. Сильвия вдруг умолкла. Снова я подняла глаза. Она стояла совсем близко, изо всех сил махала пушистым белым хвостиком и пристально следила за неутомимой лопатой. Мосье Эмануэль, склоняясь долу, рыл мокрую землю под мокрым кустом так истово, будто зарабатывал хлеб насущный в буквальном смысле слова в поте лица своего.

За этим я угадала совершенное смятение. Так он в самый холодный зимний день вскапывал бы снеговой наст под влиянием душевного расстройства, волнения или печального недовольства самим собою. Он, пожалуй, мог копать часами, сжав зубы, наморщив лоб, не поднимая головы и даже взгляда.

Сильвия следила за его работой, пока ей не надоело. Потом она снова принялась скакать, бегать, обнюхивать все кругом; вот она обнаружила меня в классе. Тотчас она принялась лаять под окном, призывая меня разделить то ли ее удовольствие, то ли труды хозяина; она видела, как мы с мосье Полем прогуливались по этой аллее, и, верно, считала, что мой долг – выйти сейчас к нему, несмотря на сырость.

Она заливалась таким громким, пронзительным лаем, что мосье Поль наконец принужден был поднять глаза и обнаружить, к кому относился ее призыв. Он засвистел, подзывая ее к себе, но она только громче залаяла. Она настаивала на том, чтобы стеклянную дверь отворили. Она становилась чересчур назойливой, и он отбросил наконец лопату, подошел и распахнул дверь. Сильвия опрометью кинулась в комнату, вскочила ко мне на колени, в одно мгновение облизала мне нос, глаза и щеки, а пушистый хвостик так и колотил по столу, разбрасывая мои книги и бумаги.

Мосье Эмануэль подошел, чтобы унять ее и устранить беспорядок. Собрав книги, он схватил Сильвию, прижал к себе, и она тотчас затихла у него на груди, поглядывая на меня. Это была некрупная собака, и физиономия у нее была прехорошенькая: шелковые длинные уши и прелестные карие глаза – красивейшая сучка на свете. Всякий раз, как я ее видела, я вспоминала Полину де Бассомпьер; да простит мне читатель это сравнение, но, ей-богу же, оно не притянуто.

Мосье Поль гладил ее и трепал за ухом. Она привыкла к ласкам; красота ее и резвость нрава во всех вызывали нежность.

Он ласкал собачку, а глаза его так и рыскали по моим бумагам и книгам; вот они остановились на религиозном трактате. Губы мосье Поля дернулись; на языке у него, конечно, вертелся вопрос, но он промолчал. Что такое? Уж не дал ли он обещание никогда более ко мне не обращаться? Ежели так, он, видимо, счел, что сей обет «похвальнее нарушить, чем блюсти», [304]304
  …сей обет похвальнее нарушить… – слова из трагедии У. Шекспира «Гамлет».


[Закрыть]
ибо молчал он недолго.

– Вы пока не прочитали эту книжку, я полагаю? – спросил он. – Она не заинтересовала вас?

Я ответила, что прочла ее.

Он, кажется, выжидал, чтобы я сама, без его расспросов, высказала свое суждение. Но без расспросов мне не хотелось вообще ничего говорить. Пусть на уступки и компромиссы идет верный ученик отца Силаса, я же к ним не была расположена. Он поднял на меня ласковый взгляд: в синих глазах его была нежность, но и отсвет душевной боли; они отражали разные, пожалуй, противоречивые чувства – укоризну и муки совести. Верно, ему хотелось бы и во мне заметить душевное волнение. Я решила его не показывать. Через минуту, конечно, я смутилась бы, но, вовремя спохватившись, я взяла в руки гусиные перья и принялась их чинить.

Я так и знала, что это занятие мое тотчас придаст его мыслям иное направление. Ему не понравилось, как я чиню перья. Ножик у меня всегда был тупой, руки неловки; перья ломались и портились. И вот я порезала палец – отчасти нарочно. Мне хотелось, чтобы мосье Поль пришел в себя, в обычное свое расположение духа, чтобы он снова мог меня распекать.

– Неуклюжая! – наконец-то вскричал он. – Эдак она все руки себе искромсает.

Он спустил Сильвию на пол и определил ее караулить феску, отнял у меня ножик и перья и сам принялся их чинить, вострить, обтачивать с точностью и проворством машины.

– Понравилась ли вам книга? – был его вопрос.

Я подавила зевок и отвечала, что и сама не знаю.

– Но тронула ли она вас?

– Пожалуй, скорее нагнала сон.

Он помолчал немного, а потом началось!

Напрасно я избрала с ним эдакий тон. При всех моих недостатках – а ему не хотелось бы их разом перечислять – Господь и природа подарили мне «trop de sensibilité et de sympathie», [305]305
  Слишком много чувствительности и понимания ( фр.).


[Закрыть]
чтобы меня не тронули доводы столь доходчивые.

– Увы! – отвечала я, поспешно поднимаясь с места. – Нет, они нисколько, ну нисколечко не тронули меня.

И в подтверждение своих слов я вынула из кармашка носовой платок, совершенно сухой и аккуратно заглаженный. Далее последовало внушение, скорее едкое, чем вежливое. Я слушала, боясь пропустить хоть слово. После двух дней нелепого молчания воркотня мосье Поля в обычном его тоне казалась мне слаще музыки. Я слушала его, теша себя и Сильвию шоколадными конфетами из бонбоньерки, никогда не заканчивающимися благодаря заботам мосье Поля. Он с удовольствием заметил, что хоть какие-то его дары оценены по заслугам. Он наблюдал за тем, как лакомимся мы с собачкой, затем, отложив ножик, коснулся моей руки пучком отточенных перьев и сказал:

– Dites donc petite sœur, [306]306
  Скажите же, сестренка ( фр.).


[Закрыть]
скажите откровенно: что думали вы обо мне в последние два дня?

Но тут я сделала вид, будто не поняла вопроса, но глаза мои наполнились слезами. Я прилежно гладила Сильвию. Мосье Поль наклонился ко мне через стол.

– Я себя назвал вашим братом, – сказал он. – А я и сам не знаю, кто я вам – брат, друг… Нет, не знаю. Я думаю о вас, я желаю вам добра, но сам же себя останавливаю: как бы вы не испугались. Лучшие друзья мои чуют опасность и предостерегают меня.

– Что ж, слушайтесь ваших друзей. Остерегайтесь.

– А все ваша религия, ваша странная, самонадеянная, неуязвимая вера, это она защищает вас проклятым непробиваемым панцирем. Вы добры, отец Силас считает вас доброй и вас любит, но вся беда в ужасном вашем, гордом, суровом, истовом протестантстве. Порой я так и вижу его в вашем взгляде; от иного вашего жеста, от иной нотки в вашем голосе у меня мурашки бегут по коже. Вы сдержанны, и все же… Вот хоть сейчас – как отозвались вы об этом трактате! Господи! Я думаю, сатана веселился от души.

– Ну да, трактат мне не понравился, что же из этого?

– Не понравился? Но ведь в нем сама вера, любовь, милосердие! Я надеялся, что он вас тронет; я надеялся, что проникновенность его хоть кого убедит. Я с молитвой положил его вам на бюро. Нет, верно, я настоящий грешник: небеса не откликнулись на горячие моления моего сердца. Вы посмеялись над моим скромным подношением. Oh, cela me fait mal! [307]307
  О, мне больно! ( фр.).


[Закрыть]

– Мосье, вовсе я не посмеялась. Уж над вашим-то подношением я не посмеялась нисколько. Сядьте, мосье, и выслушайте меня. Я не язычница, я не жестокосердна, я не нехристь, я не опасна, как внушают вам; я не посягаю на вашу веру. Вы веруете в Господа, и во Христа, и в Писание, и я тоже.

– Но вы-то разве веруете в Писание? Вам-то разве явлено богооткровение? И как далеко заходят страна ваша и ваша церковь в своей необузданной, безоглядной дерзости? Представления отца Силаса на этот счет мрачны.

Я от него не отстала, пока он не разъяснил мне этих намеков. Они оказались ловкой иезуитской клеветой. Разговор наш с мосье Полем был в тот вечер серьезным и откровенным. Он уговаривал меня, он спорил. Я спорить не умею – и оно к счастью. Духовник мосье Поля, конечно, рассчитывал на логические, стройные возражения и заранее вооружился против них; но я говорила так, как всегда говорю, а мосье Поль к этому привык и понимал меня с полуслова, додумывал недосказанное и прощал уже более не странные для него паузы и запинки. Нисколько его не стесняясь, я сумела защитить свою веру и обычаи своей страны; я смягчила его предубеждение. Он ушел от меня, не изменив своих мыслей и не успокоившись, пожалуй, однако он убедился вполне, что протестанты вовсе не наглые язычники, как настаивал его духовник; он понял отчасти, каким образом чтут они Свет, и Жизнь, и Слово; он почувствовал, что они поклоняются святыням, пусть и не так, как предписывает католичество, но с благоговением, быть может, и более глубоким.

Я поняла, что отец Силас (сам, повторяю, человек не злой, но поборник злых целей) беспощадно честил протестантство вообще и меня в частности, обвиняя в разных «измах». Мосье Эмануэль откровенно поведал мне все это, честно и без утайки, глядя на меня серьезно, слегка испуганно, словно боясь обнаружить, что в обвинениях этих есть доля правды. Отец Силас, оказывается, пристально следил за мной и заметил, что я без разбора хожу по разным протестантским церквям Виллета – и во французские, и в английские, и в немецкие, то есть и в лютеранские, и в епископальные, и в пресвитерианские. По мнению отца Силаса, такие вольности доказывают глубокое безразличие к вере – ибо тот, кто терпим ко всему, ничему не привержен. А ведь я-то как раз часто размышляла о несущественности и мелочности различий между тремя этими церквями, о единстве и общности их учений, думала о том, что ничто не препятствует им однажды слиться в один великий священный союз. Я ко всем им относилась уважительно, хоть и находила повсюду недостатки, правда несущественные. Свои мысли я честно высказала мосье Эмануэлю и призналась, что учителем своим, вожатым и прибежищем считаю одно лишь Писание и заменить его мне не может ни одна из церквей, независимо от страны и религиозного направления.

Он ушел от меня утешенный, но все еще в тревоге, высказав желание, почти мольбу, чтобы небеса наставили меня на истинный путь, если я заблуждаюсь. Я слышала, как уже на пороге он шепотом вознес молитву к «Marie, Reine du Ciel», [308]308
  «Марии, Царице Небесной» ( фр.).


[Закрыть]
чтобы и я разделила его упования.

Странное дело! Я вовсе не ощущала столь пылкого стремления отторгнуть его от веры отцов. Католицизм я почитала золоченым глиняным идолом, но этот католик, казалось мне, берег свою веру с такой невинностью сердечной, какая не могла не быть угодна Богу.

Описанный разговор произошел вечером, между восемью и девятью часами на тихой улице Фоссет в классной комнате, выходящей окнами в глухой сад. В то же приблизительно время на следующий вечер он, вероятно, слово в слово, был добросовестно воспроизведен исповеднику под вековыми сводами храма Волхвов, и каждое слово уловило чуткое ухо духовника. Вследствие этого отец Силас нанес визит мадам Бек и, движимый уж не знаю какими побуждениями, убедил последнюю разрешить ему заняться духовным воспитанием англичанки.

Затем меня принудили прочесть целую кипу книг, правда, я их только просматривала; они были настолько не по мне, что я не могла внимательно их читать, запоминать, проникаться их содержимым. К тому же под подушкой у меня лежала книга, главы которой утоляли мою духовную жажду, служили мне путеводной звездой и примером, и в глубине души я считала, что прибавить к этому уже нечего.

Затем отец Силас указал мне на достоинства католицизма, на его добрые дела и посоветовал оценивать дерево по его плодам.

В ответ я заметила ему, что дела эти вовсе не плоды католицизма, но лишь цветочки, лишь обещание, которое католицизм дает миру. Завязь на этих деревьях вовсе не имеет вкуса добродетели, ягодки же суть невежество, унижение и фанатизм. Из скорбей и страстей человеческих куются заклепки рабства. Бедных кормят, одевают и призирают, чтобы опутать их обязательствами перед «святой церковью»; сиротам дают опору и воспитание, чтобы они взросли в лоне «святой церкви»; за больными ходят для того, чтобы они умерли по всем правилам «святой церкви»; и мужчины трудятся в поте лица, и женщины приносят непосильные жертвы, и все отвергают мир, который сотворен Господом людям на радость, и несут тяжкий крест в угоду Риму, утверждая непогрешимость, и силу, и славу «святой церкви».

Для блага человека делается мало, еще менее – для славы Господней. Всюду смерть, и плач, и голод; отворяется кладезь бездны, [309]309
  …отворяется кладезь бездны… —перифраз цитаты из Апокалипсиса (IX, 1. 2).  – Прим. ред.


[Закрыть]
и земля поражается язвою, а для чего? Чтобы духовенство могло гордо шагать во славе и величии, утверждая владычество безжалостного Молоха [310]310
  Молох – финикийский бог, которому приносились человеческие жертвы.  – Прим. ред.


[Закрыть]
 – «святой церкви».

Но нет, Рим – одно, а Бог – другое, человек еще скорбит о муках распятого Христа, и Господь печалится о жестокостях и властолюбии католической церкви, как некогда печалился он о грехах и горестях несчастного Иерусалима! О властолюбцы! О увенчанные митрами охотники за земными благами! И для вас пробьет час, когда сердца ваши, слабея с каждым ударом, ощутят, что есть Доброта выше человеческого сострадания, Любовь сильнее непреклонной, даже и для вас неминуемой смерти, Милосердие больше всякого греха, даже вашего греха, и Жалость, которая искупает мир и даже прощает священников.

Потом меня подвергли третьему искушению – меня попытались впечатлить роскошью и величием католицизма. Меня водили в собор на праздничные, особые богослужения; мне показывали католические обряды и церемонии. Я на них смотрела.

Многие – мужчины и женщины, без сомнения, во всех отношениях превосходящие меня, – попадали под обаяние этого зрелища, признавались, что оно пленяет их воображение, несмотря на протестующие доводы рассудка. Я же сказать этого не могу. Ни пышные процессии, ни сама служба, ни блеск свечей, ни взмахи кадил, ни великолепные головные уборы, ни священные реликвии никак не затронули моего воображения. Все, что видела я, поражало меня безвкусицей, а не величием; все казалось грубо вещественным, а не поэтически вдохновенным.

Я не признавалась в своих впечатлениях отцу Силасу; он был человек старый и, можно сказать, почтенный; при всей неудаче его опытов, при всех моих разочарованиях, сам он был добр ко мне, и я боялась оскорбить его чувства. Но однажды вечером, после того как днем меня заставили смотреть с высокого балкона на грандиозное шествие военных и духовных лиц вперемежку, на священников с наперсными крестами и солдат с ружьями, на грузного старого архиепископа в кружевах и батисте, который почему-то казался сереньким воробушком в оперении райской птицы, и на стайку девочек, немыслимо разодетых и изукрашенных, – тогда-то я не выдержала и высказала свое мнение мосье Полю.

– Не понравилось мне все это, – сказала я ему. – Я не поклонница таких церемоний. Больше мне не хочется на них смотреть.

И, облегчив душу откровенным признанием, я разговорилась и с красноречием, неожиданным для меня самой, объяснила ему, отчего я останусь преданной своей вере. Чем ближе я знакомилась с католичеством, тем протестантизм делался мне дороже. Разумеется, во всяком учении могут быть ошибки, но сравнение помогло мне понять, насколько моя вера строже и чище той, которую мне навязывали. Я объяснила ему, что у протестантов куда меньше церковных обрядов и, чтя Господа, мы обходимся лишь теми из них, какие подсказывает обычный здравый смысл. Я сказала ему, что не могу смотреть на цветы и позолоту, на блеск свечей и парчи в те минуты и при таких обстоятельствах, когда духовный взор наш должен возноситься к тому, чей дом – Бесконечность и чье бытие – Вечность. И когда я думаю о грехе и скорби, о людских пороках, о смертельной порче, о тяжком земном бремени, мне не до ряженых прелатов; и когда тяготы жизни и ужас перед кончиной теснят мне грудь, когда безграничная надежда и безмерное сомнение в будущем меня обуревают, тогда всякая премудрость и даже молитва, произносимая на языке ученом и мертвом, только мешают сердцу, из которого рвутся простые слова: «Господи, помилуй меня, грешного!»

И когда я все это ему высказала, когда я так резко провела между нами границу – вот тут-то вдруг струны его души зазвучали в тон моим.

– Что бы ни толковали священнослужители и богословы, – пробормотал мосье Эмануэль, – Господь добр и любит чистых сердцем. Верьте так, как можете, но верьте, если можете. Одна молитва, во всяком случае, общая у нас; я тоже взываю: «Господи, помилуй меня, грешного!»

Он склонился надо мной. Подумав немного, он продолжил:

– Что значат в глазах Бога, создавшего небосвод, вдохнувшего жизнь во все земное и придавшего движение всем небесным телам, – что значат в его глазах различия меж людей? Но как нет для Господа ни Времени, ни Пространства, так нет для него ни Меры, ни Сравнения. Мы унижаемся в своей малости и правильно делаем; и все же постоянство одного сердца, истинное, честное служение одного ума свету, им указанному, значат для него не меньше, чем движение спутников вокруг планет, планет вокруг солнц и солнц вокруг незримого центра, непостижимого, недоступного и только угадываемого умственным усилием. Да поможет нам Бог! Благослови вас Бог, Люси!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю